оскольская керамика 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Князь Голицын смотрит угрюмо, словно бульдог он поглядывает на своих товарищей и особенно косится на Ягужинского, который что-то объясняет графу Матвееву.
Перед ними стоит Левин в кандалах. Он точно помолодел. Лицо его оживленно. Только между бровями, при стыке их, встала новая вертикальная складка.
— Так ты стоишь на том, что показал на рязанского архиерея? — спрашивает Ягужинский.
— Стою, — твердо отвечает Левин.
— И что был у него многажды?
— Был.
— И наедине сиживал?
— Сиживал.
— И утверждаешься на том, якобы он, архиерей, говорил тебе, что-де государь царь Петр Алексеевич — иконоборец.
— Утверждаюсь.
Судьи переглянулись. Злая улыбка скользнула не на губах, а в глазах Шафирова.
— И сказывал тебе архиерей, будто бы-де государь принуждал его быть синодом? — продолжает Ягужинский.
— Сказывал.
— И сказывал он, архиерей, что он-де якобы стоял перед государем на коленях и просил-де не быть синодом?
— Ей, сказывал.
— Говори сущую правду перед святым крестом и евангелием, — возвышает голос Голицын.
Левин вскидывает на него глаза и с силой отвечает:
— Всемогущему Богу отвечаю, не тебе!
— Стоишь на своем слове?
— Стою, и на нем в гроб лягу.
— И пред лицом архиерея повторишь то слово?
— Не пред лицом архиерея токмо, но пред лицом Бога Всемогущего.
Как электрическая искра пробегает этот ответ по собранию. Даже Долгоруков откидывается на креслах и изумленно смотрит в глаза подсудимого.
— Все сказал? — продолжает Ягужинский.
— Не все.
— Сказывай все.
— Говорил мне еще архиерей: желаю-де в Польшу отъехать.
— Для чего?
— Дабы не быть псом патриарша престола.
— Замолчи! Не кощунствуй! — крикнул на него Ягужинский.
— Ты что кричишь, холоп царев! — И подсудимый зазвенел цепями. — Я и на Страшном суде не замолчу.
Все сенаторы встали с мест.
— В застенок его, — проговорил Головкин.
Подсудимого увели в застенок. За ним последовали все сенаторы.
— Утверждаешься на слове? — еще раз спрашивает Ягужинский.
— Утверждаюсь.
— Палачи! — Делайте свое дело.
На подсудимого надевают пыточный хомут, к одной ноге привязывают веревку и тянут на дыбу. От тяжести тела и еще более от того, что один из палачей всеми силами натягивает веревку, привязанную к ноге подсудимого, руки несчастного выскакивают из суставов.
— Бей! — говорит Ягужинский одному палачу.
Удары палача не изменяют решимости фанатика. Он упорно молчит.
Сенаторы ждут, думая, что невыносимые муки заставят несчастного кричать, молить о пощаде, изменить показания...
Ждут десять минут... двадцать... двадцать пять... Можно задохнуться на виске, обезумев от боли... Нет!
Палач от времени до времени повторяет свои удары, от которых вол заревел бы...
Нет! Не ревет...
Еще ждут... Становится скучно и досадно.
— Утверждаешься на последнем показании? — нетерпеливо спрашивает генерал-прокурор.
Молчит.
— Стоишь на слове? (К палачу). Ударь сильнее! Стоишь?
Молчание.
Ждут... Тридцать минут... сорок...
— Ведомости пришли из Астрахани, что государь в море отплывает, — говорит Головкин.
— Не сдобровать Мир-Махмуду, — замечает Брюс.
Опять ждут.
— Пишут мне из вотчины: засухи стоят, урожаи плохи, чай, выдут, — заводит Голицын.
— Арбузы, сказывают, государю полюбились в Царицыне быковские, — поясняет Шафиров.
— Да, в сухой год арбузы хороши бывают, и ягод прорва, — добавляет Ягужинский.
Ждут. Молчит Левин.
— Еще ударь!
Ни звука... Ждут, слушают... Никак говорит? Да, говорит.
— Матушка! Матушка! Погляди на меня с небес, на сына твоего, на Васю, — шепчет несчастный. — Посмотри, матушка! Какой я славы дождался.
— Заговаривается, — замечает Голицын. — Пора бы снять.
— Дуня! Евдокеюшка... ты видишь меня... порадуйся...
— Да, бредит.
— А ты, Оксаночко, где ты?
— Снимите! — приказывает Голицын. — Сорок пять минут висел.
Снимают. Ждут слова, мольбы — напрасно! Подсудимый поднимает руки к небу и говорит восторженно:
— Благодарю Тебя, всемогущий Боже, яко сподобил мя мученической славы! Славлю имя Твое святое ныне и присно!
— Не снимаешь свой оговор с архиерея Стефана? — снова спрашивает Ягужинский.
— Не снимаю! Суще на архиерея право те слова показал... А се ныне добавлю: он же, архиерей, говорил мне, что будут писать токмо три иконы да распятие, а остальные-де станут на воду пускать и жечь. И он же говорил мне: «Едучи до Новгорода, в дороге помолчи, а от Новгорода сказывай, чтоб иконы убирали».
Сенаторы с недоумением, а иные и с тайною радостью посмотрели друг на друга: приходилось допрашивать великого старца, блюстителя патриарша престола, митрополита Стефана Яворского.
Когда Левина увели, граф Головкин обратился к сенаторам:
— Будем допрашивать архиерея, господа сенат?
— Повинны в силу указа царева, — замечает Ягужинский.
— Да будет так! Воля царева — мать закона: она его рождает, — пояснил, не без задней мысли, Долгоруков.
Когда Левина вывели из ворот генерального двора, чтоб снова отвести в тюрьму Тайной канцелярии, народ с боязнью расступился перед ним: лицо его выражало что-то такое всепрощающее, необычное между людьми, что становилось страшно чего-то.
Один Фомушка не испугался. Напротив, он быстро подошел к арестанту и поклонился ему до земли. Затем, сев верхом на клюку, как это делают ребятишки, когда играют в лошадки, стал прыгать впереди Левина, показывая вид, что скачет.
— Пошел прочь, дурак! — закричал на него один солдат, по-видимому, нерусский... — Что ты делаешь?
— Еду к Марье Акимовне и к Иван Захарычу, — отвечал юродивый загадочно.
— Зачем? — спросил купец, знавший уже, кто разумелся у юродивого под именем «Марьи Акимовны» и кто был «Иван Захарыч».
— Чтоб Марья Акимовна сынка своего попросила отворить райские двери.
— Для кого?
— Вон для него.
И юродивый, указав на Левина, поскакал верхом на палочке среди изумленных москвичей.
— Ишь Божий человек — Христа ради юродствует, радуется, — заметила баба, несшая хлеб с базара. — Господь, должно, радость нам пошлет — хлебушка подешевеет.
— Держи, баба, карман! — обрезал ее купец. — Юродивый радуется — к худу, а плачет — к добру.
Левина уже не видно было. Слышалось только издали мерное позвякиванье кандалов.
— Слышите! Слышите! — говорил вновь откуда-то взявшийся Фомушка, прислушиваясь к звяканью железа. — Это Петруша апостол звенит райскими ключами... Отпирает, отпирает... Ай да Петруша!
XXVII
ОЧНАЯ СТАВКА С СТЕФАНОМ ЯВОРСКИМ.
ЛЕВИН НА СПИЦАХ
Идет допрос Стефана Яворского. Митрополита допрашивают не в синоде, а на дому, «ради болезни».
И духовный, и светский верховные суды в полном составе собрались вместе.
Но кто кого судит? Этот ли ветхий, маститый, с кроткими глазами старец в митрополичьем одеянии, сидящий особо, поодаль от других, и задумчиво перебирающий свои четки, к концу которых подвешено маленькое золотое распятие, утвержденное на перламутровой, искусно выточенной мертвой голове? Он ли судит это сонмище вельмож светского и духовного чина, сидящих против него за особым столом? Или эти вельможи, не смеющие прямо взглянуть в кроткие глаза подсудимого и точно слышащие над собою приговор юродивого, что судят всегда виноватые правого, а не правый виноватых, — судят этого кроткого старика?
В числе судей — враг Стефана Яворского, пронырливый и завистливый соотечественник Стефана, воспитанник иезуитов, украинец Феофан Прокопович. Жесткое, хитрое лицо его выражает скрытое торжество под личиной смирения. Рядом с ним другие члены синода: архимандриты чудовский, Новоспасский и симоновский. Это — высший духовный суд.
Отдельно от них сидят члены светского верховного суда «господин сенат»: граф Головкин, лукавые глаза которого, словно мыши, попрятались в норы, князь Григорий Долгоруков, Яков Брюс, Шафиров, князь Димитрий Голицын, граф Матвеев и Ягужинский.
Ягужинский протяжно, внятно и с расстановками читает бесконечные показания, данные Левиным в Тайной канцелярии, в сенате и в застенках под пытками 28 апреля, 8, 11, 15 и 26 июня, и последнее — 5 июля.
Утомительно это чтение и мучительно для Стефана Яворского: имя старика попадается на каждой странице, рядом с этим именем звучат слова «антихрист», «царь», «антихристовы печати», «блудники-монахи»...
При подобных словах то в глазах Феофана Прокоповича блеснет зловещий огонек, то глазки Головкина засветятся словно гнилушка ночью. Но задумчивые глаза подсудимого старика смотрят куда-то далеко-далеко, не то на далекую, милую, в тумане старческой памяти выступающую Украину, на родной Нежин, на старое дерево в леваде с вороньим гнездом, не то — в близкую могилу, у которой уже лежит готовая лопата, чтобы засыпать землей кроткие, отглядевшие свой век глаза, чтобы уж не глядеть им в невозвратное прошлое, на невозвратную Украину.
Ни Прокопович, ни Головкин, ни Ягужинский ничего не могут прочитать в этих глазах, потому что их реальный ум незнаком с тою речью, которою говорят задумчивые глаза подсудимого.
Наконец чтение показаний Левина кончено.
Подсудимый глубоко вздохнул, но не изменил ни своего положения, ни задумчивого выражения глаз.
Помолчав немного, Головкин медленно произнес:
— Что будет угодно ответствовать на сие вашей святыни?
Стефан Яворский перенес на него свои глаза, потом медленно перенося их на недоумевающие лица всего собора, начал говорить тихо, плавно, спокойным, совершенно деловым языком:
— Оный Левин в Нежине у меня был ли и такие слова, которые в расспросе его показаны, говорил ли, того за многопрошедшими годами сказать не упомню. А в Петербурге в прошлом 1721 году он, Левин, ко мне прихаживал не однажды и просил прилежно меня, чтоб ему дать грамоту о пострижении, и я говорил ему, чтоб он просил в Военной коллегии об отставке от службы, и когда-де свободный от службы указ за руками генералов и за печатью ему дадут, тогда-де я и о пострижении его грамоту дам. И потом он сказал мне, что оный указ взял, и просил меня, чтоб я о пострижении его дал письмо в Соловецкий монастырь к архимандриту. И я такое письмо ему дал.
Ягужинский усердно записывал каждое слово митрополита. Привычное перо скрипело при общей тишине, как бы торопясь уловить не то, что говорил подсудимый, а то, что он думал и чувствовал.
Помолчав немного, митрополит продолжал:
— Да, все это было так, как он сказывал. А таких слов, что будто бы он при мне называл государя антихристом и будто я молвил, что-де он, государь, не антихрист, а иконоборец, и будто я посылал его с келейником своим в сенат смотреть образов и к соловецким старцам будто для проведывания, каково в оной обители жить, также и в Невский монастырь к Прозоровскому, а также о неподписании под пунктами о синоде и о царевиче и что будто в Польшу я хотел отъехать, — и таких слов я от Левина не слыхал и сам ему не говаривал, и ничего того не бывало.
Перо Ягужинского так резко скрипнуло на последнем слове, точно крикнуло: «Неправда! Неправда!»
И под Феофаном Прокоповичем затрещало старое кресло. Глаза его светились словно у борзой собаки, несущейся за лисою... «Ох, уйдет, ох, уйдет, старая лиса!»...
А митрополит продолжал:
— Да и наедине со мною Левин никогда не бывал, и в спальне у меня не бывал также, а бывал только в передней палате или в крестовой, и то при других людях, а не наедине, и многажды дожидался меня на крыльце и прашивал дорогою о пострижении же. А к попу Никифору Лебедке, может быть, что я его просить о вспомоществовании у светлейшего князя об отставке от службы и посылал, понеже Лебедка, отец духовный светлейшему князю и всему дому его был и мог бы ему помощь учинить.
Митрополит замолчал. Молчало и все собрание сановников.
— И о всем сказанном ваша святыня неотступно подтверждаешь? — спросил наконец Головкин.
— Ей-ей, — отвечал митрополит, — о всем сказанном пред Богом и пред его императорским величеством приношу я самую истину так, как явиться мне пред Богом. А ежели я в сем ответствовании сказал что неистинно и хотя мыслию к тем Левина злым словам коснулся, то дабы мне во аде со Иудою вечно мучиться.
Ягужинский встал и поднес ему то, что записал с его слов. Митрополит внимательно прочел и, подойдя к аналою, на котором стояла чернильница, взялся за перо.
Феофан Прокопович по-прежнему не спускал с него глаз. «Ох, уходит, старая лиса»...
— Ой! — вдруг вскрикнул Феофан в испуге. — Что это! Что это! С нами Бог!
Митрополит оглянулся, и кроткое, задумчивое лицо его осветилось улыбкой.
— Ах ты, бабась дурный! Що ты робишь? Як злякав преосвященного владыку, — сказал он и поспешно подошел к испуганному Феофану.
Оказалось, что ручной сурок, вывезенный из Малороссии и выкормленный Яворским, приняв полу рясы Феофана Прокоповича за полу своего хозяина, Яворского, уцепился за нее зубами и тянул для каких-то своих сурковых соображений. Почувствовав это и увидав, что его тащит за полу какой-то зверь, Феофан Прокопович испугался этой неожиданности и закричал.
— Ах ты, дурный бабась! — продолжал добродушно митрополит, грозясь на зверька пальцем. — Выбачайте его, дурного, ваше преосвященство... Простить великодушно... Это у них, должно быть, ссора вышла с сорокою, так он меня и зовет на суд.
В это время из другой комнаты вышла и сорока, скача по полу и держа во рту апельсиновую корку.
— Вот она, злодейка, — сказал добродушно старик.
Все грозное судилище рассмеялось. Смеялся и Феофан Прокопович, но с досадой.
— Геть видсиля, дурни! — затопал на своих друзей старик и выгнал их в другую комнату.
Потом, снова подойдя к аналою и взяв перо, он задумался. Вероятно, ему вспомнилась Малороссия, потому что, подумав немного, митрополит сказал:
— Так, так, припамятовал... Дай Бог память — стар становлюсь, забываю... Да, так. Был у меня Левин в Нежине и просил о заступлении к генералу Ренну, понеже он, Левин, в то время, не ведаю в каком деле был арестован и шпага у него снята, и по моей просьбе шпага ему отдана была по-прежнему.
И взяв перо, он дрожащею рукою вписал все это в свое показание и подписался.
Головкин взял подписанное, повертел в руках и, метнув своими светящимися гнилушками в Феофана Прокоповича, потом в Ягужинского, обратился к Яворскому с такою медовою речью:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32


А-П

П-Я