https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/tyulpan/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Сергеев-Ценский Сергей
Счастье
Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Счастье
Рассказ
I
Фома, старый лесник и рыбак, был веселый после большого улова. Он стоял в лодке, немного согнувшись, по-волчьи выставил вперед большую кудлатую голову, ловко греб веслом, постукивая о борта, и приговаривал с передышками:
- Отхватывай... на кобыле на сватовой... третий день, значит... девятую версту едем.
Рыжий до зеленоватости картуз его съехал на лоб, и надорванный козырек покачивался от каждого взмаха над глазами; от этих покачиваний на глаза Фомы часто падала тень, и они то темнели, то поблескивали. На густой рыжей бороде его ярко светились пятна - отблески догоравшей зари. Круто очерченные плечи вырывались из худой поддевки на волю. Спина была сутулая, но крепкая.
Рядом с ним сидела жена Федосья, баба с толстым, рябым, коричневым от загара лицом. Из-под желтого платка на лоб у нее выбилась косица жестких на взгляд волос и тоже ярко блестела, а руки ее, мокрые и красные, стягивали бечевкой дыры в зеленоватом от тины бредне.
Широкая река в этом месте была разорвана на две части длинным островом и, точно сердясь на это, катилась быстрее, заметно шевеля тонкую рогозу у берега.
Остров зарос ольхою, и прямые, сухие на вид деревья с темной кожистой листвой тоже горели, зажженные лучами заката, и смотрели в воду, яркие и веселые.
- Бредень-то как исполосовали, страсть! - скрипнул по вечерней тишине визгливый голос Федосьи.
- Ништо... Ведь старый. Сколько ему не мокнуть... - басовито отозвался Фома. - Каку щуку выхватили, а тебе бредня жалко, - добавил он с укоризною.
- Жалко... Пожалеешь, - еще глубже резанула воздух Федосья. - Новый вязать надоть.
- Ну и новый... Что ж ему, сто годов жить? Он свое отслужил, небось.
Фома приостановился немного, сдвинул со лба картуз, обтерся рукавом и снова, врезаясь в средину воды длинным самодельным веслом, весело заговорил с передышкой:
- Отхватывай... на кобыле на сватовой...
Фома служил лесником в архиерейском лесу; так называлась большая лесная дача, имевшая столько владельцев, сколько сменялось архиереев в епархии. Лес тянулся по обоим берегам большой сплавной реки, и на обязанности Фомы лежало допускать в лес только монахов немноголюдного, тоже "архиерейского" монастыря, а весь прочий люд изгонять без милосердия. И он, насколько хватало его на двести десятин лесу, свято исполнял свои обязанности: вытуривал баб, приходящих за грибами и ягодой, безжалостно гонялся за мальчишками, вырезавшими удилища из черемухи, и вдохновенно ругал мужиков, если захватывал их за порубкой. За все это он получал от старого монастырского игумена о.Никона четыре рубля в месяц деньгами и необходимые для жизни припасы натурой.
Жил он в лесу лет пятнадцать, привык к нему и если ходил из него в соседнее село Загрядчину, то только затем, чтобы выпить водки.
Теперь он тоже был немного навеселе, но на самом законном основании: разве можно было брести в холодной воде и не согреться водкой? Он ехал, ощущая приятную теплоту в желудке, и думал, что когда они приедут домой, то рыбу он отнесет к о.Никону и получит за это гривен восемь; половину он отдаст, по обыкновению, Федосье, а половина будет все-таки его и пригодится для Загрядчины.
И оттого, что он думал нечто приятное, толстое и рябое лицо Федосьи казалось ему тоже приятнее, чем оно было на самом деле, и он с большим хладнокровием слушал, как она пилила воздух скрипучими звуками своего ворчанья.
Наклонившиеся над водой камыши недовольно шуршали длинными листьями, когда Фома задевал их веслом, примостившиеся между ними лягушки опрометью кидались в воду, краснозобая тростянка, начинавшая было свою немудрую мелодию, перелетала дальше, а лодка высоко забранным носом бойко подвигалась вперед, и вода мерно хлюпала, ударяясь об ее дно.
Заря уже догорела, и облака покрылись пеплом. Искристый блик на носу Фомы тоже потух.
Теперь Фома стоял большой, темный и сутулый, и отражения в воде от кряжистых матерых дубов были тоже темные и большие.
Одним взмахом весла он встряхивал задумавшиеся красивые пятна, и они дрожали и морщились от недовольства и испуга. Проходила по ним и далеко уходила лодка, а пятна все тревожно колыхались и никак не могли найти своего прежнего места в воде.
Федосья бросила уже бредень и перебирала плещущуюся в ведре рыбу. Под корявыми руками ее копошились скользкие лини, пузатые речные караси, щурята. Большая, фунтов в десять щука лежала отдельно, прикрученная под жабрами бечевкой.
- А ведь он восемь гривен-то, пожалуй, не даст? - скрипнул по воздуху, как кремень по стеклу, тонкий голос Федосьи.
- И думать не моги, - торопливо отозвался Фома. - Полтинник даст.
- Подавиться ему полтинником! - вознегодовала Федосья. - Фунтов семь мелочи одной да щука... Щука-то, она ведь не какая-нибудь!.. Ты ее отдельно клади... Тоже сказал: полтинник!
- Может, и больше даст, - добродушно согласился Фома.
- Нешто из-за полтинника мокли-то цельный день?
- Ну ладно, может, и шесть гривен даст.
- Ты погоди, давай сочтем, - заволновалась Федосья. - Если щука сорок? - Тут она посмотрела испытующе на Фому; Фома качнул утвердительно головой. Щука сорок, а мелочь, ну, скажем, тридцать, это сколько будет?
- Ну, семь гривен, - ответил Фома.
- Вот тебе, значит, меньше и не бери. Это и то задарма отдаем.
- Не даст, так отдашь... Куды ж ее к лешему?
- В Загрядчину отнесешь, в город можешь отнесть.
- В Загрядчину-то можно, а в город, шут его, не ходил! Да и в Загрядчине, кому же там? Попу если, так он ишшо меньше даст... - раздумывал вслух Фома.
Федосья увидела в этом нежелание нести рыбу и завизжала, перегибаясь:
- Ну, и не надо, когда так! Ну, и не надо! Сами слопаем!
- Что ж, и слопаем, - отозвался Фома.
Сумерки наступили быстро.
Дальний план леса, открывшийся за изгибом реки, уже помутнел, посерел, точно закрыл глаза и щурился от одолевшего сна.
Посинели камыши, почернела вода.
Мелкая рыбешка лениво поплескивала еще на поверхности, потом юркнула на дно.
Федосья ворчала. Ворчала о том, что это не жизнь, а каторга, что с таким лодырем мужиком платка себе не наживешь и что она сама понесет рыбу и к о.Никону, и в Загрядчину, и в город.
- Глянь-кась! А ведь у нас костер, - остановил ее Фома, вглядываясь в противоположный берег.
- Горим! Изба горит! Батюшки! - всполыхнулась Федосья.
- Фу-т-ты, черт оглашенный! - не выдержал, наконец, Фома. - Ей говорят: костер, нет, она свое: горим! Ты разуй глаза-то.
Они приближались к стоявшей на самом почти берегу избе, и действительно шагах в десяти от избы виден был небольшой костер, а около него - ярко окрашенная оранжевым светом фигура.
- И то костер, - успокоилась Федосья.
- Охотник, должно, какой пришел, - соображал Фома.
Федосья пригляделась.
- Да ведь это никак Никишка пришел, право слово, Никишка! - И, не дожидаясь реплики мужа, Федосья приподнялась и вытянула высоким, острым фальцетом: - Никишка-а!
- A-a? - глухо отозвалась с берега фигура и, отойдя от костра, остановилась над самой рекой.
Лодка причалила.
- Отмолился? - с добродушной иронией спросил Фома.
- А похудел-то как! - одновременно с ним вскрикнула Федосья.
Никишка стоял на берегу и молча и грустно улыбался.
Федосье он приходился родным сыном, Фоме - пасынком. Темный и тонкий силуэт его, с широко расставленными ногами, напоминал сажень, воткнутую в землю. Глаза у него были впалые, лицо бескровное и точно стянутое в нескольких местах узлами; по щекам и подбородку кустилась тощая белесая растительность. Было ему лет двадцать семь - двадцать восемь на вид.
- Где же был-то хоть? Далеко небось ушел? - опять с усмешкой спросил Фома, когда втащил лодку на берег и поцеловался с Никишкой.
- Куда ж ему далеко уйтить? Тоже сказал! Парень хворый, - вступилась за сына Федосья и покачала головой.
- В Киеве был, - ответил Никишка.
Голос у него был слабый, сдавленный, но в тоне ответа чувствовался задор: он хотел, очевидно, поразить Фому, и Фома действительно поразился.
- Глянь-кась, малый! - крикнул он изумленно. - Тыщу верст отшлепал! Это за месяц-то? Врешь, - усомнился он, подумав, - куды те грешному.
- А ей-богу был да еще дня четыре там жил. Чего же мне врать? обиделся Никишка.
- Хорошо там небось, - мечтательно протянула Федосья.
- Хо-ро-шо! Теплынь какая... дома богатые... - в тон матери заговорил Никишка. - Никогда бы и не ушел, да ведь жить-то чем? Жить нечем... А хорошо там люди живут! Зима там теплая, говорят... Деревья каштановые прямо на улицах растут, воздух легкий.
- А угодников видел? - полюбопытствовал Фома.
- Мощи-то? Видел мощи, как же не видать? В пещерах был... Духота там только, в пещерах.
- Духота? Ишь ты! С чего ж бы это? - любопытствовала Федосья.
- Кто ее знает - отчего... Должно, место такое.
- В земле ведь пещеры-то, дура! Известно, не свежий воздух... А духота потому, что лето, вот те и все, - разрешил недоумение Фома.
Когда первый голод любопытства был утолен, старики решили из мелочи сварить уху, а к о.Никону наутро отнести только щуку. Щуку пустили в сажалку, а остальную рыбу начали чистить все втроем под монотонное повествование Никишки.
Костер ярко горел, вырывал из темного пространства ночи то ветку орешника с крупными круглыми листами, то поседевший от времени ствол липы, то корявый узловатый дубовый сучок, похожий на крепкую, жилистую лапу.
Растительность кругом была мощная, буйная; из-за костра чернела изба с серьезно нахлобученной крышей, изба основательная, прочно вросшая в землю толстыми дубовыми бревнами; около самого костра, тепло освещенные языками пламени, сидели Фома и Федосья, он - богатырски сложенный старик, с русыми неседеющими волосами, она - толстая, крупнолицая баба из тех, которым износа нет.
Изба подходила к лесу, старики - и к лесу и к избе, только худой, узкий парень с напряженно-усталым лицом не шел ни к старикам, ни к избе, ни к лесу, казался здесь странным, нелепым и ненужным, и недоумело косились на него врывавшиеся в полосу света деревья.
II
Никишка не был грешником и не давал обета молиться. Ему просто тяжело было жить, тяжело не год, не два, а всю жизнь.
Он думал, что ему тяжело потому, что наскучило одно и то же место, и вот он пошел на богомолье; он думал, что ему тяжело от холодного климата, и он пошел не на север, а на юг, где теплее.
Какая-то болезнь с детства засела в него и начала сверлить, как червяк яблоко; от этой болезни у него то ныла грудь, то болела спина, то ломило поясницу, а в голове постоянно что-то стучало, когда он нагибался.
Фома звал его "дохлым", Федосья - "дрыхлым", так как он много спал, а загрядчинский фельдшер из солдат с непоколебимым апломбом определял его болезнь как "мозговую сухотку спины".
Никишка по хозяйству не мог ничего делать. Он плел иногда кошелки из бересты, но и это его утомляло; тогда он ложился и лежа думал.
Никишка не любил людей, потому что люди смеялись над ним, смеялись и в детстве, смеялись и тогда, когда он вырос.
Почему это так было, Никишка не представлял себе ясно. Он знал, пожалуй, что на других не похож, - как-то слишком вытянут и сжат, длиннорук, длинноног и неловок, но смешного в этом ничего не находил. "Так бог уродил, - думал Никишка, - хотя мог бы уродить и лучше".
И за что ни брался он думая - все выходило обидно и непонятно.
Когда у него сильно начинала болеть грудь или спина, он притихал, мало ходил, лежал где-нибудь в углу избы и говорил матери уверенным шепотом:
- Умру я скоро!
- Ну, что это ты! - утешала мать. - Авось годок-то еще прочавришь.
Никишка "чаврил", лежа и жалуясь, неделю, две, потом подымался и по-прежнему плел кошелки из бересты, ловил чижей западком и ходил за книгами в читальню.
Странные сны видел иногда Никишка. Во время этих снов он как-то смутно сознавал, что спит и не где-нибудь, а в лесу, в избе Фомы, что в избе холодно, темно, сыро и тяжело пахнет, и в то же время видел себя богатым барином, обедающим в гостинице: вокруг него суетятся лакеи, а он сидит, подвязавшись салфеткой, и у него толстый живот и бритый тройной подбородок.
Сны составляли все-таки лучшее время его жизни, и когда на него находила полоса таких снов, он веселел, едва мог дождаться ночи и спал запоем к удивлению Федосьи и к восхищению Фомы.
- Вот это ловко! Вваливай во все ноздри! - говорил в таких случаях Фома, прислушиваясь к заливному храпу Никишки.
Никишка пробовал наниматься на места в город, но выжить там не мог.
Недели через три, когда его достаточно расшевеливали, заставляя бегать по хозяйским надобностям или выполнять непосильную работу, он увольнялся, приходил снова в избу отчима, ложился и говорил неизменное и унылое:
- Умру я скоро!
- Подождем, авось оживешь, - шутил Фома.
И, отлежавшись, Никишка действительно оживал.
Постоянно напряженно думающий, Никишка отнюдь не был философом, способным забыть про еду. Ел он много и жадно, с завистью глядя на того, кто забирал лучшие куски обеда. Чаще всего это делал отчим Фома, и за это, а также за его вечные остроты над ним Никишка не любил Фому.
Почему-то во время обострения болезни он и среди бела дня видел в избе кучу летучих мышей; они вились над ним, отвратительно пищали ему в уши, раскрывая зубатые рты, и стучали в сизые маленькие стекла окон перепончатыми крыльями.
- Мышей-то летучих сколько, страсть! - говорил он матери, копавшейся где-нибудь у печки.
- Ну, мышей! Выдумывай, шут те што! Ты с головой накройся, вот все и пройдет, - советовала Федосья.
Никишка накрывался, но все-таки слышал писк и трепыханье крыльев.
Зачем он жил, Никишка никак не мог понять, но жить ему страстно хотелось, жить полной, здоровой, заказанной ему жизнью, - и больше ничего он не хотел, и больше ни о чем он не думал.
III
Фома сам не охотился, хотя ружье, как лесник, имел. Зато к нему часто приходили охотники, доставляя ему небольшой доход.
Он угощал их молоком, ставил для них самовар, показывал места с дичью, причем всегда говорил, что это строго запрещено и он боится, как бы не "нагорело".
Охотники платили ему и за молоко, и за самовар, и за показ мест, и, наконец, самое главное, за то, что ему могло из-за них "нагореть".
1 2 3 4


А-П

П-Я