https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Изба вкруговую пошла. Пол в ее глазах зазыбился. А Далмат взял со стола коровку, сунул себе за пазуху и сказал:
- Продешевил я, вдова, дареную тебе коровку продаваючи. За эту цену я, пожалуй, ее и сам у тебя куплю. Вот тебе три десятирублевика, маловерная баба!
Схватила вдова деньги, подол в зубы, да и была такова.
Опять в горнице как в колодце. Все молчат. Один только не молчал. Тот самый, которого Прохор Фартунатиным бесом назвал.
- Тыщу! - крикнул скупцам Далмат. - Берите, пока не поздно. Кукуев две даст.
Принесли на третий день скупцы тысячу рублей. В складчину решили купить. Только уж поздно было. Далмат свою деревянную Красульку продал Кукуеву за три тысячи рублей.
Сидел бес в Далмате. Сидел!
* * *
Пришло время. Запросил неухоженный Далматов дом домовитую хозяйку ввести. Невест выискалось столько, что два полка солдат оженить можно. И ладные были. А растаянная царевенка с каждыми смотринами живеет и живеет в Далматовых снах. Днем видеться начала. Мелькнет и сгинет. А в одно вешнее утро увидел он ее на том самом пригорочке, где царевна стояла.
- Не бойся! Не растаяла я для тебя. И ты для меня суженым вылепился:
Ни глазам, ни ушам не верит Далмат. А она в самом деле всамделишная. Теплой к его груди припала и про базар вспомнила. И он вспомнил тот миг, который, как большого света молния, выжег тогда в его глазах на веки вечные ее лик. А дальше...
А дальше бабка моя, Анна Лаврентьевна, такие слова выискивала про Далматову и Марунину любовь, что перед этими словами самоцветные каменья гасли. И я помню их, да на нить нанизать не могу. Боюсь их красу-басу окощунить или хотя бы обеднить.
Словом, и ночью солнце не заходило в доме Далмата. Счастье, как любовь, не знает ни края, ни меры. Даже старик Прохор помолодел. И как-то сказал он внуку:
- Ты меня из старого дубового пня пресветлым праведником вырезал. А такую, как наша Марунюшка, в белом мраморе сечь надо. Да так высекчи, чтобы шапки снимали, на нее глядючи. Если за девичку-снеговичку тебе Кукуев дом построил, то за мраморную-то Марунюшку дворец вымахает.
Тут Прохор почуял, что Фартуната и в него бесенка хочет поселить. Поэтому стал он натощак по три капли лампадного масла в чай капать. Для беса лампадное масло самой смерти смертнее.
Помогло. И Далмату тайком Прохор в чай капал. Тоже на пользу пошло. Как в песне жил молодой муж. И такие ласковые слова своей женушке говорил, которые не перепоет и сам соловей-соловушка.
Но как ни хороши были Далматовы слова, а в камне он мог сказать куда жарче и задушевнее. Глыба белого мрамора не дешева, а по дедову настоянию Далмат добыл ее. Из белых белую. Без единой чужецветной прожилинки.
Как снег!
Долго раздумывал Далмат, какой в камне будет его Марунюшка. И так примерял, и этак-то прикидывал, в разных местах побывал, повидал там творения разных мастеров, а надумал свое. Надумал, когда в солнечный день увидел Маруню, кормящей своего первенца. И как осенило его. Кормящей матерью станет большая беломраморная глыба.
Ну конечно, сперва в глине пробовал, в дереве резал, а потом и за камень взялся.
Любовь высекала из мрамора до последнего пальчика, до каждой ямочки на локотках, до ниточки на руках материнское счастье. И ночь не в ночь, и день не в день. Как сон наяву рождалось его творение. И пришло такое время, настал такой час, когда боязно стало прикоснуться к мрамору и лишить его хотя бы единой крохи с просяное зерно, потому что из камня ушло все каменное и осталось только живое живущее.
- Я ли это содеял, Маруня? - обливался Далмат слезьми.
Сотни, а может, и тысячи глаз переглядели "кормящую мать". И не нашлось ни одного злого глаза, который бы не подобрел, глядючи на извечность простого и знаемого. И это простое и знаемое как бы слило в ней всех дающих жизнь. И теперь она как бы не она, а само всесветное материнство, собранное в этой беломраморной чистоте.
Кукуев молился на "кормящую мать" полным крестом и кланялся ей, как богоматери, но не мог даже и подумать, о чем думали все. Кукуев знал, что если удесятерить его богатства, то и они не станут даже самой малой ценой этой святыни. "Да и всему ли есть цена", - впервые подумал богач и понял, как беден он рядом с беломраморной матерью.
* * *
Бес совсем было приумолк в Далмате. Но на всякого беса находится своя бесовка.
В Зюзельку шестерня вороных прикатила золотую карету. В карете барынька из молодых и родовитых. При лакеях и кучерах. Увидевши беломраморную жену Далмата, а затем и ее самое, живехенько прикинула, что и к чему. А потом просительно восхотела быть высеченной гибнущим в зюзельском бесславии самородным ваятелем.
Для Прохора это и была сама Фартуната. Да могла ли она для него быть другой, коли так скоро офартунатила Марунину шею яхонтовой ожерелкой и велела выдать для первого случая Далматовой семье пригоршень золотых и вознаградить Маруню за недолгую разлуку с мужем питерскими нарядами.
И все было замешено, раскатано и выпечено столь скоро, что пирог, еще не очухавшись полняком, катил в золотой карете.
Зюзелька уже далеко позади. Впереди Питер. Заманные высечки. Секи теперь, Далмат, из любого камня. Режь хоть из красного дерева. И если уж ты своего деда Прохора вырезал между делом из дубового пня, и тот издался какой есть до волоска, то уж их-то превысоко и выше того ты вырежешь так, что все увидят и поймут, каковы твои руки.
В Зюзельке говорили разное, но все сходились на том, что коли Марунька из простых зажила беломраморной жизнью, то эту-то фрею он оцарицыт на полный колер. Нечего и гадать, Далмат поубавит ей годы, поприбавит женскую нехватку телес. Одно округлит, другое опокатит, третье начисто уберет и вернется король королем.
Почти так и случилось.
Порешила эта самая фрея свое графское вдовство не одним мрамором подпереть, но и мраморщиком.
По этой причине поднаторевшая в плетении марьяжных паутин графинька стала выискивать, в каком виде ей окаменеть для привады вожделенных взоров.
Сначала она перед ним рядилась в благопристойное, потом переряжалась полегче, что не скрывает желаемое быть зримым. А напоследок удумала сечься без всего, мешавшего ее родовой розовитости. Оставалось только думать, какой ей быть. Сидящей, стоящей или возлежащей на розовомраморных воздусях.
Примерялась она так и сяк. Не останавливалась в поиске. Не останавливалась до тех пор, когда уже дальше ехать было некуда. Нашла, что искала.
Нелегким было сечение. Многое она в себе заставляла переиначивать. И не только от Маруни Далмата увела, но и Маруню потребовала обобрать и себе ее красоты приваять.
* * *
Приваял Далмат, что стребовалось от него, и Питер увидел розовую возлежащую графиню, у которой было малость попризакрыто только лицо, а все остальное слепило уворованной красотой. Но кто мог знать об этом!
Началось сватовское нашествие. И скорым-скорехонько графиня стала княгиней, а Далмат - камер-ваятелем, допущенным ко двору. Камзолы, парчи и всякое прочее кружевное короткоштанное обмундирование само по себе... И матери родной не узнать бы Далмата. Все двери открыты для него. Все их женские сиятельства, их светлости и те, что в стародевичестве, в раннем или позднем замужестве, бегали за Далматом как самые последние побирушки-нищенки. Высеки только, ваше превысокое ваятельство, а там что пожелаешь.
И он сек их, сек без разбору, но с выгодой. Бес в те годы в его душу так влез, что душа еле-еле ютилась промежду четвертым и пятым ребром. С правой стороны. Потому как с левой находилось сердце, а в нем, как на постоялом дворе при большой дороге, было теснее тесного. Даже тезоименительные особы и те в него свой черед ждали.
Это одна сторона картины. Юбочная, как бы сказать, сторона. Была и другая. Штанная. Началась она с того, что Далмат некоего мелкого князька таким вседержительным владыкой вычеканил, что все их сиятельства, их светлости, превосходительства, высочества и величества едва не онемели от зависти. И тоже захотели такой же лестной бронзовой запечатленности. И это хотение так их одолело, что Далмата еле хватало. Подмастерьев принанял. Бешено дело пошло. Кто на коне себя требует. Кто на троне со скипетром. Кто в воеводском обличье. Кто в мантиях... Рвут и мечут. Друг дружку статуйно перевозвеличивают. Один даже с архангелом за спиной потребовал себя отлить.
Далмату мало было дела, кто кем себя хочет выставить. Слава до того его изнахратила, что все для него трын-травой было. Один раз он при регалиях, при ленте через плечо в лаптях на императорский бал пожаловал. Пьянее вина. Терпели и не такие выходки. В его руках их дворцовое увековечение. Поэтому приходится не замечать скотские чудасии. Звать вятского смерда Далматку в царские палаты.
При таких почестях начисто забыл свою Зюзельку Далмат. И Маруня теперь не была для него никаким подареньем судьбы, а промашкой его тогдашней серости. Так он и отписал ей, а деньги на пропитание своему стряпчему приказал неукоснительно высылать.
* * *
К полета годам Далмат был, как небо, - весь медален и регален. И, как полагается, свой дворец. А при дворце всякое разное население. Всех сортов и родов. Разных годов и цветов. От рыжих до смолевых. Ему что? Высеченный им падишах хоть табун разнокожих рабынек пригонит.
Пир горой, гора пиром. Где день, где ночь, но всегда знал, что его славовластию не будет конца. А слава ни у кого не спрашивает, когда ей начаться, когда кончиться.
Далматова слава ушла давным-давно-давнешенько, а его, по разбежной привычности, все еще светилом величали. Восхваляли совсем никудышную лепню. Вровень с бессмертными ваятелями ставили. А становление-то это ставленным оказалось, выдуманным. Выдуманным теми, кого он так сверкательно изолгал. Кого изукрасил до переслащенной отвратности. Кого возвеличил редкостным чародейством своего лжительства.
А потом, когда это чародейство скудеть начало, все в преславном Далмате препостыдного околпата увидели. Лжа тоже свою черту знает. Переступи ее только раз, один маленький разок, и рухнет все солганное тобой. Рухнет, как бы искусно и даровито ни притворялось оно правдой, как бы до этого ни сияло ею в обманутых доверчивых глазах.
Оглянувшись, увидел себя Далмат с первого вырезанного им в Зюзельке петушка до последнего тупорылого короля. Дурак дураком он в своем малознаемом королевстве слыл, а Далмат его в мудреца переплавил.
Ахнули люди. Зашумел народ. Дворцовые льстецы-лжецы и те скрючились, увидевши тупорылую свинью на фигурном литом троне в лучезарной личине премудрости.
На этом-то королишке и споткнулся Далмат. Переодетым из того королевства сбег. Еле в себя пришел. А придя в себя, понял, куда, в какую безвылазную трясину его фартовая удачливость завела. И запил.
Смертельно запил Далмат. До белой или какого-то другого цвета горячки допился. Может быть - до розовой.
Не долго болел Далмат, но тяжко. Все перебывали у него. И фальшивые их величества в бронзе, и обманные графья-князья, и обогоподобленные ханы-богдыханы, императоры, короли и королята являлись пеше и конно. Являлись гарцующе, пляшуще, ржуще. Каждый на свой голос.
О женских видениях нечего и говорить. Бредились они тоже в своем естестве. Чертовки чертовками. Без лжачих налепок, без усладных прикрас, которые он им ой как венерно попринадбавил. И конечно, графинька прикатила на шестерне. Та самая, которой впервые Далматов резец запродался. С нее же вся лжа началась.
Графинька не один, не два бреда перед ним скелетничала, а потом хохотливой Фартунатой обернулась.
- И-эх! Как я тебя окамзолила, обхохотала. Кто теперь тебя, Далмашка, в твою светлую прежность расхохочет. Выпьем предупокойную чарочку на помин твоей душеньки!
Не выпил Далмат в бреду ее чары. Дедовская кровь в нем верх над смертным концом взяла.
Выжил!
* * *
Богатство Далмата ушло как майский туман. Бесславие пришло как злое похмелье. Продал Далмат остатнее и седым поехал умирать в родную деревню. Совесть его туда позвала.
Вошел Далмат в свой дом и оказался дома. Признал отца в колыбельке оставленный сын. Дедом назвали его незнаемые им внуки. А Маруня еще в хорошей поре была. Не в молодой, но и не в старой.
- Разоблакайся, Далмат, - сказала она. - Обед стынет. Долгонько ты что-то...
- Да, - промолвил Далмат, - подзадержался малость.
На этом и кончился разговор о долгой отлучке, о потерянном счастье, об его сгубленных годах.
Хорошее молчание другой раз нужнее большого говорения.
В Зюзельке его тоже никто и ни о чем не расспрашивал. Потому что там жили сочувственные, добрые люди. Они все и про все знали, но не хотели перемывать знаемое. Ушлого этим не вернешь. Но не все ушло.
Неуходимое не уходит. Незабываемое не забывается. Яркое не меркнет.
Беломраморную "кормящую мать" в родном его городе под стеклом берегли. Глядеть на нее приезжали из дальних земель искусники и пониматели каменного сечения. И резного деда Прохора тоже знатно омузеили, как и царевну на шелку. А комолой Красульке совсем неслыханно завидная доля выпала. Тысячами ее отливали для своих и чужедальних городов. Можно сказать, что Далматова коровка на всем белом свете паслась.
Людям хотелось видеть и знать Далмата тем, кем он был, каким зацветать начал. Таким его и увидели в Зюзельке. Просветленным, покаянным, сокрушающимся.
Клял и казнил себя Далмат принародно за то, что так мало тепла отдал людям от своего жаркого пламени, разыскренного и распепеленного на холодные скорогаснущие вспыхи-всполохи.
Рыдал Далмат. Сколько бы мог отдать народу он, вышедший из него и порожденный им. Сколько сердец возвысил бы он правдой своего ваяния, своим даром собирания многого в малом, умением в самом простом показать величие жизни.
Приготовил себя Далмат к последнему часу. И предсмертно дремотно закрыл глаза. Ждал, что вот-вот переступит порог его жизни старая карга с косой. А вместо нее другая пришла.
Снеговая царевенка во всей своей светлоте предстала и знакомым голосом заговорила:
- Зачем же ты прежде смерти умирать задумал? Зачем ты ее кличешь, когда тебе жить да жить?
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я