Обращался в сайт Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вот первая, от третьего дня (вероятно была и от четвертого дня, а, может быть, и от пятого):

Если он наконец удостоит вас сегодня, то обо мне прошу ни слова. Ни малейшего намека. Не заговаривайте и не напоминайте.
В. С.

Вчерашняя:

Если он решится, наконец, сегодня утром вам сделать визит, всего благороднее, я думаю, совсем не принять его. Так по-моему, не знаю, как по-вашему.
В. С.

Сегодняшняя, последняя:

Я убеждена, что у вас copy целый воз и дым столбом от табаку. Я вам пришлю Марью и Фомушку; они в полчаса приберут. А вы не мешайте и посидите в кухне, пока прибирают. Посылаю бухарский ковер и две китайские вазы; давно собиралась вам подарить, и сверх того моего Теньера (на время). Вазы можно поставить на окошко, а Теньера повесьте справа над портретом Гете, там виднее и по утрам всегда свет. Если он наконец появится, примите утонченно вежливо, но постарайтесь говорить о пустяках, об чем-нибудь ученом, и с таким видом, как будто вы вчера только расстались. Обо мне ни слова. Может быть, зайду взглянуть у вас вечером.
В. С.
Р. S. Если и сегодня не приедет, то совсем не приедет.

Я прочел и удивился, что он в таком волнении от таких пустяков. Взглянув на него вопросительно, я вдруг заметил, что он, пока я читал, успел переменить свой всегдашний белый галстук на красный. Шляпа и палка его лежали на столе. Сам же был бледен и даже руки его дрожали.
– Я знать не хочу ее волнений! – исступленно вскричал он, отвечая на мой вопросительный взгляд. – Je m'en fiche!* Она имеет дух волноваться о Кармазинове, а мне на мои письма не отвечает! Вот, вот нераспечатанное письмо мое, которое она вчера воротила мне, вот тут на столе, под книгой, под 'Homme qui rit*. Какое мне дело, что она убивается о Ни-ко-леньке! Je m'en fiche et je proclame ma libertй. Au diable le Karmazinoff! Au diable la Lembke!* Я вазы спрятал в переднюю, а Теньера в комод, а от нее потребовал, чтоб она сейчас же приняла меня. Слышите: потребовал! Я послал ей такой же клочок бумаги, карандашем, незапечатанный, с Настасьей, и жду. Я хочу, чтобы Дарья Павловна сама объявила мне из своих уст и пред лицом неба, или по крайней мере пред вами. Vous me seconderez n'est ce pas, comme ami et tйmoin*. Я не хочу краснеть, я не хочу лгать, я не хочу тайн, я не допущу тайн в этом деле! Пусть мне во всем признаются, откровенно, простодушно, благородно, и тогда… тогда я, может быть, удивлю все поколение великодушием!.. Подлец я или нет, милостивый государь? – заключил он вдруг, грозно смотря на меня, как будто я-то и считал его подлецом.
Я попросил его выпить воды; я еще не видал его в таком виде. Все время, пока говорил, он бегал из угла в угол по комнате, но вдруг остановился предо мной в какой-то необычайной позе.
– Неужели вы думаете, – начал он опять с болезненным высокомерием, оглядывая меня с ног до головы, – неужели вы можете предположить, что я, Степан Верховенский, не найду в себе столько нравственной силы, чтобы, взяв мою коробку, – нищенскую коробку мою! – и взвалив ее на слабые плечи, выйти за ворота и исчезнуть отсюда навеки, когда того потребует честь и великий принцип независимости? Степану Верховенскому не в первый раз отражать деспотизм великодушием, хотя бы и деспотизм сумасшедшей женщины, то-есть самый обидный и жестокий деспотизм, какой только может осуществиться на свете, несмотря на то, что вы сейчас, кажется, позволили себе усмехнуться словам моим, милостивый государь мой! О, вы не верите, что я смогу найти в себе столько великодушия, чтобы суметь кончить жизнь у купца гувернером или умереть с голоду под забором! Отвечайте, отвечайте немедленно: верите вы или не верите?
Но я смолчал нарочно. Я даже сделал вид, что не решаюсь обидеть его ответом отрицательным, но не могу отвечать утвердительно. Во всем этом раздражении было нечто такое, что решительно обижало меня, и не лично, о, нет! Но… я потом объяснюсь.
Он даже побледнел.
– Может быть, вам скучно со мной, Г-в (это моя фамилия), и вы бы желали… не приходить ко мне вовсе? – проговорил он тем тоном бледного спокойствия, который обыкновенно предшествует какому-нибудь необычайному взрыву. Я вскочил в испуге; в то же мгновение вошла Настасья и молча протянула Степану Трофимовичу бумажку, на которой написано было что-то карандашем. Он взглянул и перебросил мне. На бумажке рукой Варвары Петровны написаны были всего только два слова: „сидите дома“.
Степан Трофимович молча схватил шляпу и палку и быстро пошел из комнаты; я машинально за ним. Вдруг голоса и шум чьих-то скорых шагов послышались в коридоре. Он остановился как пораженный громом.
– Это Липутин, и я пропал! – прошептал он, схватив меня за руку.
В ту же минуту в комнату вошел Липутин.


IV

Почему бы он пропал от Липутина, я не знал, да и цены не придавал слову; я все приписывал нервам. Но все-таки испуг его был необычайный, и я решился пристально наблюдать.
Уж один вид входившего Липутина заявлял, что на этот раз он имеет особенное право войти, несмотря на все запрещения. Он вел за собою одного неизвестного господина, должно быть, приезжего. В ответ на бессмысленный взгляд остолбеневшего Степана Трофимовича, он тотчас же и громко воскликнул:
– Гостя веду, и особенного! Осмеливаюсь нарушить уединение. Господин Кириллов, замечательнейший инженер-строитель. А главное сынка вашего знают, многоуважаемого Петра Степановича; очень коротко-с; и поручение от них имеют. Вот только что пожаловали.
– О поручении вы прибавили, – резко заметил гость, – поручения совсем не бывало, а Верховенского я, вправде, знаю. Оставил в Х-ской губернии, десять дней пред нами.
Степан Трофимович машинально подал руку и указал садиться; посмотрел на меня, посмотрел на Липутина, и вдруг, как бы опомнившись, поскорее сел сам, но все еще держа в руке шляпу и палку и не замечая того.
– Ба, да вы сами на выходе! А мне то ведь сказали, что вы совсем прихворнули от занятий.
– Да, я болен, и вот теперь хотел гулять, я… – Степан Трофимович остановился, быстро откинул на диван шляпу и палку и – покраснел.
Я между тем наскоро рассматривал гостя. Это был еще молодой человек, лет около двадцати семи, прилично одетый, стройный и сухощавый брюнет, с бледным, несколько грязноватого оттенка лицом и с черными глазами без блеску. Он казался несколько задумчивым и рассеянным, говорил отрывисто и как-то не грамматически, как-то странно переставлял слова и путался, если приходилось составить фразу подлиннее. Липутин совершенно заметил чрезвычайный испуг Степана Трофимовича и, видимо, был доволен. Он уселся на плетеном стуле, который вытащил чуть не на средину комнаты, чтобы находиться в одинаковом расстоянии между хозяином и гостем, разместившимися один против другого на двух противоположных диванах. Вострые глаза его с любопытством шныряли по всем углам.
– Я… давно уже не видал Петрушу… Вы за границей встретились? – пробормотал кое-как Степан Трофимович гостю.
– И здесь и за границей.
– Алексей Нилыч сами только что из-за границы, после четырехлетнего отсутствия, – подхватил Липутин; – ездили для усовершенствования себя в своей специальности, и к нам прибыли, имея основание надеяться получить место при постройке нашего железнодорожного моста, и теперь ответа ожидают. Они с господами Дроздовыми, с Лизаветой Николаевной знакомы чрез Петра Степановича.
Инженер сидел как будто нахохлившись и прислушивался с неловким нетерпением. Мне показалось, что он был на что-то сердит.
– Они и с Николаем Всеволодовичем знакомы-с.
– Знаете и Николая Всеволодовича? – осведомился Степан Трофимович.
– Знаю и этого.
– Я… я чрезвычайно давно уже не видал Петрушу и… так мало нахожу себя в праве называться отцом… c'est le mot*; я… как же вы его оставили?
– Да так и оставил… он сам приедет, – опять поспешил отделаться господин Кириллов. Решительно он сердился.
– Приедет! Наконец-то я… видите ли, я слишком давно уже не видал Петрушу! – завяз на этой фразе Степан Трофимович; – жду теперь моего бедного мальчика, пред которым… о, пред которым я так виноват! То-есть, я собственно хочу сказать, что, оставляя его тогда в Петербурге, я… одним словом, я считал его за ничто, quelque chose dans ce genre*. Мальчик, знаете, нервный, очень чувствительный и… боязливый. Ложась спать, клал земные поклоны и крестил подушку, чтобы ночью не умереть… je m'en souviens. Enfin*, чувства изящного никакого, то-есть чего-нибудь высшего, основного, какого-нибудь зародыша будущей идеи… c'йtait comme un petit idiot*. Впрочем, я сам, кажется, спутался, извините, я… вы меня застали…
– Вы серьезно, что он подушку крестил? – с каким-то особенным любопытством вдруг осведомился инженер.
– Да, крестил…
– Нет, я так; продолжайте.
Степан Трофимович вопросительно поглядел на Липутина.
– Я очень вам благодарен за ваше посещение, но, признаюсь, я теперь… не в состоянии… Позвольте однако узнать, где квартируете?
– В Богоявленской улице, в доме Филиппова.
– Ах, это там же, где Шатов живет, – заметил я невольно.
– Именно, в том же самом доме, – воскликнул Липутин, – только Шатов наверху стоит, в мезонине, а они внизу поместились, у капитана Лебядкина. Они и Шатова знают, и супругу Шатова знают. Очень близко с нею за границей встречались.
– Comment!* Так неужели вы что-нибудь знаете об этом несчастном супружестве de се pauvre ami* и эту женщину? – воскликнул Степан Трофимович, вдруг увлекшись чувством, – вас первого человека встречаю, лично знающего; и если только…
– Какой вздор! – отрезал инженер, весь вспыхнув, – как вы, Липутин, прибавляете! Никак я не видал жену Шатова; раз только издали, а вовсе не близко… Шатова знаю. Зачем же вы прибавляете разные вещи?
Он круто повернулся на диване, захватил свою шляпу, потом опять отложил и, снова усевшись попрежнему, с каким-то вызовом уставился своими черными вспыхнувшими глазами на Степана Трофимовича. Я никак не мог понять такой странной раздражительности.
– Извините меня, – внушительно заметил Степан Трофимович, – я понимаю, что это дело может быть деликатнейшим…
– Никакого тут деликатнейшего дела нет и даже это стыдно, а я не вам кричал, что „вздор“, а Липутину, зачем он прибавляет. Извините меня, если на свое имя приняли. Я Шатова знаю, а жену его совсем не знаю… совсем не знаю!
– Я понял, понял, и если настаивал, то потому лишь, что очень люблю нашего бедного друга, notre irascible ami*, и всегда интересовался… Человек этот слишком круто изменил, на мой взгляд, свои прежние, может быть, слишком молодые, но все-таки правильные мысли. И до того кричит теперь об notre sainte Russie* разные вещи, что я давно уже приписываю этот перелом в его организме – иначе назвать не хочу – какому-нибудь сильному семейному потрясению и именно неудачной его женитьбе. Я, который изучил мою бедную Россию как два мои пальца, а русскому народу отдал всю мою жизнь, я могу вас заверить, что он русского народа не знает, и вдобавок…
– Я тоже совсем не знаю русского народа и… вовсе нет времени изучать! – отрезал опять инженер и опять круто повернулся на диване.
Степан Трофимович осекся на половине речи.
– Они изучают, изучают, – подхватил Липутин, – они уже начали изучение и составляют любопытнейшую статью о причинах участившихся случаев самоубийства в России и вообще о причинах, учащающих или задерживающих распространение самоубийства в обществе. Дошли до удивительных результатов, Инженер страшно взволновался.
– Это вы вовсе не имеете права, – гневно забормотал он, – я вовсе не статью. Я не стану глупостей. Я вас конфиденциально спросил совсем нечаянно. Тут не статья вовсе; я не публикую, а вы не имеете права…
Липутин видимо наслаждался.
– Виноват-с, может быть, и ошибся, называя ваш литературный труд статьей. Они только наблюдения собирают, а до сущности вопроса или так-сказать до нравственной его стороны совсем не прикасаются, и даже самую нравственность совсем отвергают, а держатся новейшего принципа всеобщего разрушения для добрых окончательных целей. Они уже больше чем сто миллионов голов требуют, для водворения здравого рассудка в Европе, гораздо больше чем на последнем конгрессе мира потребовали. В этом смысле Алексей Нилыч дальше всех пошли.
Инженер слушал с презрительною и бледною улыбкой. С полминуты все помолчали.
– Все это глупо, Липутин, – проговорил наконец г. Кириллов с некоторым достоинством. – Если я нечаянно сказал вам несколько пунктов, а вы подхватили, то как хотите. Но вы не имеете права, потому что я никогда никому не говорю, Я презираю, чтобы говорить… Если есть убеждения, то для меня ясно… а это вы глупо сделали. Я не рассуждаю об тех пунктах, где совсем кончено. Я терпеть не могу рассуждать. Я никогда не хочу рассуждать…
– И может быть, прекрасно делаете, – не утерпел Степан Трофимович.
– Я вам извиняюсь, но я здесь ни на кого не сержусь, – продолжал гость горячею скороговоркой; – я четыре года видел мало людей… Я мало четыре года разговаривал и старался не встречать, для моих целей, до которых нет дела, четыре года. Липутин это нашел и смеется. Я понимаю и не смотрю. Я не обидлив, а только досадно на его свободу. А если я с вами не излагаю мыслей, – заключил он неожиданно и обводя всех нас твердым взглядом, – то вовсе не с тем, что боюсь от вас доноса правительству; это нет; пожалуста не подумайте пустяков в этом смысле…
На эти слова уже никто ничего не ответил, а только переглянулись. Даже сам Липутин позабыл хихикнуть.
– Господа, мне очень жаль, – с решимостью поднялся с дивана Степан Трофимович, – но я чувствую себя нездоровым и расстроенным. Извините.
– Ах, это чтоб уходить, – спохватился господин Кириллов, схватывая картуз, – это хорошо, что сказали, а то я забывчив.
Он встал и с простодушным видом подошел с протянутою рукой к Степану Трофимовичу.
– Жаль, что вы нездоровы, а я пришел.
– Желаю вам всякого у нас успеха, – ответил Степан Трофимович, доброжелательно и неторопливо пожимая его руку. – Понимаю, что если вы, по вашим словам, так долго прожили за границей, чуждаясь для своих целей людей и – забыли Россию, то конечно вы на нас, коренных русаков, по неволе должны смотреть с удивлением, а мы равномерно на вас.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я