https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/Blanco/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Безликое видит в грани, лицом налагаемой, токмо встречное, помеху, предел нежеланный, и в сем зрим слепоту безликой мощи титанического! Начало титаническое прекрасно, яко весенний ветр, подобно древним героям, доколе тщит содеять нечто. Завлекает сердце, и радует, и манит. Но яко лишь оно, безмысленное суть, осуществит себя до конца, тотчас содеивает ничтожно суть и гнилостно и смердит. Зри! Порывы не устроенной по святоотеческим заветам, не «умной» личной воли кажут нам переднюю свою красоту, но дайте им волю — и, сугубую скверну сотворив, личность сия сама сбежит от содеянного ею! Подобно буре: дайте ей во всей красе и мощи осуществить себя, и что иное, кроме гибельного разоренья, обрящете после нее?Старик Протасий кивает. Он зрел дела покойного Юрия Данилыча, и ему душепонятно, что есть неовеянная духовностию стихийная мощь. Свет за окном вовсе смерк, и молчавший послушник вносит возжженные свечи.— Помысли, брат Алексий, и вы все, братие, помыслите: не достоит ли злую радость имати, зря гибельное сие разложение титанического? — спрашивает Геронтий, обводя взглядом обращенные к нему внимательные лица братии и бояр. И сам же отвечает: — Отнюдь, возглашу я днесь. Отнюдь! И нелепо нам, братие, радовати сему! Ведь то сама природа человеческая, источник и ключ деятельности и деяний людских, самая мощь человека подверглась тлению! С титаническим, со стихийною силой умирает, воистину умирает и самый человек, лишаясь первого блага и первого сокровища своего— мощи, жизнетворения и самой жизни сей. И посему нельзя и не должно уничтожити его, «не научихомся телоубийцы быти». Нельзя уничтожить начало мощи! Титаническое само в себе суть не грех, а благо. Оно — мощь жизни, оно — само бытие. Но оно ведет ко греху… Всегда ли? Нет! Ибо и добро осуществляет себя тою же стихийною силой, началом титаническим. Титаническое суть и основа всякого деяния, и посему, — Геронтий вновь, приостановивши речь, обводит глазами слушателей и договаривает с суровою твердостью: — посему оно по ту сторону добра и зла!Феогност молчит, откинувшись в четвероугольном монастырском креслице. Он внимательнее многих слушает Геронтия, стараясь не упустить никоторого оттенка мысли. Византию сотрясают еретические учения; на самом Афоне возникла пря, и немалая, о свете Фаворском, и ему, митрополиту, надлежит паки и паки следить, дабы мысль церковная не уклоняла в соблазны ложных толкований. Однако немалое мужество надобно, чтобы так вот сказать о стихии: «по ту сторону добра и зла», и не токмо сказать, но и продолжить, и вочеловечить сказанное!— И посему, — продолжает Геронтий настойчиво льющимся голосом, — зри, брат (это опять Алексию), яко виновны обе и безысходна вина их, усии и ипостаси, вина бытия и вина смысла. Но неразрешимо столкновение их, и безысходна вина того и другого начала. Неможно истребити силу стихии, ибо с тем вместе будет истреблено и все человечество. Иной же исход — взять на себя вину стихии добровольно и просветить непокорную усию светом смысла. И это одно лишь было бы выходом, ибо титаническое не токмо сила греха, но и вообще сила жизни, и без него нет и самой жизни! Это стихия ночи, в коей воссиявает свет. Нет мощи — и ничего нет. Бессилен смысл, жалок разум, тщетна правда. Нет стихии силы — и нет деятельности осуществления. А без нее нет и бытия, ибо к корням бытия проникаем не иначе, как через свою усию.В мощи — правда титанического. Исконная и непреодолимая правда земли. Ибо первая правда всякого бытия — само оно, данность его, и первая неправда — несуществование. И первое благо есть бытие, первое же зло — небытие.Но человек — не только темное хотение, но и светлый образ, не только стихийный напор, по и просвечивающий в реальности его лик, явно выступающий у святых в видимом образе сияния. В Боге гармония усии и ипостаси. В человеке самом нет гармонии, ибо темная подоснова бытия паки и паки восстает на лик, Господом данный.Итак, заключим же, братие! Правда бытия и правда смысла, правда усии и правда ипостаси — их две суть. И не съединенные, они противоборствуют друг другу. Дух воюет на плоть, и плоть воюет на дух. Но это именно две правды! Их единение не возможет быть достигнуто угнетением той ли, другой ли стороны. Бесконечные в своем стремлении, оба начала человеческого существа требуют бесконечности своего раскрытия, требуют предельного своего утверждения. Всякая остановка — лжа есть! — твердо заключает Геронтий. — Достоит исчерпать искание бытийственности достижением окончательной божественной бытийственности, достоит исчерпать искание осмысленности достижением окончательной божественной осмысленности. Не иначе возможно удоволить оба начала человека!Геронтий замолк, но слушатели все еще не шевелятся на лавках. Монах-изограф, прикрыв глаза, воображает себе сейчас сказанное Геронтием об усии и ипостаси зримо и видит усию как бушующие скользкие морские волны, жадно и гневно облизывающие каменную твердь, а ипостась — словно вознесенный над скалою, недвижно укрепленный нерукотворенный Спасов лик и от него по волнам серебряные полосы света…И как по-разному понимают старца собравшиеся! Феогност, чутким ухом, привыкшим к тонкостям богословской схоластики, сопоставляет сказанное сейчас с писаниями святых отец. Алексий, переживая за Геронтия, взгляды коего суть его собственные, с тревогою поглядывает на замкнутое лицо Феогноста: не найдет ли митрополит отреченных словес в сказанном ныне? Служка только лишь ждет, когда можно станет переменить догорающую свечу, не нарушая мудрой беседы, и сейчас, с окончанием речи, торопится водрузить новую взамен огарка в кованом железном свечнике. Старец Протасий не думает ни о чем, отдыхает. Мудрые слова возвышают его и уводят от докучных забот дня. Василий Протасьич, тот вникает в речь старца сугубо, стараясь повернуть сказанное на свое, и одобрительно склоняет голову при словах об ипостаси, ибо стихия — это чужое ему, а подчинение стихии разуму — душепонятное и близкое по делам и заботам многотрудной должности тысяцкого, выполняемым Василием за престарелого отца своего. А молодой Алексей Босоволков, напротив, находит в истолковании стихии внутреннее оправдание себе и поступкам отца. Да! Права стихия! (Убийство рязанского князя Константина нет-нет да и поминают ихней семье.) И в безудержном и долженствующем дойти до конца стремлении бессознательного ищет он сейчас оправдание своему настойчивому желанию когда-нибудь свалить ненавистную власть Вельяминовых и самому, самому стать тысяцким Москвы!Инояко воспринимает сказанное Михайло Терентьич. Прикидывая так и эдак слова Геронтия, он кладет их к совести своей и думает: раз так-то… сам он дошел ли до конца? Все ли содеял в многотрудном деле, порученном ему Калитою, — переманить на Москву великого тверского боярина Ивана Акинфова? Ощера ездил — без толку. Должно ли ехать ему самому? Князь просил, не настаивал, просил лишь (и то было лестно Михайле!). И следовало, быть может, попробовать теперь самому, с иньшего конца… Через Зерна Митрия Александрыча разве? Он еще не решил окончательно, когда сказанное вполгласа, точно шелест, вошедшим в келью братом достигло его ушей:— Александр-князь… Александр… Ляксандра Михалыч… Тверской князь, с ярлыком, великим князем…— Великим? Владимирским?! — шепотом переспрашивает боярин.— Тверским. Да как ся еще повернет! Только-только гонец подомчал! Едет из Орды!На лавках зашевелились. Подымается ропот. Тревожная весть переходит из уст в уста.— Великий князь знает ли? Иван Данилыч? Невесть!— Должно, доложат ему!И Михайло Терентьич, продолжая взирать на старца, коему сейчас один из братьев повещает о произошедшем в Орде, почуял: вот оно! Главное. Тяжкое. Даже и страшное. Подошло. Нынче Акинфичей особенно трудно, почитай, и неможно перезвать станет. И должен он сам, только сам удоволить князю Ивану! Мыслей отступить, оробеть не является у Михайлы Терентьича. В ихней семье так повелось искони. Не лезть наперед за славой альбо почестьми, но зато в тяжкий час не стоять назади. Сам поеду! Решил — и по решению пришли слова Геронтия о стихии, что до конца должна раскрыть себя, и обуздании ее светом истины. В том, что истина тут, за Москвой, Михайло Терентьич не сомневался. Митрополит, духовная власть, здесь! И с ним истина.Думает ли так, однако, сам Феогност? Этого Михайло Терентьич не ведает, да и не гадает о том, как и иные прочие. Здесь, с нами сидит, чего ж больши! И лишь Алексий воззревает с внимательною тревогой в остраненный лик главы русской церкви, где-то, самой глубиною души, чуя, что одолей в споре тверской князь, и Феогност примет его руку, дабы не ввергать Русь в соблазн разномыслия.А он? Он избрал свой путь давно и уже не пременит его. И уже все искусы и все шатания пройдены им тогда еще, при покойном Юрии. Почему? Потому ли, что он попросту рожден на Москве? Нет! Но за Тверью, за тверским княжеским домом незримо стоят для него католики, Запад, ждущий и жаждущий полонити и поглотити Русь. Но почему Тверь должна поддаться латинам? Чуял так. Соблазн идет через Литву. Чуял, что днесь, по тяжкому времени днешнему, даже и велемудрость и хитрость книжная тверских книгочиев может оказать плохую услугу стране. Да, московиты грубее и проще. И, быть может, от сего со временем произойдет новый соблазн на Руси. Но ныне, днесь, в сию годину тяжкую, подобно тому, яко смерд сущий, пахарь, выносит тяготу большую, нежели боярин в высоте и величестве своем, так и Москва пред Тверью может оказать большую опору вере православной и самобытию Руси. Равно и Иван Данилыч пред Александром…Знает ли уже крестный? Сказано ли ему? И не отступит ли он теперь от прежних замыслов своих? И в тайная тайных сердца понял: нет, не отступит Иван! И даже ужаснулся Алексий, поняв, почуяв, что теперь означает для крестного — не отступить. ГЛАВА 54 Ивану весть о вокняжении Александра принесли рано утром другого дня княжеские гонцы, в грязи осенних дорог, сквозь серую мгу и снежную заверть домчавшие из Владимира. Князь выслушал запаленного кметя спокойно. Склонил голову. Приняв грамоту, передал ее старшему дьяку и кратко распорядился накормить и наградить гонца. Потом отстоял утреннюю службу, оделил нищих, сожидавших князя на паперти. Дома отдал наказы ключнику и отпустил бояр, пришедших к нему с делами. Жене, что, почуявши недоброе, заботливо заглядывая ему в очи, прошала: «Почто кручинен князь?» — сказал, что хочет помолити Господа о здравии прихворнувшего младенца, внука Василия. Ульяна отступила, зная навычай Калиты при всякой трудноте или с тем, дабы помыслить спокойно, скрыватися в церкву (и в те поры туда к нему уже никого не пускали).Накинув охабень, он неспешно прошествовал к церкви и затворился, оставя стражу за порогом. Малый храм, недавно расписанный изографами, был еще пуст и гулок. Еще веяло сырью от сияющих стен. Опускаясь на колени, на холодные плиты пола, Иван вздрогнул, перевел плечьми. Вспомнил покойного митрополита Петра. Осенил лоб крестным знамением. И тут, когда он остался наконец один, наедине с Богом, охватило его отчаяние.С новым ужасом глядел он в пронзительный лик Христа, читая напряжение страсти в каждом движении кисти, в каждой морщине и складке, в изогнутых пробелах и в упорном, яром взоре Спасителя.Было такое, словно полжизни своей плел он хитрую паутину, протянув ее и туда, в Орду, опутывал страну, губил мелких князей, и все для одного-единого — власти, бремя коей восхотел он взвалить на плеча своея. И тут вдруг в эту сквозистую, прехитро переплетенную, пространно, семо и овамо, раскинутую сеть влетает с громким жужжанием мохнатый шмель и единым мановением, единым махом сверкающих крыльев своих рвет в клочья плоды долгого, из себя самого вытягиваемого созидания.Он с детства любил пауков. Как-то, со тщанием рассмотрев единого из них, восхитился крестообразным узором на спинке, нарядною росписью всего округлого тела, оценил мудрую их работу и уже негодовал, когда паук, упуская добычу, боялся приблизить к великой мухе. Иван мог не уставая смотреть, как восьминогий труженик сперва издали, перебегая по вздрагивающей паутине, ссучивает задними лапками нечто незримое, а потом, приближаясь и приближаясь, легкими касаньями запутывает упруго трепещущую муху и вот, в какой-то миг приникнув к ней, гасит отчаянное металлическое жужжание крылатой серой гадины… Мух, приставучих, кусачих, пачкающих все, на что они ни сядут, он никогда не любил и не жалел их вовсе. А пауков жалел и уважал за великий труд, совершаемый ими в тишине, за тонкую красоту прозрачной паутины: в лесу ли — усыпанной каплями жемчужной росы, на слюдяных ли окнах княжого терема — где ее безжалостно смахивали вениками сенные девки.И вот он теперь — как паук, потерявший даром весь труд свой, создававшийся многие годы! Чем взял, как сумел единым часом победить его князь Александр? Иван его никогда не боялся, не уважал, как покойного Михайлу, долгая пря велась, по сути своей, с ляхами, латинами, Гедимином, плесковичами… Александр, казалось, был лишь расхожею битой в этой игре, и вдруг… И как мог Узбек! Да, он за долгие годы уверток, хитростей и обманов успел даже и полюбить по-своему ордынского деспота и потому с сугубою горечью думал сейчас об измене Узбека.Чем? Как? Коим тайным или прехитрым измышлением, коею злобою или лестию обадил Узбека Александр? Или не бысть злобы и лести и прочая тайная, а явил себя и рек и одолел истиною и правдою слова своего?Или тут вот и отмстил Господь им, ихнему дому, за все шкоды и пакости Юрия и его самого, Ивана Калиты?Иван прикоснулся лбом к каменному полу, замер. Холодные плиты вразумляли паче молитв.Соименный ему Иоанн Лествичник, слезный дар имеяше вечного плача, живяху там, в далекой пустыне Синайской, в горе каменной. И не перст ли то, указующий путь и ему, Калите? Уйти, посхимиться в монастырь Богоявленья, к крестнику своему. И — в обет молчания. И — в затвор. Да ведь и силы его предельны, и годы ветхи. Годы, быть может, и не столь великие, но сил уже нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я