https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— мелькнула грешная мысль. — А что? — одернул сам себя. — Лучше добро считать да беречь будет! Да и детям способнее с нею тогда». Детям… Детей ныне четверо! А в ту пору только еще первенца ожидали.
— Олекса, а не дешевле станет сельди на Готском дворе купить? — робко спросила Домаша, подымая на него трепетные синие глаза.
Да, кажись, это и спросила, про сельди. Дешевле, верно! Немцы в одном Гостинополье платят, да повозникам. От них по дворам вразнос торговать, и то прибыль. Умница ты, жонка моя!
Ну, а Любава… та что ж… по грехам нашим… Об этом одному отцу Герасиму на духу… Да теперича вот со Станятой повелась, и грех прикрыт!
Пьет Олекса густое пиво домашнее, закусывает калачом пшеничным. Глядит Олекса в сияющее лицо жены. Была тоненькая сначала, а после первого ребенка, того, покойного, и ростом стала выше, и в плечах и в бедрах раздалась, налилась женским дородством и красотою. А губы и сейчас полураскрыты, как тогда, у девочки, и такие же распахнутые ресницы вздрагивают.
Ужинали сытно, мед и пиво пили без береженья.
Слегка захмелев, Олекса прошел в изложницу. Ждал, волнуясь, скинув зипун, распустив пояс. Домаша ходила, отдавая приказания, знала, что ждет. Вот взялась за дугу двери, взошла.
— Иди!
Сняла сапоги, низко наклоняясь округлившейся от молока грудью, разув мужа, распрямилась, обволакивая взглядом, медленно развязывая повойник, вынимая серьги из ушей, распуская опояску… Зардевшись, помедлила. Не вытерпел, встал…
— Постой! — прошептала, осекшись. — Стесняюсь, отвыкла…
Вдруг разом скинула саян. Задрожавшими пальцами он срывал с нее рубаху, она не противилась, только крепче охватывала его шею полными руками, зарываясь лицом в бороду. (Всегда стеснялась, когда разглядывал муж, даже в лампадном полумраке изложницы.) На руках, тяжелую, отнес на постель, гладил груди, из которых каплями сочилось молоко, тискал, сжимал, целовал в шею, в сочные горячие губы, чувствуя тот же трепет и жар в сильном, истосковавшемся теле жены.
Нет, не зря тогда решился купец сватать Завидову дочь!
Отдыхая, лежал на спине Олекса. Домаша, прильнув, ласкалась, гладила по лицу, расчесывала волосы, пропуская между пальцев. Полузакрыв глаза, наслаждался.
— Квасу подай.
— Сейчас!
Не стесняясь уже, она вскочила, нагая, желанная, легко, как девочка, перебежала к поставцу и, пока пил, роняя на колени холодные капли, опустилась на мохнатую медвежью шкуру, охватила, прижалась головой, грудью, всем телом. Только выдохнул, откинул ковшик прямо на медведицу, схватил Домашу под мышки, румяную, счастливую, поднял… Уложил на постель бережно, натягивая сбитое в ноги шубное одеяло. Прошептала, не раскрывая глаз:
— Ладо, родной!
Провел медленно, от шеи вдоль спины, чувствуя, как тает под рукой, приникая к нему, пышное горячее тело жены.
Своя, вся своя. Дома… в своем дому… «А завтра и возы придут!» — вспомнилось для чего-то, и тоже стало хорошо. И с тем заснул.
IV
Ночь уже сломилась, и в слюдяном оконце забрезжило холодом ранней зари. Спал, не слышал Олекса, как тихо, бережно, стараясь не будить, поднялась Домаша, надела рубаху — выходила кормить ребенка, — как снова легла, прижимаясь, только во сне крепче обнял ее, ощутив под рукой. Не слыхал, как встала на заре распорядиться по хозяйству и укутывала его мохнатым шубным одеялом.
Проснулся от крика петуха под окном. Мотнул головой и чуть полежал, улыбаясь, вспоминая давешнее. Потом решительно вскочил, потянулся с хрустом, поведя плечами; босыми ногами соступил со шкуры и прошелся, ежась, по полу.
— Эй, кто там!
Тотчас прибежала Любава с тяжелой кленовой лоханью. Весело, чуя, как играет кровь, и весь полный еще истомой ночи, шлепнул по спине, рука озорно сама проехалась ниже.
— Ну как, Станька хорош доехал?
— Да уж не худ! — сверкнула глазами (тоже, шалая, помнит!), вильнула бедрами, не то скидывая руку Олексы, не то…
— Эх, Любава! — взял за основание косы, отогнул голову назад…
— Не, — полузакрыв глаза, выдохнула с хрипотцой. — Не замай… Ну…
— и скороговоркой: — Домашка твоя идет!
Заслышав шаги жены, Олекса легонько шлепнул Любаву по заду и тотчас, подняв глаза, увидел Домашины сведенные брови.
— Поди, сама справлюсь! — жестко бросила она.
Любава змеей скользнула из комнаты.
Мылся Олекса не спеша, фыркал нарочито громко, пряча виноватые глаза; растирал грудь, шею и плечи, чувствуя, как у Домаши, лившей воду, дрожали руки. Прикидывал — видала ай нет?
«Неужто и теперь с ней?! — думала Домаша, с отчаянием и почти с ненавистью глядя на кудрявую голову Олексы. — Сына родила! Приехать не успел!»
Крепко вытершись альняным рушником, Олекса накинул поданную женой свежую рубаху — взамен мятой, ночной — простую, белую, с шитьем. Так ходил по дому. Было полуобнял Домашу.
— Оставь! — круто повернулась, не вышла, а выбежала из покоя.
Усмехнулся Олекса смущенно, опоясался плетеным пояском. Дворовая девка, Оленица, зашла подтереть пол, натужась, унесла лохань. Расчесал волосы Олекса костяным гребнем, еще раз усмехнулся, тряхнул головой, надел чулки вязаные, узорчатые, и так, в чулках, пошел к матери, на ту половину.
Прошел висячим переходом, глянул в мелкоплетеные окошки цветной слюды: в одну сторону — улица, кровли теремов, верхи Ильинской церкви над ними (птиц-то, птиц! весна), в другую — свой двор, сад. Увидел парня, слезающего с коня, — никак свой, из обоза? Но не стал ворочаться: к матери шел.
Ульяния еще стояла на молитве, не обернулась. В горнице было натоплено по-зимнему, жарко. Большие образа серьезно глядели и в трепещущем огне лампадок, казалось, поводили очами, слушая беззвучную молитву матери. Опустился на колени Олекса, чуть позади. Вздохнул, сложил два перста, стал креститься.
— …Отврати лице твое от грех моих и вся беззакония моя очисти, сердце чисто созижди во мне. Боже, и дух прав обнови во утробе моей, не отверзи мене от лица твоего и духа твоего святаго не отними от мене… — произносила Ульяния одними губами. Не услышал, скорее догадался: о прибытии молится.
Окончив молитву, благословила сына, поцеловала в лоб, примолвила строго:
— Домашу не обижай!
Потупился Олекса: и не знала, а узнала — мать.
Не ведал, что Домаша в это время, поднявшись по крутой лесенке в холодную светелку — не увидел бы кто из девок, — уродуя губы и вздрагивая, сидела над ларцом своим, перебирая бусы, колтки, мониста, памятки, милые сердцу, и драгоценности, без мысли откладывая свое, дормашнее, от дареного Олексой. Рука наткнулась на потемневшие свитки бересты — письма. Наудачу развернула одно — с трудом: береста слежалась, не хотела раскатываться, стала читать, шевеля губами:
— «Поклон от Олексы к Домаше. Пришлить лошак с Нездилом, да вдай ему гривну серебра собою, прошай у матери. Поедуть дружина, Савина чадь. Я на Ярославли, добр, здоров и с Радьком…» Добр, здоров! Ожидала, честь свою берегла, всё для него!
Упала головой на бересто, зарыдала уже не сдерживаясь.
Ничего этого не знал, не ведал Олекса, выходя из материной горницы. Прошел опять переходами, в сенях встретил гонца. У парня прыгали губы:
— Возы остановили! Виру дикую берут со всех повозников…
Он назвал — сколько, и разом поплыло в глазах у Олексы.
— Кто?
— Клуксовичи, Ратиборова чадь, по князеву слову бают.
Ослепнув от ярости, рванул рубаху:
— Грабеж!
Перед глазами встало красивое, наглое лицо боярина Ратибора, Ярославова прихвостня. Чувствуя бессилие и оттого ярея еще больше:
— Злодей! Тать! Кровопиец! Аспид!
(Не то про боярина, не то про самого князя.) Кинулся в горницу…
— Где мать? Жена?! Воззри, господи! Аз, не ведая сна, не вкушая, сбираю… Ты ли… ты ли… Вскую, господи! Яко тати нощные… пия кровь человеческу, разоряя на ны, грешныя… Казни, казни! Не лицезреть мне очи ликоствующих, ни уста злобствующих… Аз ли не страдах! Ни в трудах, ни в возданиях не оскудевает десница… Люди добрые, помогите мне на злодея этого!
Опомнясь, повернулся круто:
— Ты тута еще?!
Парень стоял переминаясь.
— Радько велел… велел…
— Цто велел?!
— Вота, бересто послал
— Дай, дурак! Пошел!
Грамотка прыгала в руках, и потому медленно разбирал второпях нацарапанные, кривые буквы:
«От Радька Олексе. Клуксовичи поимале на возех виру дикую, и про то Седлилка роскаже. Буде сам и с кунами не умедлив. А цто свеиске возы поворотили еси Неревский конець Зверинцю, и том кланяюся».
Медленно доходил до Олексы смысл письма, и по мере того отчаяние вытесняла бурная радость. Ай да Радько! Главное спас! Ну, умен!
— Мать, жена, бога молите за Радька нашего!.. Коня!
Стрелой промчались два вершника, Олекса и Станята, едва успевший опоясаться и натянуть сапоги, мимо складов, мимо торга, вверх по Рагатице, к городским воротам, выручать задержанный обоз.
Уже ближе к полудню, когда привели возы и купеческий двор наполнился толпой повозничан — сверх платы им выкатили бочку пива, и сейчас повозники шумно гуляли, — взмокший, измазанный и снова веселый Олекса шепнул Радьку:
— Ну, сколько же мы потеряли все ж таки?
— Постой, Олекса, пойдем в горницу!
Уселись, глаза в глаза. Радько сощурился, расправил желтую бороду в потоках седины, пустил улыбку в каменные морщины обветренного до черноты лица.
— Значит, так. Возы я повернул к Зверину монастырю. Железо продадим за городом, тамо и домницы ихние, а уж кому надо, опосле, без повозного, завезут в Неревский конец (кому надо — Дмитру). А виру берут со всех, так и в торгу дороже стало, я узнавал. Тут мы, что потеряли на сукне да протчем, то и выручим, самое худо, ежели полугривны недостанет. А коли боярин Жирох железо купит, с него можно теперя и лихву взять! Вот как.
Уперся руками в расставленные колени, еще больше сощурился Радько, глаза утонули в хитрых морщинах.
Молчал, потупясь, Олекса. Сопел. После встал и торжественно поклонился в ноги:
— Ты мне в отца место!
Взошла мать, та все знала уже. Своими руками с поклоном поднесла чашу Радьку.
— Спасибо тебе, Ульяния!
Радько выпил, обтер усы тыльной стороной ладони.
— Закусить не желаешь ли? И баня готова, поди отдохни. Олекса доурядит с повозниками.
— Спасибо, мать. Пожалуй, пойду, ты доуправься, Олекса!
Легко, с шутками, играючи, щурясь — не заметишь, как и недодаст, — рассчитывал Олекса мужиков. В этом он был мастер, Радька за пояс затыкал. Зато сперва всегда норовил угостить пивом… Под конец даже руки поднял:
— Ну, мужики, чист, как на духу, перед вами! Не обессудьте потом!
— Ладно, купечь, и обманул, не спросим!
— Живи, богатей!
Докончив с повозниками, стал раздавать подарки Олекса, не забыл никого, даже новой девке и той досталось на рукава. Государыне матери, Ульянии, — ипского сукна, волоченого золота и серебра, чудского янтарю. Жене, Домаше, особый подарок — ларец немецкой работы. Открыл замок — ахнули девки, Любава поджала губы. Достал веницейское зеркало в серебряной иноземной оправе, взглянул мельком с удовольствием, прищурясь, в блестящее стекло: волнистая бородка, волосы кудрявятся. Повел темной бровью: на красном от весеннего загара лице особенно ярки голубые глаза, — подал с поклоном. Зарозовела Домаша приняла подарок, потупясь, ушла. Переглянулся с матерью, неспешно вышел следом.
Глядь — зеркало на столе, Домаша в дальнем углу. Подошел.
— Любаве отдай! В монастырь хочу идти, Олекса.
— От детей?
— От тебя.
— Слушай, Домаша! Быль молодцу не укор, а тебя я не отдам никому, не продам за все сокровища земные. Мне за тебя заплатить мало станет жизни человеческой. Лебедь белая! Краса ненаглядная, северное солнышко мое! Вишь, я обозы бросил, к тебе прилетел? Мне и в далекой земле надо знать, что ты ждешь и приветишь. А про то все и думать пустое, суета одна!
Положил руки на плечи, — уперлась, потом обернулась, припала на грудь.
— Ох, трудно с тобою, Олекса! И без тебя трудно. Пристают ко мне…
— Кто?!
— Пустое… Так сказала… Ну идем, ино еще поживем до монастыря-то!
Рассмеялась, смахнула слезы. Глянула, проходя в дареное иноземное зеркало.
Все-таки ловок Олекса, удачлив во всем, все ему сходит с рук!
V
К приезду гостей Олекса переоделся. Взял было алую рубаху — любил звонкий красный цвет, — Домаша отсоветовала: «Не ко глазам». Нравились светлые голубые глаза Олексины.
— По тебе, так мне в холщовой рубахе ходить, как на покосе!
— И с синей вышивкой!
Однако алую отложил, вздохнув, выбрал белую полотняную с красным шитьем. Вспомнил рубаху Станяты, Любавин дар, нахмурился, отложил и эту. Взял другую, шитую синим шелком, порты темно-зеленого сукна, сапоги надел черевчатые, мягкие, щегольские, дорогой атласный зипун. Прошелся соколком, постукивая высокими каблуками алых востроносых сапогов, поворотился:
— Хорош ли?
— Седь-ко!
Домаша любовно расчесала волосы, слегка ударила по затылку:
— Топерича хорош!
Вскоре начали собираться. Гости входили, кто чинно, кто шумно. Максим Гюрятич — этот всех шумнее. Обнялись, расцеловались, оглядели друг друга с удовольствием. Максим потемнее волосом да покруглее станом.
— Толстеешь, брате!
— Да и ты вроде не тонее стал?
Максим повел долговатым хитрым носом, кинул глазами врозь, как умел только он — будто сразу в две стороны поглядел.
— Слух есть, обоз твой дорогою ся укоротил?
Он расставил руки, показывая длину обоза: вез, вез, — и, уменьшая расстояние, вдруг сложил дулю, дулей ткнул Олексу в живот и захохотал.
— Ну ты… — засмущался Олекса, — потише!
Но сам прдхохотнул, довольный:
— Не я, Радько!
— Я бы за Радька твоего двух лавок с товаром не пожалел!
— А что, Радько у него и дороже стоит! — сказал, подходя, Олфоромей Роготин. — Ты, Максим, расскажи, как нынче немца вез на торг! Не слыхал, Олекса?
— Откуда, я вчера и сам-то прибыл!
— Ну, брат, дело было! Я ведь мало не пропал нынче, обидели меня раковорци вконец!
— Да и не тебя одного, всех! Заяли Нарову, да и на поди!
— Всех-то всех, да думать надоть. Вот Лунько мне и по сю пору гривну серебра отдать не может, так я ему простил, мне мой немец топерича все вернет, с прибытком! А спервоначалу-то и мне не до смеха стало. Повозникам плати, за перевалку плати, другое-третье плати, да раковорцам, да морской провоз, да подати… Привез ему, не берет немец:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22


А-П

П-Я