Сервис на уровне Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Сам Стефан медлит, оглядывая вприщур поставленный на стояки сруб, и роняет сквозь зубы не то брату, не то самому себе:
— Единственная дорога — монастырь! Не прибежище в старости, не покой, а подвиг! Да, да, подвиг!
Варфоломей вперяет взор в лицо брата — строгое, загорелое докрасна, резкое и прямое, словно обрубленное топором ото лба к подбородку, в его углубленные, огневые, обведенные тенью глаза.
— Фаворский свет? — переспрашивает с надеждою, — как на Афоне?! (Про Фаворский свет он может говорить и выслушивать бесконечно.) — Стефан!
— спрашивает он робко. — Ты ведь мне так и не дотолковал того, как надобно деять, чего там у их… мнихов афонских?
— Чего тут уведашь… В лесе живем! — рассеянно отвечает Стефан и присовокупляет досадливо:
— О чем тут, в Радонеже, можно узнать!
— Научи меня греческому! — застенчиво просит отрок.
Стефан остро взглядывает на брата, отводит взор и покачивает головой:
— Недосуг!.. Трудно… — Он опять было берется за секиру, подкидывает ее в руке, что-то поправляет легкими скупыми ударами носка.
Солнце встает все выше и уже приметно истекает из середки своей тяжелою тьмой. Вот край высокого облака легко коснулся солнечного круга, пригасив и сузив жгучие лучи. В густом настое запахов смолы, пыли, навоза почуялось легчайшее, чуть заметное шевеление воздуха. Хоть бы смочило дождем!
— Благо есть! — громко проговаривает Стефан, втыкая в ствол блеснувшее лезвие секиры. — Благо есть, — повторяет он, — что все так окончило! Роскошь, палаты, вершники впереди и назади, седла под бирюзой, серебряные рукомои… На кони едва ли не в отхожее место!
Варфоломей слушает раскрыв рот, забыв в руке недвижный топор. Не сразу уразумел, что Стефан бает про ихнюю прежнюю жисть.
— Роскошь не надобе человеку! — режет Стефан, ни к кому не обращаясь, горячечным взором следя пустоту перед собой. Варфоломей даже дыхание сдерживает, мурашами по коже поняв, что брат намерил сказать сейчас что-то самонужнейшее, о чем думал давно и задолго.
— Господь! В поте лица! — Стефана распирает изнутри, и слова выпрыгивают оборванные, словно обугленные, без начала и связи. — А мы все силы — опасти себя от тяжести! Облегчить плеча, от поту опастись! На том камени зиждем, что и сам тленен и временен! Алчем тех сокровищ, что червь точит и тать крадет! И на сем, тленном, задумали строить вечное!
Московляне правы, что отобрали у нас серебро!
— Срам, что, пока не свалит на тебя беда, сами не можем! Слабы духом!
Надо самим! Нужно величие жертвы! Да, в монахи! — продолжал он яростно, с жутким блеском в глазах, — взять самому на себя вериги и тяготу большую и тем освободить дух! От роскоши, от гордости, от похвал, славы — ото всего!
Тогда! Узришь свет Фаворский!
И сыроядцы нынь терзают Русь из-за нас! Нам, нам, русичам, надобно сплотить себя духовно! Чел ты слова Серапионовы? Мы, днесь, «в посмех и поношение стали народам, сущим окрест!» Единение! А затем — дух святой возжечь во всех нас! Вот путь! Для сего — и прежде — очистить себя от скверны стяжательской! Дьявол взыскует плоть, Господь — дух! И это должны мы! Бояре! Мужики — они еще не вкусили благ, а мы, отравленные ими, должны сами себя изменить! Хватит сил духовно, — сумеем поднять всю Русь! Все прочее — тлен. Слова не нужны. Нужны дела! Подвиг! На Руси пропала вера в подвиги!
Когда поднялась Тверь — громили Шевкала, ты еще мал был, — знаешь, я шатался по торгу. Собралось вече. И все знали, что надо помочь! И никто, понимаешь, никто! Первым чтобы. Как старшина, мол, бояре как? Как набольшие меня? И — предали! На поток и разор ордынский предали тверичей!
Я тогда уразумел, понял: дух! Духом слабы! Не силою! А в училище нашем, в Ростове, споры о тонкостях богословских, что там сказал Несторий… Что бы то ни, а — сказал! А мы — повторяем только!
И Дмитрий Грозные Очи! Бесполезная смерть в Орде. Как я его понимал тогда! Преклонялся! Героем считал! Подвижником… А быть может, и он… вовсе… от бессилия…
Подвиг! Идти вопреки! Знаешь, ежели бы вдруг разрушились деревни и словно от мора некоего народ побежал в города, стеснился в стенах, забросив нивы и пажити, я бы сказал тогда: паши землю! Но не опускайся долу, не теряй высоты духовной! Знай, что и там, на пашне, творишь ты не живота ради, а ради духа животворящего твоего!
Но народ жив! Он как раз в деревнях, на земле, вот здесь, окрест нас.
Нужен подвиг духовный, надобен монашеский труд! Совокупление в себе Духа Божьего! Фаворский свет! Это огонь, от коего возгорит новое величие Руси!
Стефан замолк как отрезал. Варфоломей глядел на брата не шевелясь.
Путь был означен. Им обоим. И — он знал это — другого пути не могло быть.
— Стефан! — спросил он после долгого молчания, — что нам… что мне, — поправился он, зарозовев, — надо делать теперь? Укреплять свою плоть для подвига?
— Человек все может и так… — устало возразил Стефан. — В яме, в училище, в голой степи, в плену ордынском годами живут люди! Выдержать можно много… любому… когда нет иного пути! Сильна плоть! Важно самого себя подвигнуть на отречение и труд, важно… да ты все знаешь и сам! Стефан вздохнул, вновь берясь за рукоять секиры. — Наума покличь!
Варфоломей единый незримый миг медлит, обернув к брату пронзительный взор, и прежде, чем соскочить с подмостий, выговаривает серьезно:
— Я с тобою, Стефан! Что бы ни сталося впредь, я с тобой!
Глава 4
Истекает Филипьев пост. Близится Рождество. Земля плотно укутана в толстую белую шубу. Метет. Серебряные струи со звоном и шорохом обтекают углы клетей. Весь Радонеж в белой мгле. Кони под навесом жердевой стаи сбились в кучу, прячась от ветра, греют друг друга. Темной, убеленной ветром громадою высится терем Кирилла, обширный, в две связи, поставленный на высокий подклет. Третьелетошние бревна уже посерели и потемнели от вьюжных ветров и косых дождей. Снег, набитый ветром в углубленья пазов, подчеркнул и выкруглил белою прорисью каждое бревно. Челядня, поварня, амбары и клеть прячутся и тонут в дыму мятели. Едва-едва проглядывают соседние избы и огорожи. Редкий огонь мелькнет в намороженном слюдяном оконце, редко откроется дверь. Кому охота в такое непогодье высовывать нос из дому?
Вся семья Кирилла в сборе, кроме Варфоломея. Он из утра уехал за сеном. В первой, проходной, горнице терема, где разместились четыре семьи старшей дружины Кирилловой, горит одинокий светец. Бабы прядут, судача о своем. Дети залезли на полати, сопя, возятся друг с другом в темноте. Яков с Даньшею лениво передвигают шахматы по доске. Разговор о том о сем, но все больше как-то задевает Терентия Ртища — наместнику надобны люди, и многие ростовчане уже заложились за боярина, даже один из бывших Кирилловых холопов подался на сытные московские хлеба.
— Нашему бы господину от московитов какую волостишку на прокорм… пряча глаза, роняет Даньша. Рука его замирает в нерешительности, наконец двигает по доске грубую кленовую фигуру. Яков, сощурясь, переставляет лодью, бормочет, словно бы про себя:
— Прошло время!
Его самого, отай, перезывали в дружину Терентия, о чем Даньше пока ведать не надлежит. «А ни лысого беса нам не дадут!» — думает он сокрушенно, пока еще по привычке не отделяя себя от господина своего.
— Ни лысого беса не дадут, устарел наш боярин! — произносит он почти вслух, забирая лодьей супротивничьего коня.
Во второй горнице, за рубленою стеною, за закрытою дверью — Кириллова семья. Потолок в саже и здесь: топят по-черному. Но ниже досок — отсыпок стены и лавки выскоблены дожелта, и в двух стоянцах теплются высокие свечи.
Мария, как по всякой день вечером, шьет, привычно и споро орудуя иглой. Кирилл, примостясь рядом, у той же свечи, щурясь и отводя книгу далеко от себя, перечитывает жития старцев египетских. (К старости стали сдавать глаза: вдаль хорошо видят по-прежнему, а вблизи все расплывается и двоится.) Стефан у второго стоянца тоже погружен в чтение — изучает греческий синаксарий. Петр плетет силки на боровую птицу. Старая нянька сучит льняную куделю, мотает готовую нить на веретено. Голова у нее слегка трясется. Тихо. Слышно, как, огорая, потрескивают свечи в стоянцах. Мария, круто склонив чело, замирает с иглою в руке, слушает жалобный голос ветра за стеною.
— Должно бы уж Олфоромею быть! С кем уехали-то?
— С Онькой! — отрывисто отвечает Стефан. — Дороги замело, почитай, совсем…
— Вьюжная зима, — подает голос Ульяния, — коням истомно, поди!
— Доедут! — заключает Стефан и вновь утыкает взор в узорные строки греческого письма. Мария, с некоторою тревогою поглядев на старшего сына, вздыхает, переведя речь на иное:
— Онисим даве баял, князь Иван Данилыч будто опять в Орду укатил…
Кирилл отрывает покрасневшие глаза от книги, с трудом возвращаясь к тутошнему земному бытию. Трудно думает, шепчет что-то про себя, морща лоб.
— Надобе Алексан Михалычу… — Не докончив, прислушивается:
— Не волки ле?! Вьюга, не ровен час… Наши-то!
Стефан подымает голову, угрюмо кидает:
— Сиди, отец! Я выйду, послушаю. Заодно коней гляну! — Он стремительно встает, глубоко нахлобучивает шапку, на ходу набрасывает на плеча овчинный зипун. Скоро хлопает наружная дверь. Кирилл по-прежнему прислушивается и не понимает: не то это ветер в дымнике, не то и вправду далекий волчий вой? Ему как-то почти все равно, где сейчас находится какой князь, даже и чем окончится пря Москвы с Тверью, а всего важнее воротится ли благополучно Варфоломей из лесу?
Мария тоже прислушивается, но не столько к вою ветра, сколько к своим скорбным мыслям, — видно по горькой прямой складке губ, по взору, недвижно устремленному в пустоту.
— Хлева надо рубить по весне, и повалушу, — произносит она наконец, с каких животов? Холопов всех распустил, дитю и приходится одному биться в лесе в экое погодье!
— Не путем баешь, жена! — укоризненно отвечает Кирилл, помедлив. Христос не велел роботити братью свою… По-Божьи надобно…
— Дети! — восклицает Мария с тихим отчаяньем. — Кабы не дети! Петя вон мужиком растет, Олфоромей когда что самоуком ухватит у Стефана, а так-то… Ростила, ночей не спала… В крестьяне пойдут?
Петр подымает взгляд, готовный, светлый. Молчит, но ясно и так: и пойду, мол, что такого? Не ссорьтесь только из-за меня!
— Почто перебрались сюда, третий год бьемся… — бормочет Мария, склоняясь над шитьем. — Ни почету, ни службы княжой. Люди уходят, который доброй работник, ты всякому вольную даешь! Осталась, почитай, одна хлебоясть!
— Яков есть! — веско замечает Кирилл.
— И Яков уйдет! — с безнадежным отчаяньем восклицает Мария.
— Яков не уйдет! — убежденно и строго, сводя хмурью все еще красивые седые брови, возражает Кирилл. Мария коротко взглядывает в укоризненные очи супруга и еще ниже склоняет голову с белыми прядями седины, что предательски выглядывают из-под повойника.
— Прости, ладо! — винится она вполголоса. — Чую, не то молвила…
Токмо… В Ростове хоть Стефана выучили… А здесь — одни медведи! Умрем в одночасье…
— Господь не оставит детей, жена! Все в руце его! — вздыхая, отмолвливает Кирилл. Подумав, он добавляет:
— Премного величахуся, красно хожаху, в злате и сребре! Гордых смиряет Господь…
— Ты ли величался! — Голос Марии звучит глубоким лебединым горловым переливом, ломается и тонет в молчании. (Любимый, ладо, жалимой, неталанливой мой! — досказывает за нее тишина.) Снова хлопает настылая дверь. Стефан появляется на пороге, кирпично-красный с мороза.
— Трофим опять коням сена не задал! — громко и возмущенно говорит он с порога. — Пристрожил бы ты его, батя! — Он скидывает настылый зипун, вешает шапку на деревянную спицу. Пробираясь к столу, роняет, словно бы невзначай, для матери с отцом:
— До ночи не воротят, поеду встречь.
Вьюга воет. В оснеженных крохотных оконцах, прорубленных всего полтора бревна и затянутых пузырем, смеркает короткий день.
Но вот наконец на дворе скрипят долгожданные сани. Слышно, как фыркают кони. Петр со Стефаном оба срываются с мест и наперегонки, ухватывая зипуны, вылетают из терема. Тут уже в синих сумерках грудятся возы. Кони тяжко дышат, шумно отфыркивают сосульки с морд. Мокрая шерсть в кольцах, закуржавела от инея. Варфоломей с Онькой, оба по уши в снегу, шевелятся у возов. — Припозднились! Пробивали дорогу! — весело объясняет сизый Варфоломей прыгающими губами. Его всего трясет, но покраснелые, исхлестанные снегом глаза сияют гордостью победы. Ведь ему пришлось несколько часов подряд по грудь в снегу пробивать дорогу коням, и на последнем выезде лопнул гуж, и он, срывая ногти, развязывал — и развязал-таки! — застывший на морозе кожаный узел, и передергивал гуж в хомуте, и затягивал вновь немеющими на холоде окровавленными пальцами. И все-таки довез, дотянул, не бросив ни которого в пути (как ему советовал Онька и как, приходя в отчаянье, подумывал было он и сам), все четыре груженые воза, и теперь уже все позади, и братья сгружают сено, и выползают холопы на помочь, и Чубарый, что шел передовым, по грудь угрязая в сугробах, и храпел, и бился в хомуте, и прыгал заячьим скоком, грозя оборвать всю упряжь, тоже не подвел, возмог — выстал, вытащил-таки! А сейчас стоит кося глазом и поводя боками, и тепло и небольно прихватывает Варфоломея большими зубами за рукава и стылые полы зипуна, тычется мордою в руки и грудь Варфоломею, соскребая об него сосульки с усов и губ.
— Балуй, балуй! — радостно бормочет Варфоломей, распрягая коня, а тот сам, сгибая шею, помогает стащить хомут с головы и, освобожденный от сбруи, переступив через оглобли, сам, волоча уздечку, уходит в загон к сбившимся в кучу коням. Варфоломей догоняет Чубарого, сует ему в рот оставшийся в мошне огрызок хлеба, и пока конь, благодарно кивая головою, грызет, снимает заледенелую узду. Здесь, за бревенчатою стеною терема, уже не так резко сечет ветер, от коня пышет жаром, и Варфоломей на минуту прижимает ладони к потной и мокрой шее Чубарого, чуя, как живит конское тепло одеревенелые пальцы…
Скоро сено убрано, дровни затащены под навес и все четыре лошади распряжены и поставлены в стаю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я