https://wodolei.ru/catalog/mebel/shafy-i-penaly/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Тут заключалось много непонятного, но, вместо того чтобы разобраться в этом, он в поезде опять вернулся к своему разговору с женой и обнаружил, что идея его была не отговоркой, действительно можно что-то сделать с регуляторами. Та смутная, неоформленная мысль, что тлела у него с прошлой поездки, разгорелась теперь: медное шоссе, контакты, и за ними он явственно видел тоненькую струйку тока, как след, она так и представлялась ему водяной перевитой струйкой, утекающей помимо фильтров сквозь какую-то дырку; где эта дырка, то есть утечка, он догадывался, хотя определенно не знал, но иначе быть не могло, он ощутил это с полной определенностью. Больше всего он боялся, что виновато тут статическое электричество, штука неуловимая, которую он скорее чувствовал, чем понимал, и знать не знал, как за нее ухватиться.

В лесу у них была недалеко от просеки со столбом «234» старая, заросшая кустами бомбовая воронка. Там они встречались, если дочка была дома.
На этот раз он позвонил ей сразу. Автоматов в Лыкове не было, говорил он с завода, в цеховой конторе толпился народ, но, к счастью, Кира сама взяла трубку. Голос ее был ровный, спокойный, пожалуй, слишком спокойный. Чижегов сперва обиделся, однако тут же вспомнил последний их разговор, ее плач и понял, что она все еще не может ему простить.
Он сделал вид, что ничего не заметил. Странное дело, ожидая ее в лесу, он волновался, и, волнуясь и опасаясь, как она встретит, он в то же время продолжал думать об этой утечке тока, и мысли эти, совсем посторонние, почему-то не мешали ему, даже как-то прочно сплетались с мыслями о Кире.
Она сильно загорела. Каждое лето она рано и быстро загорала, хотя загар не шел ей, делал ее похожей на цыганку. Подарки обрадовали ее и чем-то огорчили. Она поцеловала Чижегова. Обычно она почти никогда не целовалась просто так, она признавалась Чижегову, что боится целоваться, особенно с ним, потому что слабеет и начинается нетерпение, нетерпение это передавалось и ему. Все, о чем они потом говорили, было уже как сквозь шум… Но в этот раз она поцеловала его спокойно, губы ее оставались мягкими. Он решил, что она не может забыть ему Анны Петровны. Он спросил, она пожала плечами и стала рассказывать, как ездила в совхоз на сеноуборку, работала на косилке, метала стога, и видно, что там было ей хорошо, потому что она развеселилась, руки ее напряглись, вспоминая эту работу, а потом без всякого перехода, с тем же оживлением, словно с разбегу, она-сказала, что получила предложение выйти замуж.
Пересохший мох потрескивал под ногами. В редком чистом лесу освещены были вершины сосен. Блестела хвоя, наверху золотились стволы, особенно много света было в макушках берез, желто-густого, переходящего в огненный, словно верховой пожар полыхал. Внизу все было пронизано косыми длинными лучами. Отсветы скользили по блестящей обтянутой кофточке Киры, с крупными цветами, по синей ее короткой юбке, по ее гладким волосам. Чижегову запомнилась каждая подробность этой картины.
Вот и все, думал он, вот и все… Оживленный голос Киры медленно сникал, словно выдыхаясь на подъеме. Оказывается, она затем и звонила в Ленинград, посоветоваться. То есть не то чтобы посоветоваться, глупое это слово, хотела услышать от него, что он скажет.
— Ты что же, любишь его? — недоверчиво спросил Чижегов.
— При чем тут любовь, — сказала Кира. — Надоело мне одной жить. Тебя ждать надоело. Пора… Сколько можно. Надо жизнь как-то устраивать. Будет в доме мужик. Плохо ведь без мужика.
— Значит, не любишь… — обрадовался Чижегов.
— Любишь — не любишь, не тот у меня возраст, — огрызнулась она и вдруг встала перед Чижеговым. — Ну что ты пытаешь? Зачем? Сам все знаешь. Можешь ты сказать: выходить мне или нет? Как скажешь, так и сделаю.
Глаза ее потемнели, и в самой глубине их металлически заблестело. Чижегов понял, что так она и сделает, так и будет, как он скажет. Сейчас все от него зависело. А что ему сказать? Не выходи? И что тогда? Он точно представил, как у них потянется дальше. Сказать такое — все равно что заставить ее чего-то ждать. А чего ей ждать? И он уже будет как привязанный. А рано или поздно, как ни тяни резину, придется кончать, расставаться. Вот тогда-то Кира напомнит ему, да если и не напомнит, разве может он брать на себя такую ответственность? Лишить человека, может, последнего шанса, и что взамен? Что он, Чижегов, может дать ей? Ничего больше того, что есть, не будет. А если согласиться, то есть подтолкнуть? Он посмотрел на нее: нет, такого она не простит, никому женщина этого не простит. И черт с ним, с прощением, подумал он, есть удачный повод покончить разом, отрубить. Когда-то ведь надо рубить — повторил он себе. И по-человечески если, по совести, то он обязан это сделать. Зачем же калечить ей жизнь?
— Еще года два-три — и кому я буду нужна? — сказала Кира, как бы помогая ему. — Отпусти меня, Степа. Мне твое слово нужно.
То, что она произносила, совпадало с тем, что он думал, но когда он услышал это от нее, его охватила тоска и чувство утраты, которое было невыносимо.
— Ты что же хочешь, чтоб я сам… Нет, я тебе не помощник… Да ты пойми, — с жаром перебил он себя, мучаясь от жалости к ней и жалости к себе. — Что я могу посоветовать? Что бы я ни сказал, все плохо.
Неподалеку, впереди детский голос зааукал, ему отозвались взрослые. Грибники или ягодники. Не сговариваясь, Чижегов, за ним Кира зашли в глубь высокого малинника и сразу же сообразили, что зря, сюда-то и идут ягодники, но выходить уже было поздно. Они стояли, прижимаясь друг к другу.
— Вот видишь, — тихо сказала Кира. — Надоело мне это. Не хочу.
Чижегов молча виновато погладил ее руку. Пробежала белка. Где-то треснула ветка. Голоса приблизились, а потом свернули, отдалились.
— Кто он? — спросил Чижегов.
— Не все ли равно… Тебе-то что… Да и мне…
— Что ж, и тебе все равно?
— И мне… Человек он добрый. Будем жить как люди. Пойти ведь в кино не с кем. Да нет, ты этого не знаешь.
Чижегов почему-то представил себе того усатого, что сидел с Кирой в ресторане.
— Господи, свободная, здоровая, чего тебе еще надо. Предложению обрадовалась. Выходит, ты себя все время неравноправной считала. Из-за того, что не замужем? «Пойти в кино…» — передразнил он. — Да разве ради кино замуж: выходят? Хомут такой наденешь и в кино не захочешь. Зачем тебе это? Живешь в свое удовольствие, что может быть лучше?
— А я хочу этот хомут, хочу! — выкрикнула Кира. — Мне заботиться не о ком. Галка, ну что она, она уже взрослая. Надоело мне в свое удовольствие. Если я нужна кому… — она вдруг успокоилась, ласково, как бы уговаривая, взяла Чижегова под руку, прижалась. — Миленький ты мой, тебе этого не понять… не на кого мне себя расходовать. Пропадаю я впустую. Помнишь, ты голодный пришел в прошлый раз, для меня такое удовольствие было накормить тебя, запеканка тебе моя понравилась.
Чижегов кивал, хотя не помнил никакой запеканки и лишь ночью, засыпая, вспомнил не запеканку, а как он проснулся у Киры на кровати и увидел, как она ходит босиком по комнате, моет посуду, прибирает, и лицо у нее счастливое и чем-то гордое.
Он тогда не понял, отчего так, но сквозь полузакрытые веки любовался ее лицом и босыми ногами, которые оставляли на линолеуме маленькие матовые быстро тающие следы. И сейчас в лице ее слабо промелькнуло то самое счастливое выражение. Чижегов почувствовал, что относилось оно уже не к нему. Мысль о том, что Кира может так же целовать другого, произносить те же слова, называть «тяпкой» и тот, другой, будет видеть, как она шлепает маленькими босыми ногами, — мысль эта иглой прошила его.
Смеркалось. Они вышли к железной дороге. Тропка вдоль насыпи была узкой. Чижегов шел позади, перед ним покачивались ее плечи, под кофточкой переливалась спина.
— Чем мне возражать, нечем мне возражать, — сказал Чижегов ей в спину. — Нет у меня аргументов. Благословение тебе надо? Получай. Не бойся, я ему не проговорюсь.
— Зачем ты так…
— А что ты ожидала? Чтоб я вприсядку пустился?
Он с ненавистью смотрел на ее шею, затылок, ему хотелось ударить раз, другой, с маху, чтоб она пошатнулась, застонала, закричала, заплакала. Счастье ее, что она была спиной к нему, бить сзади он не мог — с мальчишества это твердо усвоил, — а будь она лицом, может, и не удержался бы.
Внутри у него пекло все сильнее. Они вышли на опушку. За овсяным вздувшимся полем виднелись крыши, торчала водокачка, открылся догорающий, в полнеба, закат. Тут они обычно расходились, разными дорогами возвращались в Лыково.
— Что ты за человек, — сказала Кира со злой тоской.
— А всякий, — так же зло ответил Чижегов. — Всякий я человек.
И вдруг словно сошел туман и все прояснилось перед ним. Он увидел, как они сейчас расстанутся, все кончится и наступит другая жизнь, для него другая, уже без Киры. Он понял, что теряет ее. И эта другая жизнь будет уже не жизнью. Только сейчас он открыл, как наполнены были эти два года. Впереди же теперь простиралась пустыня, мучительные часы, как тогда, в Лыкове, без нее, отныне будут длиться без конца, не часы, а месяцы, может, годы…
Что-то он произнес… С недоверием, потом со страхом он слышал слова, которые внезапно взахлеб забили, рвались, обгоняя одно другое, никогда он не произносил таких слов, а тем паче фраз, и все про любовь… Это были не его слова, откуда они брались — разные, нежные, ласкательные.
Ничего он не просил у Киры, ни о чем не договаривался, просто рассказывал, как любит ее. Он не мог заставить себя замолчать. Было стыдно, и пусть стыдно, он радовался тому, что стыдно. Зачем, ради чего нужно было это объяснение — теперь, когда все решено, — он не знал. Он произносил слова, какие вырываются в минуты, когда не слышишь, что произносится, когда они ничего не означают и предназначены для той единственной минуты и дальше не существуют. А сейчас он говорил их отчетливо, полным голосом, слышал их и ужасался этому.
Оттого, что происходящее виделось с необыкновенной четкостью, от этого казалось, что прежняя жизнь его проходила в смутности чувств. Сыновей своих он любил, но никогда не думал об этом, он помнил, как они болели, как пошли в школу, а своих чувств не помнил. Да и были ли они? Волновался ли он, когда Валя рожала? Наверное, но он не мог вспомнить — как, — все прошедшие события казались приглушенными, неосознанными. Острым было только нынешнее, хриплый звук его голоса, выкрикивающий эти невероятные слова.
Впервые он понимал, как важно то, что происходит. Странно: чем острее он чувствовал эти минуты, тем больше его поражало, как же он жил до сих пор не видя, не страдая, не жил, а словно дремал, словно все последние годы прошли в полудреме. Что-то он отвечал, ходил на работу, развлекался, но самого его при этом почти не было. И вот сейчас — разбудили, проснулся…
И это он тоже сказал, хотя выразить это было трудно, но откуда-то набегали нужные слова, а может, Кира понимала больше, чем он говорил.
— Зачем ты мне говоришь это… — сказала она. — Не нужно. Нехорошо это, — и заплакала.
Она прижала кулаки к глазам и плакала тихо, для себя, заглатывая горечь беды, ведомой только ей.
А почему нехорошо, поразился он, чего ж тут нехорошего; хотя той свежей чувствительностью, какая появилась в нем, догадывался почему, и все же не желал признаваться, а желал говорить и говорить, ведь это же были самые наилучшие слова, и среди них главное, которого он-никогда не понимал так, как сейчас. От повторения сладость этого слова возрастала.
Кира уткнулась в кулаки, сжатые до белых косточек. Выставилась прямоугольность ее широких плеч, жилы, косо натянутые по шее. Фигура ее была хороша в движении, когда все ладно соединялось, играя силой и ловкостью. Сейчас же, застыв, она стала нескладной, грубой.
— Сам приучал меня не загадывать нас обоих наперед, — она отняла кулаки, без стеснения открыв мокрое, в красных пятнах лицо. — Приучил. Оба мы привыкли… Что ж ты делаешь, Степа? Затягиваешь меня петлей. Теперь выходит, иначе надо жить, а мы не можем иначе, ты ведь не можешь переменить.
Он поспешно согласился, поймал себя в этой трусливой поспешности, и Кира тоже уловила это. Голос ее дрогнул от обиды. Никогда еще она не выглядела такой жалкой и беззащитной. Словно несчастье пришибло ее, и виноват был Чижегов; жили и жили, мало ли что бывает, сошлись, разошлись, по-доброму, не портя той радости, какая была, зачем же надо было волю давать своим чувствам?..
Чижегов удрученно молчал. Ругал себя, а через час, в гостинице, не вытерпел и выложил все соседу по комнате, приезжему инструктору по вольной борьбе. Удовольствие было произносить это слово: люблю. Без насмешки, всерьез. «Понимаешь, вдруг оказалось, люблю ее…» На всякий случай поселил ее в Новгороде и все настаивал, что некрасивая, ничего в ней нет особенного. Раньше она казалась интереснее, и ничего такого не было, а теперь… И удивленно ругался.
— Хуже всего в некрасивых влюбляться, — опытно сказал инструктор. — Они в душу впиваются, как клещи. Мордашечку, ту можно променять на другую мордашечку. У меня тоже в прошлом году… Представляешь: в очках, да еще конопатая…
Чижегов оглушенно улыбался, глядя в потолок.

Назавтра, после обеденного перерыва, Аристархов, зайдя как обычно в щитовую, увидел вместо отладочной схемы путаницу проводов, батарей, гальванометры и главное — разобранные, выпотрошенные регуляторы. Чижегов, блаженно улыбаясь, пытался показать ему, как накапливается заряд на пластинках. Стрелки гальванометра едва заметно вздрагивали. Они могли вздрагивать по любым причинам, но Чижегов убеждал, что это и есть то самое, та электростатика, от которой проистекают все неполадки. Никаких доказательств у него не было, чутье и путаные соображения, которые Аристархов разбил с легкостью. Однако Чижегов не сдавался. Возражения не интересовали его. А может, он вообще ничего не слышал. Глаза его смотрели ласково и неподвижно, как нарисованные. Когда Аристархов исчерпал свои доводы, Чижегов неожиданно сообщил каким-то механическим голосом, что просит отключить все регуляторы на двое суток, то есть остановить печь.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я