https://wodolei.ru/catalog/vanny/150cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

За ней ухаживают сорокалетние супруги Сильвен и Бенедикта, знавшие ее еще ребенком и говорящие ей "вы", только когда она обращает на это их внимание.
После обеда Сильвен отвозит Матильду в госпиталь. Она сидит рядом с ним, а то, что она называет "своим самокатом", - лежит на заднем сиденье. Сильвен не любит бывать в госпиталях, Матильда - тем более. Но этот выглядит очень внушительно - прекрасный бело-розовый дом под соснами.
Даниель Эсперанца дожидается на скамейке в глубине сада. Ему сорок три года, но выглядит на все шестьдесят. Халат он скинул и весь взмок в своей полосатой бежево-серой пижаме. Он в полном рассудке, но ни на что не обращает внимания. Ширинка у него расстегнулась, выставляя напоказ седые волосы. Несколько раз Матильда жестом призывает его застегнуться, а он неизменно отвечает не допускающим возражений тоном: "Оставьте, это не имеет значения".
На "гражданке" он торговал вином в Бордо. Ему были хорошо знакомы набережные Гаронны, дубовые бочки, надутые паруса судов. Теперь ему не хватает всего этого, как и пары портовых девок. Он так и не узнает, что они останутся в его молодости единственными, кого он любил в своей жизни. Мобилизация в августе 14-го не лишила его ни отца, ни матери, которые давно умерли, ни брата, ни сестры - их у него никогда не было. Женщины же в прифронтовых районах, он был уверен, всегда найдутся.
Он рассказывает об этом каким-то тусклым голосом, сиплым от той болезни, которая грозит теперь свести его в могилу. Не совсем, конечно, в тех выражениях. Ведь Матильда - девушка. Но ей нетрудно сделать перевод: он всегда был неудачником.
Он бросает на Матильду заносчивый взгляд, как бы говоря, что его не следует недооценивать. До болезни он был высоким, на зависть сильным мужчиной. Он покажет ей свою фотографию, где отлично выглядит.
Две слезинки стекают по его щекам.
Не утирая их, он говорит: "Прошу прощения, до последнего дня я не знал о вашем положении. Василек мне никогда об этом не рассказывал, хотя одному Богу известно, сколько времени мы говорили о вас".
Матильде хотелось бы прервать эти бессмысленные соболезнования. Мельком улыбнувшись, она слегка вздыхает.
Тогда он добавляет: "Вы лучше чем другие должны понимать, что такое беда".
Она не может потрепать его по рукаву, ибо сидит в метре от него и еле сдерживается, чтобы не закричать, но боится, что от удивления он так и не перейдет к главному. Склонившись к нему, она участливо спрашивает: "Скажите, где вы с ним виделись? Расскажите, что с ним случилось?"
Тот помалкивает, плаксиво морщится, ну, ни кожи ни рожи. Сейчас он сидит в лучах проникающего сквозь ветви солнца, которое Матильда никогда уже не забудет. Наконец он проводит рукой по изможденному лицу и приступает к рассказу.
В субботу 6 января 1917 года, когда его рота находилась близ Беллуа-ан-Сантерр, мостя дорогу, полевая жандармерия поручила ему сопровождать пятерых пехотинцев, приговоренных к смерти, до траншей первой линии на участке Бушавен.
Приказ ему вручил майор. Этот обычно суховатый хладнокровный человек казался на сей раз необычайно взволнованным. До такой степени, что, отпуская его, доверительно произнес: "Делайте то, что приказано, но не больше, Эсперанца. А коль хотите знать мое мнение, то расстрелять надлежало бы половину Верховного командования".
Матильда молчит, а возможно, лишилась голоса.
Как ему было приказано, он отобрал десять человек из своей роты, самых выносливых. Прихватив ружья и патронташи, а также кое-что из еды, они нацепили на рукава голубые повязки с буквой "П". Эсперанца пояснил, что это означает "Полиция". На что капрал, уважавший своего сержанта, с которым любил выпить, поспешил сказать: "Да нет, это значит "пехтура". Всем уже было известно, что они будут сопровождать смертников.
"Чтобы их расстрелять?" - хочет знать Матильда. А вдруг и ее Манеш находился среди этих пятерых? Теперь ей кажется, что она кричит, но ей это только кажется.
Даниель Эсперанца качает головой, качает старой головой, покрытой волосами цвета тумана, и молит ее: "Помолчите, помолчите, их не расстреляли. Я только хочу сказать, что видел вашего жениха живым, и последнее письмо, полученное вами, он сам мне продиктовал, и я собственноручно его отправил".
Он прав. Последнее письмо Манеша от 6 января 1917 года было написано чужой рукой. Оно начиналось словами: "Сегодня я не могу писать сам. Один земляк делает это вместо меня".
Матильда старается не плакать.
Только спрашивает:
"Вы здешний?"
"Из Сустона", - отвечает тот.
Еле слышным голосом она спрашивает: "Значит, Манеш был в числе этих пятерых?"
Эсперанца опускает голову.
"Но почему? Что он сделал?"
Тот отвечает: "Как и другие, был приговорен за умышленное увечье".
И поднимает дубленую, коричневую, испещренную крупными венами руку.
Матильда икает. Глядя на эту руку, она не в силах вымолвить ни слова.
Она не хочет плакать.
Пробиваясь сквозь ветви сосен, солнце осветило подъехавший грузовик, продолжает Даниель Эсперанца. - Он высадил нас в двадцати километрах севернее, в какой-то разрушенной деревне под названием Данкур или Нанкур, не припомню. Это было тридцать месяцев назад. За это время столько всякого случилось, по мне, лет тридцать миновало. Всего и не упомню. Именно тут нам предстояло взять под стражу пятерых несчастных солдат.
Было четыре часа пополудни. Вся местность была прикрыта снегом. Стало холодно, небо совсем побледнело. Горизонт еле виден вдали. На всем пространстве не слышно ни выстрела, ни разрыва снаряда, ни клубов дыма в воздухе. Вообще никаких признаков войны. Только опустошенная, без единой целой стены, деревня, название которой я забыл.
Мы стали ждать. Мимо нас прошествовал отправленный на отдых батальон негров, закутанных в козлиные шкуры и шарфы. Затем прибыла санитарная машина с лейтенантом медслужбы и фельдшером. Они стали ждать вместе с нами.
Первым их увидел на дороге, где только что прошли сенегальцы, капрал Боффи по прозвищу Болтун, о котором я еще расскажу. Тот снова не утерпел, чтобы не брякнуть: "Вот черт! Эти парни не спешат помереть!" На что фельдшер ему заметил, что такие слова не принесут ему удачи. И оказался прав. Боффи, которого я любил и с которым играл в картишки, умер спустя пять месяцев, но не в Эсне, где была настоящая мясорубка, а на тыловой стройке по вине мстительной стрелы крана, сбившей его в тот момент, когда он листал старый номер журнала "Вермонт". Что как раз и доказывает необходимость воздерживаться от выражений и в еще большей степени выбирать чтение. В таком смысле высказался и наш капитан, узнав об этой истории.
"Вас это, наверно, шокирует, мадемуазель",
Матильду уже давно не шокирует все то, что связано с войной,
"что я могу шутить, рассказывая об этом страшном дне",
ей уже понятно, что война нагромождает одну подлость на другую, одно честолюбие на другое, одно дерьмо на другое,
"но мы столько всего видели, так настрадались, что утратили всякое ощущение жалости",
так что на опустошенных войной полях сражений растет лишь пырей лицемерия или жалкие цветки насмешки,
"если бы у нас не было сил смеяться над своими несчастьями, мы бы не выжили",
ведь насмешка, в конечном счете, является последним вызовом, брошенным несчастью,
"прошу прощения, вы должны меня понять",
она понимает.
Пятеро осужденных со связанными за спиной руками шли пешком, продолжает прокашлявшись бывший сержант. Голос его напоминает звук бритвы по коже. - Их сопровождали конные драгуны в синих, как и у нас, мундирах. Командовавший этим отрядом небольшого роста фельдфебель явно спешил. Повстречавшимся ему сенегальцам пришлось сойти на обочину, чтобы пропустить их. Как и его люди, он испытал неловкость, проходя через строй враждебно глядевших людей. "Эти тамтамщики приняли нас за жандармов и хорошо еще, что не стали цепляться", - сказал он.
Мы сравнили списки осужденных. Он настоял, чтобы я уточнил личность каждого, чтобы все было по правилам. Попросил проставить точное время, дату и расписаться внизу, словно на квитанции. Война научила меня всего остерегаться и не подписывать какие-либо бумажки - не известно ведь, на чей стол они лягут. Но он был старше меня по званию. Лейтенант медслужбы сказал, что его полномочия ограничиваются перевязкой ран. Я подчинился. Довольный фельдфебель влез на своего коня, пожелал нам удачи, и драгуны скрылись, окутанные густым лошадиным паром.
Я приказал развязать осужденных. Они расселись кто где - на старой балке, на остатке стены. Им дали воды и сухарей. Они были угрюмы, неразговорчивы, не мыты много дней, им было холодно.
Отпечатанный список, переданный мне майором, все еще при мне, лежит в кармане халата вместе с другими вещами, которые я вам потом отдам. Там написаны их фамилии и имена, но у меня появилась окопная привычка называть их военными прозвищами - так легче.
Старший, лет тридцати семи, был парижским столяром из района Бастилии. Его звали Бастильцем или чаще Эскимосом, потому что в молодости он шуровал на Дальнем Севере. Я мало с ним разговаривал в этой разрушенной деревне. На ногах у него были немецкие сапоги, и я еще удивлялся, что ему их оставили. Он сказал: "Меня взяли в них. Я попросил бахилы, но мне отказали". И еще я удивился, что его не оставили работать в тылу. Он ответил, что, находясь в Америке, явился на военную службу с трехлетним опозданием. Им надо было кем-то заполнить поредевшие батальоны, так они не брезговали и "старичками". Я спросил его: "Чего ты там натворил?" В ответ он сказал, что не виноват, что окаянная пуля случайно его задела и его осудили напрасно. Он смотрел мне прямо в глаза.
Второму был тридцать один год, разжалованный капрал со странным прозвищем Си-Су, громогласно заявлявший, что нарочно выстрелил и что, если бы представился новый случай, он бы это повторил. Не выказывал мне никакого уважения, называя прислужником убийц. Он был сварщиком из парижского пригорода и ярым профсоюзником. Уже много дней его била лихорадка, боль мешала ему спать. Я посмотрел, как врач вычищает раны и перебинтовывает их. Рана Си-Су была серьезнее, чем у других. Лейтенант медслужбы сказал мне: "От холода ему легче. Случись такое летом, его бы давно съела гангрена".
Третьим был марселец двадцати шести лет, уже отсидевший за уголовные дела в тюрьме. Выглядел бледным и измученным. А поскольку в списке не была указана его профессия, я спросил об этом, и он ответил: "Нет у меня профессии. Я сын бедного эмигранта, это четко записано в моей книжке. А раз я не француз, почему меня хотят убить?" Взяв у меня сигарету, он сказал: "Вы, видно, неплохой малый. Зачем спешить к месту расстрела? Президент Пуанкаре наверняка уже подписал мне помилование". Но по его черным влажным глазам я понял, что он и сам не шибко в это верит. Я сказал, что не уполномочен кого-либо расстреливать и что ему нечего меня опасаться, пока он будет находиться с моими людьми. Похоже, это его успокоило.
Уголовник инстинктивно держался поближе к здоровяку из Дордони, крестьянину лет тридцати, мрачноватому, но очень внимательному ко всему. У него не было настоящего прозвища. Потом на привале и при смене караула я узнал от Эскимоса и Си-Су, что у него репутация нелюдимого человека, и хотя он охотно делился со всеми посылками, но страхи и надежды оставлял при себе. Не раз показал себя смелым в бою, однако все его поступки были продиктованы лишь одним желанием - выжить. Указывая на него, говорили Этот Парень - иначе никто его и не называл.
Я попытался поговорить с Этим Парнем. Он молча меня выслушал. Я сказал, что Дордонь находится неподалеку от моих мест, предложил ему сигарету. Я был ему неинтересен, сигарета тоже. Уходя, я заметил, что Уголовник подкинул товарищам какой-то предмет ногой. Этот Парень поднял предмет здоровой левой рукой, посмотрел и бросил. Перед тем как уйти из деревни, я вернулся на это место и нашел то, что их заинтересовало: это была английская пуговица с канадским знаком и буквами по окружности: "Ньюфаундленд. Новая земля". Может, это и глупо, но я был доволен, что угадал по движению руки, что он был левша. Но я не понял его задумчивого и слегка удивленного взгляда, когда он разглядывал старую грязную пуговицу. Быть может, он и сам, без моей помощи, догадался, но спрашивать не позволяла подозрительность и гордость.
Ваш жених Василек держался в стороне и предпочитал расхаживать взад и вперед, громко разговаривая сам с собой. В какой-то момент подобрал здоровой рукой снег, скатал в шарик и бросил в мою сторону. Бывший капрал Си-Су сказал: "Не обращайте внимания, сержант, иногда на него находит".
Мы усадили Василька, и, пока его обрабатывали, отворачивался, чтобы не видеть рану, но продолжал улыбаться. При этом говорил: "Я рад, что иду домой".
Тут Матильда спрашивает, что же это такое, на что ее Манеш не хотел смотреть. Она хочет знать про рану Манеша.
Тогда Даниель Эсперанца рассказывает, что Манешу ампутировали руку, но это произошло много недель назад, и что он больше не страдал.
Матильда закрывает глаза и крепко сжимает веки. Вцепившись в ручки своего кресла и покачивая головой, она старается отогнать представшую перед ее глазами картину, сказать "нет" судьбе. Потом она долго молчит, склонив голову и не отрывая глаз от земли, где сквозь гравий пробился маленький желтый цветок, каких полно между плитами террасы на вилле в Кап-Бретоне.
Как только они закончили свое дело, - продолжает Эсперанца, убедившись по знаку Матильды, что ей лучше, что она слушает, - доктор и фельдшер уехали. Когда доктор садился в машину, я его спросил, не думает ли он, что Василек симулирует. Он ответил: "Не знаю". И еще сказал; "Чтобы выиграть что? Что бы мы могли сделать?" По кругам у него под глазами я понял, что ему опротивело заниматься своим делом на войне и тем более лечить людей, которых потом расстреляют. Ему не было тридцати. Это был корсиканец по фамилии Сантини. Я узнал, что два дня спустя он погиб во время артобстрела в Комбле.
Я велел снова связать руки осужденным, как мне было приказано.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31


А-П

П-Я