https://wodolei.ru/catalog/vanni/iz-kamnya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я соскользнул в забытье, подобное сну, забытье, исполненное грез, и голос моего гостя проникал в них, словно издалека.
"Разве найдется кто-то, кто общался бы лишь с одним-единственным богом?! – говорил он, – чем дальше человек уходит тропой воображения, чем утонченней становится его понимание, тем больше богов выходит навстречу ему и становится его собеседниками, и тем больше человек подпадает под власть Роланда, которому в последний раз в долине Ронсенваля поет рог голосом телесных желаний и наслаждения; под власть Гамлета, созерцающего в самом себе их агонию и распад и страстно по ним тоскующего; под власть Фауста, озирающего в их поиске мир, но не способного их обрести; под власть всех тех бесчисленных божеств, которых сознание современных поэтов и писателей-романтиков наделило духовными телами – и под власть древних божеств, что со времен Ренессанса мало-помалу отвоевали себе всю свою древнюю славу – им разве что не приносятся жертвы рыбой и птицей, да не украшают их гирляндами и не окуривают благовониями. Многие полагают, человечество само создало этих богов и теперь просто не может вернуть их в небытие; но те, кто видел их, проходящих в звенящих доспехах, или мягких одеяниях, те, кто слышал, как боги взывают к нам хорошо поставленными голосами, покуда мы лежим в трансе, что сродни смерти, – те знают, что боги все время создают и развоплощают человечество, которое, на самом деле – лишь шевеление их губ".
Он вскочил на ноги и принялся мерять комнату шагами, чтобы в моем набирающем силу сне-пробуждении обернуться челноком, ткущим необъятную багровую паутину, – ее нити все больше и больше заплетали комнату. Казалось, помещение наполнила необъяснимая тишина, будто весь мир через мгновение погрузится в небытие, и останутся лишь эта паутина да мелькание челнока.
"Они пришли к нам; они среди нас, – голос вновь набрал силу; – все, кто привиделся тебе в грезах, все, про кого ты вычитал в книгах. Лир – голова его все еще не высохла после бури, и он смеется, потому что ты полагаешь себя реально существующим, хотя ты – лишь тень, а его, вечного бога, ты считаешь тенью; и Беатриче – губы ее чуть тронуты улыбкой, и кажется, все звезды сгинут навеки, лишь только с этих губ сорвется вздох любви; и Богоматерь, подарившая миру бога смирения, который настолько околдовал людей, что они делают все, чтобы вырвать из сердца всякую человеческую привязанность, дабы он один мог безраздельно царить в нем, но Богоматерь держит в своей руке розу, и каждый лепесток этой розы – бог; и о, сладостен ее приход! – Афродита, – она идет, осененная тенью крыльев бесчисленных воробьев, что вьются над ней, а у ног ее воркуют белые и сизые голуби."
Я увидел, как там, в самом сердце этой грезы, он простер вперед левую руку – словно держал в ней голубку, другая же рука будто бы гладила ее крылья. Мучительным усилием я попытался стряхнуть видение: казалось, я отрываю и отбрасываю часть себя. В свои слова я вложил всю убежденность, на какую был способен:
"Ты увлекаешь меня в смутный мир неопределенностей, наполненный ужасом; но человек велик лишь тем, что способен превратить свое сознание в зеркало, с безразличной четкостью отражающее все, явленное ему." Я почти овладел собой, чтобы продолжить – однако все больше сбиваясь на скороговорку: "Прочь отсюда! Прочь, изыди! Слова твои, как и твои фантазии лишь иллюзии, – они, как черви, что пожирают плоть цивилизации, клонящейся к закату, да гнилые умы, что стремятся к распаду."
Внезапно волна гнева захлестнула меня: я схватил со стола алембик, и, замахнувшись, уже готов был запустить им в незванного гостя, когда павлины на гобелене за его спиной вдруг надвинулись на меня, стремительно увеличиваясь в размерах; алембик выскользнул из бессильных пальцев, и я утонул в круговерти зеленых, голубых и бронзовых перьев; отчаянно сопротивляясь наваждению, я слышал доносящийся издали голос: "Наш мастер Авиценна пишет, что все живое рождается из гнили". Вокруг было лишь сверкание перьев, я был погребен под ним заживо, и знал: веками я сопротивлялся этому – и все же сдался. Я глубже и глубже погружался в бездну, где зелень, голубизна и бронза, заполонившие весь мир, превращались в море пламени, которое смыло и расплавило меня, и я кружился в этом водовороте, покуда где-то там, в вышине, не раздался голос: "Зеркало треснуло пополам", и другой голос отозвался ему: "Зеркало расколось – вот четыре фрагмента", и голос из самой дальней дали ликующее воскликнул: "Зеркало разбилось на неисчислимое множество осколков"; и тогда множество бледных рук протянулось ко мне, и странные нежные лица склонились надо мной, и голоса – стенание и ласка смешались в них – произносили слова, что забывались, лишь только были сказаны.
Я был извлечен из потока пламени и почувствовал, что все мои воспоминания, надежды, мысли, моя воля – все, чем я был, расплавилось; мне казалось, я прохожу сквозь бесчисленные сонмы существ, которые, открылось мне, были больше, чем мысль – каждое облачено в мгновение вечности: в совершенное движение руки в танце, в строфу, скованную ритмом, будто запястье, перехваченное браслетом, в мечту с затуманенным взором и потупленными ве?ками. И когда я миновал эти формы – столь прекрасные, что они пребывали почти за гранью бытия, – исполнившись странного состояния духа, что сродни меланхолии, отягощенный тяжестью множества миров, я вошел в смерть, которая была самой Красотой, и в Одиночество, которое – все множество желаний, длящихся и не ведающих утоления.
Все, когда-либо бывшее в мире, казалось, нахлынуло и заполонило мое сердце; отныне я больше не знал тщеты слез, не падал от определенности видения к неопределенности мечты, – я превратился в каплю расплавленного золота, несущуюся с неимоверной скоростью сквозь ночь, усеянную звездами, и все вокруг меня было лишь меланхолическим ликующим стенанием. Я падал, и падал, и падал, а затем стенание было лишь стенанием ветра в дымоходе, и я очнулся – оказалось, я сидел за столом, уронив голову на руки. Алембик все еще раскачивался в дальнем углу, куда он закатился, выпав из моей руки, а Майкл Робартис смотрел на меня и ждал ответа.
"Я пойду за тобой, куда бы ты ни сказал, исполню любое твое повеление – ты показал мне вечность".
"Я знал, когда началась буря, что ответ будет именно таким – он нужен тебе же. Предстоящий путь неблизок: нам было велено воздвигнуть храм на границе, разделяющей чистое множество волн и нечистое множество людей".
III
Я не проронил ни слова, покуда мы пробирались безлюдными улицами: опустошенное сознание безмолвствовало, привычные мысли, привычный поток восприятия – все это куда-то исчезло; казалось, некая сила вырвала меня из мира определенности и голым выбросила посреди безбрежного океана. В иные моменты мне казалось, что видение готово вернуться вновь, я почти припоминал открывшееся мне, и меня охватывал экстатический восторг – был то восторг радости или скорби, преступления или подвига, удачи или несчастья – не знаю; или же из глубин сознания всплывали, заставляя чаще биться сердце, надежды и страхи, желания и порывы, совершенно чуждые мне в обычной, уютно-размеренной, пропитанной осторожностью жизни; но тут я вдруг пробуждался, содрогаясь при мысли, что совершенно непостижимое существо проникает в мой разум.
Немало дней потребовалось, прежде чем чувство это прошло окончательно, но даже сейчас, когда я обрел прибежище в единственной строгой вере, я с глубочайшей терпимостью отношусь к людям, чье "я" неопределенно-размыто, – к тем, что вьются в усыпальницах и капищах, где странные секты справляют свои темные обряды, – ведь мне тоже довелось испытать на себе, как казавшиеся незыблемыми принципы и привычки отступают и тают перед лицом силы, которую впору назвать hysterica passio или абсолютное безумие: власть ее надо мной в том состоянии меланхолической экзальтации была столь велика, что и поныне мысль о том, что эта сила может пробудится вновь и лишит меня недавно обретенного душевного покоя, приводит меня в дрожь. Когда мы вступили в серый свет полупустого вокзала, мне показалось, что я неизмеримо изменился и забыл о человеческом уделе – быть мгновением, трепещущим перед вечностью, – а был самой вечностью, плачущей и смеющейся над мгновением; когда же поезд наш, наконец, тронулся, и Майкл Робартис заснул – заснул, едва мы отъехали от перрона, его лицо, совершенно бесстрастное – на нем не отпечаталось и следа столь потрясших меня переживаний, которые и поныне поддерживают мой дух вечно бодрствующим, – его лицо предстало мне, пребывающему в состоянии возбуждения, безжизненной маской.
Я не мог отделаться от безумного ощущения, что человек, таящийся за ней, растворился, как соль в воде, и теперь – смеется ли он или вздыхает, взывает или угрожает – все его действия определяются волею неких созданий, что выше или ниже человека. "Это вовсе не Майкл Робартис: Майкл Робартис мертв, мертв уже десять, а может быть, двадцать лет, " – твердил я себе вновь и вновь. Наконец, я провалился в беспокойный сон, время от времени просыпаясь, чтобы увидеть из окна поезда какой-то городишко, отблескивающий мокрыми черепичными крышами, или недвижное озеро, сияющее в холодном утреннем свете. Я был слишком погружен в раздумья, чтобы спрашивать, куда мы едем, или обращать внимание, что за билеты покупал Майкл Робартис, однако по положению солнца можно было определить, что мы едем на запад; чуть позже, увидев за окнами деревья, что росли, склонившись к востоку, напоминая своим видом выпрашивающих милостыню нищих, одетых в лохмотья, я понял, что мы приближаемся к западному побережью. Внезапно слева среди низких холмов открылось море – его тоскливую серость нарушали лишь белые всполохи водоворотов да бегущие барашки пены.
Сойдя с поезда, мы на мгновение замешкались, высматривая дорогу и наглухо застегивая плащи: с моря дул резкий пронизывающий ветер. Майкл Робартис хранил молчание – казалось, он не хотел прерывать мои размышления; и покуда мы шли узкой полоской берега между прибоем и скалистой громадой мыса, я с новой для меня ясностью осознал, сколь глубоко было потрясение, выбившее меня из привычной колеи мышления и восприятия, если только некое таинственное изменение не затронуло самую суть моего сознания: иначе почему мне представилось, что серые волны, увенчанные клочьями пены, живут своей, исполненной особого смысла, фантастической внутренней жизнью; и когда Майкл Робартис указал на кубическое здание, казалось, стоявшее здесь издревле, – с подветренной стороны к нему прильнула небольшая, явно более поздняя пристройка, возведенная почти что у самого края разрушенной и пришедшей в запустение дамбы, – и сказал, что вот он, Храм Алхимической Розы, меня пронзила невероятная мысль, что море, покрытое валами белой пены, предъявляет права на этот клочок суши, – оно было частью иной, чуждой всякой определенности и упорядоченности, но проникнутой страстью жизни, объявившей войну заурядности и мелочной осторожности нашей эпохи, и теперь была близка к тому, чтобы ввергнуть мир в ночь куда более темную, чем та, которая настала после падения античного мира. Частью своего сознания я насмешливо понимал всю фантастическую нелепость такого рода страхов, но при этом другая часть моего "я", все еще остающаяся под властью видения, прислушивалась к грохоту, рождающемуся из столкновения неведомых армий, и содрогалась, причастившись невообразимого фанатизма, витающего над этими серыми волнами.
Пройдя несколько шагов вдоль дамбы, мы наткнулись на старика. Судя по всему, то был сторож: он сидел на перевернутой бочке, водруженной напротив прохода в дамбе, проделанного, очевидно, не так давно, и угрюмо смотрел на горевший перед ним костер – так зевака рассматривает металлический скарб, болтающийся под днищем телеги лудильщика. Старик принадлежал к той породе людей, что зовутся святошами: я обратил внимание на четки, свисавшие с гвоздя, который удерживал обод бочки. Когда они попались мне на глаза, я непроизвольно вздрогнул, хотя и сейчас не могу сказать, что было тому причиной. Мы прошли мимо – и тут я услышал, как он бормочет нам в спину на гэльском наречии: "Идолопоклонники, идолопоклонники! Чтоб вам сгинуть в Аду, вместе с вашими бесами и ведьмами! Да пропадите вы пропадом – глядишь, сельдь вновь вернулась бы в залив"; еще какое-то время я слышал его голос, переходящий от бормотания к визгу и обратно. "Вы не боитесь, – спросил я, что эти неотесанные рыбаки могут сорвать свое отчаянье на вас?"
"Я и верные мои – мы уже давно за той границей, где нас нельзя ни обидеть, ни нам помочь – мы присоединились к сонму бессмертных духов, и наша смерть станет лишь окончательным завершением Великого Делания. Что до этих людей – придет время, и они будут жертвовать кефаль Артемиде, хотя, может, то будет какая иная рыба, приносимая в жертву какому-нибудь новому богу, но так будет – когда люди вновь воздвигнут своим богам храмы из серого камня. Ведь их царствию несть конца, хотя они и утратили часть былого могущества, – и все же и ныне Сиды мчатся в каждом порыве ветра, танцуют и играют в тавлеи, однако им не дано вновь отстроить свои храмы, покуда на земле пребывают горечь муки и радость победы – покуда не настанет день давно предсказанной битвы в Долине Черной Свиньи".
Избегая пенных брызг и ветра, который каждое мгновение грозил сбить нас с ног, мы шли, держась ближе к стене, что тянулась вдоль дамбы со стороны моря, – покуда в молчании не достигли двери квадратного здания. Майкл Робартис отпер дверь ключом, – я обратил внимание на ржавые отметины, оставленные на нем множеством соленых ветров, – и провел меня узким проходом, потом – вверх по лестнице, не застеленной ковром, – и вот мы оказались в небольшой комнате, стены которой были забраны книжными стеллажами.
"Сейчас тебе принесут поесть – исключительно фрукты, ибо перед церемонией следует соблюдать умеренный пост, – объяснил Майкл Робартис, еще принесут книгу, посвященную доктрине и практикам Ордена – остаток зимнего дня ты должен провести за ее изучением.
1 2 3 4


А-П

П-Я