https://wodolei.ru/catalog/vanny/otdelnostoyashchie/ 

 


Но ее растрогал серьезный тон и милое лицо, в котором было столько нежности и никакого осуждения, и она добавила не так резко:
— Должно быть, мы с вами ровесницы. Если я старше вас, то не больше, чем на год, на два. О, подумайте об этом!
Она раскинула руки, словно самый вид ее должен был показать как пала она нравственно, и, уронив их, понурила голову.
— Нет такого проступка, который нельзя было бы загладить. Никогда не поздно исправиться, — сказала Хэриет. — Вы раскаиваетесь…
— Нет! — возразила та. — Я не раскаиваюсь. Не могу раскаиваться. Я не из такой породы. Почему я должна раскаиваться, когда все живут, как ни в чем не бывало? Мне говорят о раскаянии. А кто раскаивается в том зле, какое причинили мне?
Она встала, повязала голову платком и повернулась к выходу.
— Куда вы идете? — спросила Хэриет.
— Туда! — ответила она, указывая рукой. — В Лондон.
— Есть у вас там какое-нибудь пристанище?
— Кажется, у меня есть мать. Она заслуживает называться матерью не больше, чем ее жилище — пристанищем, — ответила та с горьким смехом.
— Возьмите! — воскликнула Хэриет, сунув ей в руку деньги. — Старайтесь не сбиться с пути. Здесь очень мало, но, быть может, на один день это отвратит от вас беду.
— Вы замужем? — тихо спросила та, взяв деньги.
— Нет. Я живу здесь с братом. Мы мало что можем уделить бедным, иначе я дала бы вам больше.
— Вы позволите мне поцеловать вас?
Задав этот вопрос, женщина, принявшая от нее милостыню, не видя на лице ее ни гнева, ни отвращения, наклонилась к ней и прижалась губами к ее щеке. Снова она схватила ее руку и прикрыла ею свои глаза; потом она ушла.
Ушла в надвигающуюся ночь, навстречу воющему ветру и хлещущему дождю, направляясь к окутанному туманом городу, туда, где мерцали неясные огни; и ее черные волосы и концы небрежно повязанного платка развевались вокруг ее смелого лица.
Глава XXXIV
Другие мать и дочь
В безобразной и мрачной комнате старуха, тоже безобразная и мрачная, прислушивалась к ветру и дождю и, скорчившись, грелась у жалкого огня. Предаваясь этому последнему занятию с большим тщанием, чем первому, она не меняла позы; только тогда, когда случайные дождевые капли падали, шипя, на тлеющую золу, она поднимала голову, вновь обращая внимание на свист ветра и шум дождя, а потом постепенно опускала ее все ниже, ниже и ниже, погружаясь в унылые размышления; ночные шумы сливались для нее в однообразный гул, напоминающий гул моря, когда он едва-едва достигает слуха того, кто сидит в раздумье на берегу.
В комнате света не было, кроме отблеска, падавшего от очага. Время от времени, злобно вспыхивая, словно глаза дремлющего свирепого зверя, огонь озарял предметы, отнюдь не нуждавшиеся в лучшем освещении. Куча тряпья, куча костей, жалкая постель, два-три искалеченных стула, или, вернее, табурета, грязные стены и еще более грязный потолок — вот все, на что падал дрожащий отблеск. Когда старуха, чья гигантская и искаженная тень виднелась на стене и на потолке, сидела вот так, сгорбившись над расшатанными кирпичами, замыкавшими огонь, разложенный в сыром очаге — печки здесь не было, — казалось, будто она, перед некиим алтарем ведьмы, ждет счастливого предзнаменования. И если бы ее шамкающий рот и дрожащий подбородок не двигались слишком часто и быстро по сравнению с неторопливым мерцанием пламени, можно было подумать, что это только иллюзия, порожденная светом, который, разгораясь и угасая, падал на лицо, такое же неподвижное, как тело.
Если бы Флоренс оказалась в этой комнате и взглянула на ту, которая, скорчившись у камина, отбрасывала тень на стену и потолок, она с первого же взгляда узнала бы Добрую миссис Браун, несмотря на то, что, быть может, детское ее воспоминание об этой ужасной старухе отражало истину столь же искаженно и несоразмерно, как тень на стене. Но Флоренс здесь не было, и Добрая миссис Браун оставалась неузнанной и сидела, никем не примеченная, устремив взгляд на огонь.
Встрепенувшись от шипенья более громкого, чем обычно — струйки дождевой воды проникли в дымоход, — старуха нетерпеливо подняла голову и снова стала прислушиваться. На этот раз она не опустила головы, потому что кто-то толкнул дверь и чьи-то шаги послышались в комнате.
— Кто это? — оглянувшись, спросила она.
— Я принесла вам вести, — раздался в ответ женский голос.
— Вести? Откуда?
— Из чужих стран.
— Из-за океана? — вскочив, крикнула старуха.
— Да, из-за океана.
Старуха торопливо сгребла в кучу горящее угли и подошла вплотную к своей гостье, которая закрыла за собой дверь и остановилась посреди комнаты; опустив руку на ее промокший плащ, старуха повернула женщину так, чтобы свет падал прямо на нее. Она обманулась в своих ожиданиях, каковы бы они ни были, потому что выпустила из рук плащ и сердито вскрикнула от досады и огорчения.
— В чем дело? — спросила гостья.
— О-о! О-о! — подняв голову, отчаянно завыла старуха.
— В чем дело? — повторила гостья.
— Это не моя дочка! — воскликнула старуха, всплескивая руками и заламывая их над головой. — Где моя Элис? Где моя красавица дочь? Они ее уморили!
— Они еще не уморили ее, если ваша фамилия Марвуд, — сказала гостья.
— Значит, ты видела мою дочку? — вскричала старуха. — Она написала мне?
— Она сказала, что вы не умеете читать, ответила та.
— Не умею! — ломая руки, воскликнула старуха.
— У вас здесь нет свечи? — спросила гостья, окидывая взглядом комнату.
Старуха, шамкая, тряся головой, бормоча что-то о своей красавице дочке, достала свечу из шкафа, стоявшего в углу, и, сунув ее дрожащей рукой в камин, зажгла не без труда и поставила на стол. Грязный фитиль сначала горел тускло, утопая в оплывающем сале; когда же мутные и ослабевшие глаза старухи смогли что-то разглядеть при этом свете, гостья уже сидела, скрестив руки и опустив глаза, а платок, которым была повязана ее голова, лежал подле нее на столе.
— Значит, она, моя дочка Элис, велела что-то мне передать? — прошамкала старуха, подождав несколько секунд. — Что она говорила?
— Глядите, — сказала гостья.
Старуха повторила это слово испуганно, недоверчиво и, заслонив глаза от света, поглядела на говорившую, окинула взором комнату и снова поглядела на женщину.
— Элис сказала: «Пусть мать поглядит еще раз», — и женщина устремила на нее пристальный взгляд.
Снова старуха окинула взором комнату, посмотрела на гостью и еще раз окинула взором комнату. Торопливо схватив свечу и поднявшись с места, она поднесла се к лицу гостьи, громко вскрикнула и, поставив свечу, бросилась на шею пришедшей.
— Это моя дочка! Это моя Элис! Это моя красавица дочь, она жива и вернулась! — визжала старуха, раскачиваясь и прижимаясь к груди дочери, холодно отвечавшей на ее объятия. — Это моя дочка! Это моя Элис! Это моя красавица дочь, она жива и вернулась! — взвизгнула она снова, упав перед ней на колени, обхватив се ноги, прижимаясь к ним головой и по-прежнему раскачиваясь из стороны в сторону с каким-то неистовством.
— Да, матушка, — отозвалась Элис, наклоняясь, чтобы поцеловать ее, но даже в этот момент стараясь освободиться из ее объятий. — Наконец-то я здесь! Пустите, матушка, пустите! Встаньте и сядьте на стул. Что толку валяться на полу?
— Она вернулась еще более жестокой, чем ушла! — воскликнула мать, глядя ей в лицо и все еще цепляясь за ее колени. — Ей нет до меня дела! После стольких лет и всех моих мучений!
— Ну что же, матушка! — сказала Элис, встряхивая спои рваные юбки, чтобы избавиться от старухи. — Можно посмотреть на это и с другой стороны. Годы прошли и для меня так же, как для вас, и мучилась я так же, как и вы. Встаньте! Встаньте!
Мать поднялась с колен, заплакала, стала ломать руки и, стоя поодаль, не спускала с нее глаз. Потом она снова взяла свечу и, обойдя вокруг дочери, осмотрела ее с головы до ног, тихонько хныча. Затем поставила свечу, опустилась на стул и, похлопывая в ладоши, словно в такт тягучей песне, раскачиваясь из стороны в сторону, продолжала хныкать и причитать.
Элис встала, сняла мокрый плащ и положила его в сторону. Потом снова села, скрестила руки и, глядя на огонь, молча, с презрительной миной слушала невнятные сетования своей старой матери.
— Неужели вы надеялись, матушка, что я вернусь такою же молодой, какой уехала? — сказала она наконец, бросив взгляд на старуху. — Неужели воображали, что жизнь, которую вела я в чужих краях, красит человека? Право же, можно это подумать, слушая вас!
— Не в этом дело! — воскликнула мать. — Она знает!
— Так в чем же дело? — отозвалась дочь. — Лучше бы вы поскорей успокоились, матушка, ведь уйти мне легче, чем прийти.
— Вы только послушайте ее! — вскричала старуха. — После всех этих лет она грозит опять меня покинуть в ту самую минуту, когда только что вернулась!
— Повторяю вам, матушка, годы прошли и для меня так же, как для вас, — сказала Элис. — Вернулась еще более жестокой? Конечно, вернулась еще более жестокой. А вы чего ждали?
— Более жестокой ко мне! К собственной матери! — воскликнула старуха.
— Не знаю, кто первый ожесточил мое сердце, если не моя дорогая мать, — отозвалась та; она сидела, скрестив руки, сдвинув брови и сжав губы, как будто решила во что бы то ни стало задушить в себе все добрые чувства. — Выслушайте несколько слов, матушка. Если сейчас мы поймем друг друга, может быть, у нас не будет больше ссор. Я ушла девушкой, а вернулась женщиной. Не очень-то я старалась выполнять свой долг, прежде чем ушла отсюда, и — будьте уверены — такою же я вернулась. Но вы-то помнили о своем долге по отношению ко мне?
— Я? — вскричала старуха. — По отношению к родной дочке? Долг матери по отношению к ее собственному ребенку?
— Это звучит странно, не правда ли? — отозвалась дочь, холодно обратив к ней свое строгое, презрительное, дерзкое и прекрасное лицо. — Но за те годы, какие я провела в одиночестве, я иногда об этом думала, пока не привыкла к этой мысли. В общем, я слыхала немало разговоров о долге; но всегда речь шла о моем долге по отношению к другим. Иной раз — от нечего делать — я задавала себе вопрос, неужели ни у кого не было долга по отношению ко мне.
Мать шамкала, жевала губами, трясла головой, но неизвестно, было ли это выражением гнева, раскаяния, отрицания или же телесной немощью.
— Была девочка, которую звали Элис Марвуд, — со смехом сказала дочь, оглядывая себя с жестокой насмешкой, — рожденная и воспитанная в нищете, никому на свете не нужная. Никто ее не учил, никто не пришел ей на помощь, никто о ней не заботился.
— Никто! — повторила мать, указывая на себя и ударяя себя в грудь.
— Единственная забота, какую она видела, — продолжала дочь, — заключалась в том, что иногда ее били, морили голодом и ругали; а без таких забот она, может быть, кончила бы не так скверно. Она жила в таких вот домах, как этот, и на улицах с такими же жалкими детьми, как она сама; и, несмотря на такое детство, она стала красавицей. Тем хуже для нее! Лучше бы ее всю жизнь травили и терзали за уродство!
— Продолжай, продолжай! — воскликнула мать.
— Я продолжаю, — отозвалась дочь. — Была девушка, которую звали Элис Марвуд. Она была хороша собой. Ее слишком поздно стали учить, и учили дурно. О ней слишком заботились, ее слишком муштровали, ей слишком помогали, за ней слишком следили. Вы ее очень любили — в ту пору вы были обеспечены. То, что случилось с этой девушкой, случается каждый год с тысячами. Это было только падение, и для него она родилась.
— После всех этих лет! — захныкала старуха. — Вот с чего начинает моя дочка!
— Она скоро кончит, — сказала дочь. — Была преступница, которую звали Элис Марвуд, еще молодая, но уже покинутая и отверженная. И ее судили и вынесли приговор. Ах, боже мой, как рассуждали об этом джентльмены в суде! И как внушительно говорил судья о ее долге и о том, что она употребила во зло дары природы, как будто он не знал лучше других, что эти дары были для нее проклятьем! И как поучительно он толковал о сильной руке закона! Да, не очень-то сильной оказалась эта рука, чтобы спасти ее, когда она была невинной и беспомощной жалкой малюткой! И как это все было торжественно и благочестиво! Будьте уверены, я часто думала об этом с тех пор.
Она крепче скрестила на груди руки и рассмеялась таким смехом, по сравнению с которым вой старухи показался музыкой.
— Итак, Элис Марвуд сослали за океан, матушка, — продолжала она, — и отправили обучаться долгу туда, где в двадцать раз меньше помнят о долге и где в двадцать раз больше зла, порока и бесчестья, чем здесь. И Элис Марвуд вернулась женщиной. Такой женщиной, какой надлежало ей стать после всего этого. В свое время опять раздадутся, по всей вероятности, торжественные и красивые речи, опять появится сильная рука, и тогда настанет конец Элис Марвуд. Но джентльменам нечего бояться, что они останутся без работы! Сотни жалких детей, мальчиков и девочек, подрастают на любой из тех улиц, где живут эти джентльмены, и потому они будут делать свое дело, пока не сколотят себе состояние.
Старуха оперлась локтями на стол и, прикрыв лицо обеими руками, притворилась очень огорченной, или, быть может, в самом деле была огорчена.
— Ну вот! Я кончила, матушка, — сказала дочь, тряхнув головой, как бы желая прекратить этот разговор. — Я сказала достаточно. Что бы мы с вами ни делали, но о долге мы больше говорить не будем. Думаю, что у вас детство было такое же, как у меня. Тем хуже для нас обеих. Я не хочу обвинять вас и не хочу защищать себя; зачем мне это? С этим покончено давным-давно. Но теперь я женщина, не девочка, и нам с вами незачем выставлять напоказ свою жизнь, как это сделали те джентльмены в суде. Нам она хорошо известна.
Лицо и фигура этой падшей, опозоренной женщины отличались той красотой, какую даже в минуты самые для нее невыгодные не мог бы не заметить и невнимательный зритель. Когда она погрузилась в молчание, лицо ее, прежде искаженное волнением, стало спокойным, а в темных глазах, устремленных на огонь, угасло вызывающее выражение, уступив место блеску, смягченному чем-то похожим на скорбь;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141


А-П

П-Я