https://wodolei.ru/catalog/mebel/na-zakaz/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 




Сергей Сергеев-Ценский
Бред


Сергеев-Ценский Сергей
Бред

Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Бред
Рассказ
I
Когда здоровяк, член суда Лаврентий Лукич заболел, то жена его Степочка этому не поверила и только на четвертый день пригласила доктора, который нашел у больного тиф.
Степочка поместила Лаврентия Лукича во флигеле, чтобы он не заразил детей; наняла к нему сиделку и села гадать на картах: опасна ли болезнь и скоро ли он поправится? Вышло, что болезнь не опасна и поправится он скоро, но потом ему предстоит дорога и денежный интерес в бубновом доме.
Степочка успокоилась и пошла наблюдать за рубкой капусты.
Стояла осень; моросил из подымавшегося тумана мелкий дождь, и падали на землю желтые листья.
Лаврентий Лукич лежал в низкой, зеленой от зеленых штор комнате и видел, как в дальнем углу в кресле сидела какая-то незнакомая толстая баба и упорно и бесконечно вязала чулок.
Подбородок у бабы был двойной и плотный, на голове белый чепчик с кружевом, локти двигались замедленным галопом: раз-два-три, раз-два-три... Слышно было, как она зевала и как звенели спицы.
На потолке длинной и правильной фигурой, похожей на созвездие Большой Медведицы, расположились засыпающие мухи.
Было душно и пахло каким-то острым лекарством.
Лаврентий Лукич чувствовал, какое у него горячее тело и какое оно тяжелое, точно прикованное к кровати. И в голове его было что-то тяжелое и густое, так что еле проползали там ленивые односложные мысли. Язык был сух, что-то болело в боку, и трудно было дышать.
Иногда он забывался на время и ничего не ощущал, а очнувшись, видел свою длинную, седую, с желтыми прядями бороду, жилистые руки, полосатое одеяло, зеленые шторы, сиделку и мух на потолке.
Потом вспоминал, что он член суда, у него есть жена Степочка и четверо детей, таких же безнадежных, как и их мать, - студент, гимназист, невеста и девочка.
И он думал, как это хорошо, что никого он не видит, что не слышит растяжного купеческого говора Степочки и скрипа ее башмаков. И вместе с тем знал, что флигель, в котором он лежит, и огромный дом за ним с одной стороны и сад с другой - Степочкины, что в банке лежат ее деньги, что Степочкой себя назвала она сама, а настоящее ее имя - Степанида.
Может быть, оттого, что в комнате были зеленые шторы, ему представлялось зеленое лето, сухой далекий луг, вербы над рекой, озаренные солнцем и оттого глянцевитые, яркие, веселые. Солнце точно колет иголками, жжет; листья, точно нарисованные, неподвижны.
Между вербами белеет китель и краснеет потная лысая голова. Это исправник Адам Адамыч ловит рыбу.
Слышно, как он говорил кому-то сердито и хрипло:
- Не берет!.. Совсем не берет, как отрезало... Ни на червя, ни на хлеб, ни на овес... ни на что... Не хочет! Черви-то какие!.. Полюбуйтесь, милый мой, черви-то какие!.. Сам бы съел живьем, а она - нуль внимания...
В стороне идет черный паром; на пароме бабы - красные, синие, желтые. Слышно, как они поют хором то тягуче, то часто:
Была я у матушки первая дочка,
Стала меня матушка замуж выдавати,
Дала за мной матушка:
Десять быков, десять козлов,
Девять быков, десять козлов,
Семь быков, семь козлов,
Шесть быков, шесть козлов,
Четыре быка, четыре козла,
Три быка, три козла,
Два быка, два козла...
Одного-о быка, одного-о козла...
Звуки визгливые, как ржавое железо, страшные и старые, точно идут из-за тысячи верст тысячи лет... Жарко... так жарко, что в груди крупно и часто стучит сердце и боль в боку стала широкой и тупой.
Языка нельзя повернуть во рту. Хочется пить. Он хочет сказать это, но не может и стонет. Перед глазами плавно вращаются зеленые, красные, синие круги, и кажется, что это не круги, а колеса поезда, что колеса эти пробегают куда-то мимо, одно за другим, и бьют его тупыми осями в виски... И голове больно...
Вьется какая-то тропинка в лесу по просеке. Среди зелени чернеют пеньки, точно кто разложил в молодняке цилиндры. Поют осы над ежевикой, а на опушке стоят дубы без листьев с таким странным переплетом ветвей, точно сотни рук заломили в пляске... И они пляшут. Они движутся на тонких корнях и кружатся, они сходятся и расходятся по просеке, они пляшут и качают в такт головами... Все быстрей и быстрей... Сплетаются руками... Мчатся куда-то, становится светло и зелено... Вдруг опять приходят, кружатся и шумно подпрыгивают, и видно, какие на их руках тонкие черные пальцы... точно черви... Кто-то поет далеко и тонко... Баржу тянут? Нет, это осы над ежевикой. Жарко. Он смотрит на солнце - высоко... И странно, что в лесу совсем нет тени, и воздух такой желто-золотистый... Он вспоминает, он знает: земля попала в хвост кометы, оттого так и жарко и такой воздух. И он видит эту комету: кругом черно, а она мчится, кровавая, яркая, точно чей-то огромный испуганный глаз, налитый кровью, и пышет от нее жаром. Он стонет... Что-то заколыхалось около, серое и большое... Это сиделка с чулком... И вода... и стакан ляскает по зубам так звонко... и капли текут по щеке, а он не может подняться.
II
Утро или вечер?..
Сквозь шторы полосками ползет жидкий серый свет. На прежнем месте в кресле сиделка. От Большой Медведицы мух осталось только четыре в виде трапеции.
Лаврентий Лукич не в силах припомнить: что-то случилось радостное и новое, что-то такое блестящее, как меч, и пополам, как меч, рассекшее жизнь.
Он долго думает... Есть что-то внутри, точно в сундуке под крышкой, и нельзя открыть. Мелкие, растерянные мысли ходят и вьются вокруг, и ему больно оттого, с каким усилием протискиваются внутрь эти мысли.
Он вспоминает, что это раньше, что тогда он был здоров и поссорился со Степочкой, накричал на нее в первый раз за все время супружества, и назвал ее "свиным корытом", и еще как-то назвал, и еще что-то кричал, и топал ногами.
И Степочка тоже кричала громко и визгливо, как рыночная торговка, и еще шире сделались ее челюсти и уже череп, браслеты звякали на ее голых, противных руках, и в ушах дрожали и блестели серьги.
Он вспоминает, что сидел тогда против открытого окна. В окно дуло октябрьским холодом. На тополях в саду чернели запоздалые дрозды и не пели, а хохлились и прыгали по веткам, и где-то скрипел воз, и пахло дымом из труб.
Потянулась в кресле сиделка и поднялась... Значит, она спала... значит, теперь утро.
Свету из окон больше... виднее мухи на потолке, яснее точеные шишечки на его кровати...
Он вспомнил: это - письмо. Маленький клочок бумаги в размашисто надписанном синем конверте... И вспомнил он ту, кто писал, курсистку-медичку Галю... давно... двадцать шесть лет назад.
Было поздно вечером, когда они сидели на взморье над гаванью.
От берега видны были одни черные силуэты, от моря - огни на судах, тысячи огней - белых, красных, зеленых... Небо было чистое, звездное, и огни на судах были ярче звезд и казались тоже звездами, только спустившимися на землю, молчаливыми, чуткими.
Море и небо сливались в одно. Вставали влажные воспоминания. Веяло вечным, преджизненным и большим...
Они говорили о чем-то красивом, о чем-то важном, и души их были одно, как море и небо. И горели в них огни, и веяло сказкой.
Но он не сказал ей тогда того, что было нужно.
Они сидели рядом в опере, высоко на балконе. Внизу толпа, но они одни, и для них звуки... Звуки эти заполнили все: весь огромный зал, весь театр, весь мир... И звуки эти все красочные, сверкающие, пахучие, точно живая душа мира, точно то, что выжато из мира художником и мощно брошено в воздух, полное смысла и блеска...
Ползут черные хребты. Только чувствуется, как тяжелы они, - вершин их не видно в темном небе. Но сверкнула молния и зажгла вершины. Ослепительный снег режет глаза, и по горам ползут, развеваясь, мантии из света...
Качаются камыши... Жесткие листья шуршат, и кланяются султаны... и ломаются более яркие, чем они, их отражения в воде.
Пахнет левкоями и резедой в широкой темной аллее...
Что-то сплетается и подымает снизу, и несет, и закрывает глаза.
Она была рядом и была то же, что он, и он не сказал ей того, что было нужно.
И не сказал, когда она оставалась голодать на курсах, а он уезжал служить в провинцию...
Вошел доктор, за ним Степочка и дочь, обе в белых халатах.
Доктор - тот самый молодой земский врач, который ездил недавно по делам в Петербург и привез ему письмо от жены своего профессора, от Гали... Маленький клочок бумаги в синем конверте...
А через три дня он заболел тифом.
Доктор измерил и записал температуру, пробовал шутить, называл его "стариною".
Он не отвечал.
Степочка поправила ему подушку, прикрикнула на сиделку... Дочь его, юное и уже вымокшее существо, смотрела на него с испугом.
Потом все ушли. Остались только сиделка, мухи на потолке и зеленые шторы.
От штор поползли зеленые пауки по стенам... Стало слышно, как где-то близко, за стеной, гудит машина фабрики, и хлопают приводные ремни, и тащат что-то тугое, цепкое, упрямое.
Тысячи колес!.. То вправо, то влево вращаются и что-то крошат зубцами. Зубцы красные... Может быть, это кровь? Может быть, человечьи тела крошат в куски!..
А вверху частые переплеты тусклых, слепых окон, и пол дрожит, и вместе с ним начинает дрожать его тело... И зеленые пауки пляшут по стенам...
III
Звонко заржала на конюшне лошадь. Это серый в яблоках из Степочкина выезда... Лаврентий Лукич очнулся и слушает. Заржал еще. Сначала высоко и тонко, потом низко, кругло, рассыпчато... Похоже на тонкую мочалку, на которую нанизаны крендели.
Сиделка вяжет, и часто мелькают спицы. На стене какие-то картины в черных рамках, которых не было раньше. На столе высокий коричневый пузырек с желтой бумажкой.
Лаврентий Лукич думает, отчего это, когда Адам Адамыч наденет новый парадный мундир, он становится глупее вдвое и делается совсем глупым старый лабазник, отец Степочки, когда начнет говорить о суде, о газетах.
И в городе у них вообще только стертое и линючее к месту, а все новое и яркое неприятно режет глаза.
А он безвыездно прожил здесь всю жизнь, все двадцать шесть лет самостоятельной жизни. И пригвоздили его здесь восемьдесят тысяч Степочкина приданого.
Он играл в карты, ездил крестить, ездил ловить рыбу, и его называли за это общественным человеком...
Доктор говорил, что у Гали почетное имя в среде врачей, идейная работа, чудная семья.
Только бы вовремя повернуть угол своей жизни в ее сторону, и жизнь была бы разумной и красивой.
Он видел Галю такою, какой она была тогда, - белой, высокой, русоволосой.
Она проходила перед ним медленно и плавно, точно плыла между зелеными шторами, как сказочная царевна-лебедь между высокой осокою.
И горели звезды на ее лбу, и звездами, как светляками, были осыпаны ее волосы и платье.
Она смеялась тихо и ласково, как будто ручей журчал в лесу, и пахло ландышами и березовым соком.
Представлялся березовый лес... Где он его видел?.. Огромные стволы, прямые и белые, как колонны. И тяжело дышит где-то водокачка - фу-фу, фу-фу!.. Тропинка узкая-узкая, а по бокам болото, и какие-то высокие красные цветы на нем, и бабочка кружится большая, белая, с темными глазами... Ближе, ближе и больше... Садится около, смотрит... Это Галя!.. Ветки над ней, как резные арабески, и лес - точно огромная церковь с высокими частыми колоннами, и слышно пение... Где-то идут и поют, медленно, торжественно, и ладаном пахнет...
Большое и серое закачалось перед глазами, точно туман, и все пропало... Баба с двойным подбородком... Что ей нужно? По какому праву она здесь?.. Лекарство... От чего?.. Тяжелая ложка стучит по зубам, что-то противное вливается внутрь... Его лечат... От чего лечат?
Вспоминаются усы доктора, широкие и пушистые, а над ними маленький вздернутый нос и веснушки по лицу.
Из-за него выступает старший сын, студент, выпячивает трубочкой губы, говорит то, что говорит всегда: "Юррунда!" - и затягивается сигарой.
Потом Степочка в белом балахоне где-то в стороне кричит скороговоркой:
- Подают гуся с капустой, а я им: "Вот, говорю, как хорошо, что у вас гусь с капустой, а то теперь везде пошла мода с яблоками подавать. Скажите, пожалуйста, деликатность какая!.." Вот им и спичка в нос - пускай-ка раскусят: небось, будут в другой раз с яблоками подавать!
В голове что-то тяжело дышит, как водокачка: фу-фу... фу-фу!.. И желтеют стены водокачки. Стены сначала деревянные, потом каменные... стены растут, и лес светлее кругом... Леса уже нет, есть улица, высокие дома и водокачка - это окружной суд.
Выбегает курьер и сует бумагу...
"Препровождая при сем жалобу дворянина Ивана Онуфриева, имею честь... в окружной суд объяснение по поводу... и подлинное по сему делу производство..." Буквы мчатся быстро-быстро, сливаются в длинные черные зигзаги, кружатся перед ним и кажутся уже не буквами, а баграми на пожаре.
Багры вонзаются в горящие бревна... бревна шипят, трещат и рушатся... Белые столбы воды подымаются искристыми фонтанами... шумит толпа... воют собаки... ржут и пятятся лошади с красным заревом пожара в глазах.
Огненными искрами испятнилось небо... Что-то тревожно трепещет в нем крыльями... Голуби... А дым клубится, черный, с белым хребтом, и свирепо падает вниз, точно хочет разорвать землю лапами... И лапы эти видно: мягкие, ползучие, крепкие...
Он видит, как над ним трескается потолок черными змейками справа налево. Дальше... дальше... И в трещины уже глядят чьи-то горячие, красные языки и дышат и разворачивают камни...
Кто-то запевает над ним похоронно и тягуче, точно ржавчину бросает в воздух:
Десять быков, десять козлов,
Девять быков, девять козлов...
Потолок тихо раздвигается по трещинам. Красные языки спустились над ним и сплетаются в горючий клубок. Кто-то глухо сопит и стучит зубами...
Ему страшно. Худой и застывший, подымается он с кровати, выставив вперед костлявые руки, и надтреснуто кричит:
- Га-а-ля!
С кресла подымается в ответ сиделка и движется к нему, как серое облако.
IV
Он не знает, что это - ночь или день, но знает, что с ним его Галя.
Она сидит около, смотрит в глубь его радостными глазами, такими широкими, как целый мир, такими светлыми, как кристаллы льда, и смеется.
1 2


А-П

П-Я