Обращался в сайт Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Тверская рать выходила в поле еще не раз, завязывались стычки, все более трудные для осажденных. Наконец, стена из заостренных кольев и легких башен с навесами и бойницами для лучного боя опоясала Тверь. Москвичи подогнали собранные по берегу лодьи и на судах навели два моста через Волгу, выше и ниже города, заняли Отрочь монастырь и полностью окружили город. Осадою явно руководил опытный в ратном деле муж, один или несколько, почему в результате полутора недель муравьиной работы всего войска Тверь была окружена и замкнута так, что даже гонцы с великим трудом прорывались в город и вон из города.На четвертый, пятый ли день после отбитого приступа к Твери подошла собранная с великою поспешностью новогородская рать. Бояре Великого Нова Города мстили за разграбленный Торжок.Посланные в зажитье рати пустошили Тверскую волость, стадами угоняя скот, целыми деревнями уводя полоняников. Михаил ждал, надеясь на обещанную помочь. Проходил август — подмоги не было. Потом от пробравшихся сквозь московские заставы слухачей вызналось, что литовская рать подходила было к Твери, но, нарвавшись на сильные московские заслоны, отступила, не принявши боя. Последняя надежда рухнула, тем паче, что и из Орды не было радостных вестей. Мамай медлил. Быть может, не мог собрать ратных, быть может, его задерживали Черкес или Тимур, но не было помощи и из Орды. (А когда она подошла, было уже слишком поздно, и Мамай тоже не решился напасть на Дмитрия, ограничившись новым грабежом окраин нижегородской земли.) Проходили дни. Редкий без какого-нибудь приступа. Ратники исхудали и почернели от недосыпа. Город изнемогал. Шел уже двадцатый день осады, и, кроме новых и новых сведений о грабежах и погроме тверской земли, князь не получал никаких иных вестей. Фряги обманули его! Обманул и Мамай, обманул и Ольгерд. Все они отступились от обреченного города.Михаил сам обходил стены, дома почти не спал, раз за разом кровавил саблю и видел, что личное мужество — ничто там, где дерутся друг с другом тысячи.Его берегли. Многажды грудью защищали от направленных в него стрел. И все-таки Михайло чувствовал себя предателем. Он предал Тверь, обрек на уничтожение, плен, голод и смерть свою волость, и — ради чего?Онисима, давнего своего знакомца, Михаил повстречал случайно и сперва не узнал прежнего Оньки в старом, перевязанном кровавою заскорузлой тряпицею и уже седом мужике. Поседел Онька, узнавши о гибели второго сына.Встретив князя, он робко поклонился ему, намерясь отступить в сторону. Князь, в броне и шеломе, стоял перед ним, вглядываясь в лик ратника слепым, невидящим взором.— Это я, Онька! — решился подать голос мужик.— Онька? Онисим! — бледно усмехнул Михайло, припоминая, и вдруг померк. Горячею горечью окатило сердце.— Ты что? — вопросил он.— Сына потерял! Второго! — просто ответил ратник.Они молчали, стоя друг против друга. Говорить было не о чем. Смеркалось. Изредка над головою посвистывали стрелы.— Чую, что и нашу сторону пограбят тою порой! — осмелев, видя, что князь не уходит, высказал Онисим и снова умолк.— Помочи нет и не будет! — ответил Михайло сурово. И поднял светлые, отчаянные, все еще молодые глаза: — Ольгерд не придет!— А Мамая, того и вовсе не надо бы! — раздумчиво, покачав головою, возразил Онька. — Как уж опосле Щелкановой рати… — Он не докончил. Михайло понял его, кивнул головой. У него застрял ком в горле. Он не мог пережить плена единого сына, а тут — двое, и, верно, пока этот ратник стоит с ним на стене, охраняя княжеский город, новгородские ратные пустошат Онькину деревню, забирают в полон семью, бесчестят дочерей, угоняют скотину…— Что делать, Онисим, скажи?! — почти выкрикнул он.— Что ж молвить тебе, княже?! Надобно, изомрем! А токмо, ежели помочи не добыть ниоткуда, — мирись! Рано ли, поздно, а перед такою громадою войска — не устоять! Видать, не наше теперича время!Князь молча, опустив голову, прошел дальше по стене. Так и не понял Онисим, то ли слово молвил Михайле, по нраву ли? И внял ли ему, не огорчился ли князь?Но еще два дня спустя ворота отворились, и из города выехали с белыми платами в руках совлекшие с себя шеломы всадники. Они толпою окружали епископа Евфимия, который шел пеший, вздымая в руке большой напрестольный крест. Начались переговоры о мире. Было уже первое сентября. В Твери и в ставке великого князя московского подписывались грамоты, бояре ездили туда и сюда, утихла перестрелка.В грамоте, которую вновь перечитывал Михаил, начинавшейся словами: «По благословенью отца нашего Алексия, митрополита всея Руси», его, Михаила, называли молодшим братом великого князя московского, обязывали «блюсти и не обидети» вотчины великого князя Дмитрия и земли Великого Новгорода, «не вступати» в Кашин и в то, что «потягло к нему». Уряживались дела порубежные. К чести Дмитрия и его руководителя, владыки Алексия, они не отбирали у Михайлы тверских волостей, оставляли волю всем боярам, избравшим того или иного князя, и лишь для двух человек, Ивана Вельяминова и Некомата, делалось исключение. Села их великий князь забирал под себя. Михаила обязывали давать путь чист новогородским гостям, не накладывать на них и не изобретать новых вир и пошлин. И выступать заедино с братом своим старейшим против татар или Ольгерда, с которым его обязывали порвать прежний ряд.«Вот и окончено!» — думал Михайло с тяжелым горьким отчаянием, понимая, что, заключив этот ряд, он уже никогда, ни в какие самые несчастливые для Москвы годы, не восстанет на Дмитрия и не захочет переиграть историю и судьбу. Кончено! Ныне он отрекается от всего: борьбы, гнева и злобы, гордой мечты быть первым в русской земле, мечты, потребовавшей слишком большой, уже не оплатной ничем кровавой дани. Кончено! Как написано в грамоте — «всему сему погреб!» И завтра он поцелует крест «к брату своему старейшему Дмитрию» за себя, и за сына Ивана, и за весь род, навсегда уступая Москве великое владимирское княжение и превращаясь, опять же навсегда, в «молодшего брата» — подручника московского князя. На этих условиях до поры ему и его детям оставляли их отчину, Тверь с волостьми, градами и селами, «иже к ней потягло», и право жить дальше. Ему и Оньке. Восстанавливая порушенное добро.Третьего сентября, заключив мир, московские рати отступили от города и начали расходиться «коиждо восвояси». ЭПИЛОГ Иван Федоров был на седьмом небе от гордости, что приведет в дом холопа. Он ехал красуясь, подражая лениво-небрежной посадке бывалых ратников. За ним, на телеге с нахватанным добром, которою правил тот самый густобородый мирный мужик, крестьянин из владычной деревни, трясся, поддерживая раненую руку, захваченный в бою полоняник, которого — он уже выяснил — звали Федюхой.Ржали кони. Брели полоняники, иные из которых будут освобождены по миру, другие так и останут холопами на чужом боярском дворе. Гонят скотину. У каждого пешца за спиною — полный мешок награбленного добра: портище ли, сарафан, зипун или заготовленные кожи, бабьи выступки, очелье, медный ковш или какой рабочий снаряд — все сгодится! Не бояре, дак! Второй день моросит, и дорога раскисла, чавкает под ногами. Тысячи походных лаптей, сапог, поршней месят дорожную грязь.Иван обгоняет долгий обоз, оглядывается назад, на свою непроворую телегу. Он счастлив и горд, он поднимает голову, с удовольствием принимая холодную осеннюю влагу, омывающую его разгоряченное веснушчатое лицо. Вечером, на ночлеге, он кричит на холопа нарочито грубым голосом — он ведь теперь господин! Крестьянин глядит на него добродушно-устало. Боярыня просила Христом Богом, хоть раненого, да живого довезти боярчонка до дому. Сам, не чинясь, делится ломтем хлеба с тверским полоняником.Дома (уже издрогшие, уже под проливным осенним дождем) они, мокрые, все трое слезают наземь, стучат в ворота. Наталья выбегает из дверей с расширенными от счастья глазами: сын — живой!— Матка! Я холопа привез! — говорит Иван «взрослым» голосом, и матерь, любуя мокрого Федора лучистыми счастливыми глазами, говорит пленнику:— Заходи, тверич, поснидай, оголодал, поди! Как звать-то тебя? Федюхой? Федею, должно!Скоро все трое сидят за столом, уплетая горячие щи. На холопе старая рубаха и порты, своя сряда сохнет на печке. Жить можно! — думает Федор, постепенно оттаивая. — Боярыня, кажись, добрая!В эту осень великой войны не произошло. В то время, когда князь Дмитрий стоял под Тверью, новгородские ушкуйники взяли и разграбили Кострому.Воеводою на Костроме был младший брат владыки Алексия, Александр Плещей, рачительный хозяин и книгочий, но никакой стратилат. Новгородцы, обогнув город по можжевельнику, как рассказывали впоследствии очевидцы, зашли в тыл московской рати, ударив разом с двух сторон. Город взяли в какие-нибудь полчаса и разграбили дочиста. Московская рать в беспорядке бежала во главе с воеводою, хотя их было вдвое больше, чем ушкуйников. «Плещеев вдал плещи», — ядовито острили по этому поводу на Москве. Алексий принял брата у себя в палатах. Оставшись с глазу на глаз, одно только высказал:— Лепше бы тебе было честною смертию пасти! — И Александр со срамом, повеся голову, покинул палаты старшего брата…Полонившие Кострому ушкуйники вослед за тем спустились вниз по Волге, грабя купеческие караваны и разбивая все волжские города, а кончили бесславно. Уже в низовьях, в Хаджи Тархане, дались в обман, перепились и были в пьяном беспамятстве все до единого вырезаны татарами.Осенью встал с одра болезни игумен Сергий. Иван Вельяминов по-прежнему оставался в Орде, и Наталья, грехом поминая давешний разговор с ним в московском тереме, тихо радовалась, что не связала судьбу своего сына с судьбою отступника, который едва ли когда воротит и уж, верно, не будет прощен!Холоп Федя, у коего зажила раненая рука, неплохо помогал по дому и в хлевах обряжался со скотиною. Колол дрова, осенью, до снегов, перекрыл соломою крышу. Кормили его по большей части вместе с собою, за столом. Иван пофыркивал, на все робкие попытки Федора подружиться с ним — задирал нос, куражился. Мать окорочивала:— Не такие мы баре! Да и грех величаться тебе, сам мог во полон попасть!Как-то холоп прихворнул. Лежал в холодной клети, жаром блестели глаза. Иван зашел, потыкал его концом плети, окликнул грубо:— Федька, вставай! Кони не обряжены! — Увидел горячечный взгляд, побелевшие губы, остоялся. — Ты чего?! — Пошмыгал носом, посовался, спросил для чего-то, хотя и так можно было понять: — Совсем занемог? — Сбегал за горячим питьем, захватил кусок меду. Федюха пил трудно, кашляя. Мед есть не стал. Пришлось бежать к матери.Наталья распорядилась положить полоняника на печку, стала поить отварами целебных трав.Лёжучи, Федор рассказывал слабым голосом про свое лесное житье-бытье, про батяню, медведей, про лося, который чуть-чуть не затоптал родителя-батюшку. Как-то на вопрос Натальи, откуда они родом, припомнил давнее предание (он уже слезал с печи и помаленьку начинал работать): как еговый дедушко, батин ли был схвачен опосле Щелкановой рати, как его свободил какой-то москвич, не то Федор Михалкич, как-то так, не то не едак ищо…— Как деда-то твоего звали, помнишь? — вопросила Наталья.— Да… как… Отец-то, батяня мой, Онисим, а дедо… Кажись, Степан! Степан Прохоров, должно!Иван безразлично, одним ухом, ловил холопий рассказ, но мать вдруг, отставя тарелку, посмотрела на слугу долго-подолгу и необычным, добрым каким-то голосом попросила:— Пойди, Федюша, коней обиходь! Чаю, овса надо подсыпать Чалому!Холоп вышел, хлопнула дверь.— Ты чего, мать? — опоминаясь, спросил Иван.— Батя твой сказывал, как его отец, Мишук, тверича одного отпустил после того, Щелканова, разоренья. И зипун ему дал, и секиру — всем наделил, словом. И еще сын, не то внук у него был со снохой! А Федором Михалкичем деда нашего звали! Дак етот Онисим, Федин батька, не тот ли? Не Степанов ли внук?Иван поднял голову, во все глаза уставился на мать, трудно соображая. Вдруг кровь ударила в голову, весь залился багровым румянцем.— Дак… Ежели… — только и произнес.— То-то, сын! — кротко ответила Наталья. — Ты уж поопрятнее с им!Мать опустила глаза, зачерпнула ложкою каши, сделала замечание Любаве:— Стыдись, невеста уже!А Иван все сидел, поминая, как он чванился над раненым, как грубо гнал его перед собою, как и теперь…Он ничего не стал говорить матери, но однажды, уже Великим постом, приказал холопу готовить коня и телегу, не сказавши, зачем.Выехали в ночь, ночевали уже где-то вблизи Дмитрова, а наутро, договорясь с хозяином, Иван оставил у него телегу и, севши в седло, приказал Федору, пешему, идти за собой. Федор (он уже сжился с Иваном и порою не замечал его нарочитой, показной грубости), передернув плечами, туже запоясался и вышел вслед за господином, не очень понимая, зачем они идут и куда. Когда уже отошли версты три, Иван так же грубо повелел Федору сесть на круп лошади.Ехали молча. Федор, недоумевая все более, держался за луку седла. Дорога была пустынной и, как бывает, ярко золотилась, сверкала в лучах холодного зимнего солнца.— Дальше тверская сторона! — сказал наконец, останавливая коня, Иван.— Слазь! Пойдешь, — говорил он, наклоняясь с коня, — версты через четыре, за тем увалом, первое тверское село будет! Ну, и… ентот вот мешочек возьми! Мать подорожников напекла… И вот от меня тоже… Отселе ты сам добересси до Твери. Ступай!Федор недоуменно глянул, встретил насупленный почти злой взгляд Ивана и, ничего так и не поняв, даже того, что свободен, зашагал по дороге. Когда он уже отошел порядочно места, Иван, сложив руки трубой, прокричал:— Федюха-а-а!Тот обернулся, стоя на бугре. Солнце светило с той стороны, и он, весь в тени, был на ясном небе как словно вырезан из дерева.— Батяню твово свободил мой дедушко-о-о! — прокричал Иван и, махнувши рукою, круто поворотил коня и поскакал, уже не сдерживая радостных слез.Федя припустил было с горы бегом, но конь уходил все дальше и дальше.— Ванята-а-а! — кричал Федор. — Ванята-а-а! — кричал он с отчаянием и вновь бежал, задыхаясь от бега, и останавливался, и снова кричал уже безнадежно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101


А-П

П-Я