https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkalo-shkaf/s-podsvetkoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Детушки, сношеньки, держите меня! — начал представление Двоеданов. — Не дайте умереть в одночасье! Ангел сошел с небес. Да кто тебя догадал, моя доченька, на грешной земле родиться! Ну, подойди ко мне, полунощная звездочка… Слепнуть — так уж слепнуть!
Я самым внимательным образом следил за хитрым стариком. И он, заметив это, сообщил мне:
— Власть-то наша как подымать женское сословие начала! На высокие подборы поставила. Совсем другой вид.
Старик не ошибался, высокие каблуки изменили походку и фигуру Насти. Она теперь не шагала по полу, а плыла по нему.
Поздоровавшись со всеми, Настя оставила Трофима напоследок. А тот, желая произвести наилучшее впечатление, тряхнул мелкозавитым, как шерсть на воротнике отцовского тулупа, чубом, распахнул серый «спинджак», показал канареечный узор вышивок на малиновой рубахе и щегольски поднес на своей огромной ладони колечко с желтым камешком и сказал:
— Для первого случая. Чистый янтарь!
Настя лукаво улыбалась, посмотрела на меня и, притворно сокрушаясь, сказала:
— Наверно, никак не меньше мешка стоит?
— Это уж как полагается… Лишь бы только на пальчик налезло.
Я уже, кажется, говорил, что у Насти были тонкие, не в пример сестринским, пальцы. И она, опять лукаво посмотрев на меня, стала неторопливо примерять кольцо на каждый палец своей левой руки, начиная с мизинца, будто показывая, как могут быть красивы девичьи руки. И когда она надела кольцо на последний, большой, палец руки, показав всем, что оно явно велико, сказала:
— Ах ты, жалость-то какая! Не по руке колечко. — И, отдавая его Трофиму обратно, добавила: — Не судьба, значит, мне его носить…
Тут вмешался старик Двоеданов:
— А я что говорил тебе, сын? Это колечко Настеньке вместо пояса можно носить, — явно намекал он на тонкую талию Насти, схваченную белым кушаком.
— Ну, да оплошка невелика. Были бы пальчики, найдутся и кольчики…
Не только я один наблюдал за стариком Двоедановым и Настей. За ними зорко следили еще два глаза. Это были зеленые, почти изумрудные, глаза Феклуши. Она впервые видела и возненавидела Настю с первого взгляда. В глазах Феклуши стояли испуг и зависть.
Феклуша по-своему тоже была очень хороша. Отец и мать не обидели ее, как говорится, ни лицом, ни статностью, ни звонким голосом, ни русым волосом. Но здесь она выглядела второй. Второй. Это понимали все и, конечно, она. Понимал это и Яшка Боровок. По своей простоте и глупости Боровок ляпнул про Настю такое, что даже закашлялся Двоеданов. Он сказал:
— Папаня такую-то сношку, пожалуй, больше моей Феклушки полюбит. Хорошо ей у нас будет.
Старик, прокашлявшись, тем самым выгадав время, сказал:
— Меньшую всегда больше жалуют и лучше балуют…
Сказав так, Двоеданов далее уже не давал никому вымолвить слова, боясь «святой простоты» недалекого сына.
Вскоре вошел усыновленный немтырь. Он поклонился и промычал нечто похожее на «здравствуйте», затем сел в уголок и принялся разговаривать пальцами с Дарьей, безразличный ко всему, кроме семечек, которые были поданы на подносе.
Я на правах живущего в этом доме предложил Кузьме Пантелеевичу и его сыновьям выпить для разбега по стаканчику изюмной бражки, которую Мокшариха варила куда как хорошо.
Настя то и дело бегала на кухню, будто по хозяйству, хотя в этом и не было никакой нужды, потому что старшая проворная дочь Мокшарихи справлялась с подачей угощений одна.
Федор Чугуев сидел за столом рядом со мной. На нем был легкий, помятый в дорожном мешке пиджачонко, надетый поверх добротной чесучовой рубахи, вышитой по вороту синими цветками. Вышитой руками Мокшарихи и ею же подаренной в канун праздника.
Двоеданов, разглядывая рубаху, спросил:
— Это кто же тебя, Федор, такой дорогой рубахой одарил? Если по узору судить, так чья-то здешняя игла его вышила. Любят, видно, тебя еще бабы-то…
Мокшариха никому не прощала вольностей, и она ответила Двоеданову куда прямее, чем, может быть, ей хотелось:
— Не разглядывал бы ты, Кузьма, мой тоскливый вдовий узор. Я ведь не разглядываю на твоей рубахе жаркую и не по годам молодую вышивку… Чокнись лучше с Федором Семеновичем, он ведь тоже дорогим гостем сидит за моим столом.
Считая на этом разговор законченным, Степанида приветливо потрепала по щеке Феклушу.
Умный Двоеданов постарался не понять намека и в продолжение всего застолья был очень внимателен к Федору Чугуеву. Но в этот вечер двоедановскому языку суждено было сделать еще один промах. Он, справляясь о Шоше, не желая, оскорбил Настю.
— А шерстобит-то где? — спросил Двоеданов. — Боится, что ли, он на люди показаться? Сбренчал бы нам на струне — глядишь, и поднесли бы чарочку. Мы ведь люди не гордые, всех жалуем, кого хочешь за один стол с собой посадим.
Настя, вспыхнув, ответила:
— Взаперти я его держу. Боюсь, как бы красоту его не сглазили. Да и рубаху новую я ему еще недовышила.
Кузьма Пантелеевич, видя, что его шутка не удалась, перевел взгляд на Мокшариху, будто спрашивал: «Как все это понимать?» И Мокшариха, будто поняв вопрос, разъяснила:
— Это от бабки у нее. Бабка, покойница, ее учила: «Ты, говорит, Настя, о журавле думай, а синицу из рук не выпускай». Вот и держит она Шошу в кухне. К тому же бабка наказывала ей, что не всякая долгоногая птица журавль и не всякая мала птаха синица. Другая с виду воробей, а на проверку соловей.
Тогда Двоеданов спросил прямо:
— К чему на помолвке такие слова?
И Степанида ответила:
— Это на какой же на такой помолвке? Уж не на моей ли с тобой, Кузьма Пантелеевич? Так я будто замуж не собираюсь…
Двоеданов хватил большую кружку изюмовой и сказал:
— Не о нас с тобой речь идет. О Трофиме с Настей. Зачем незнайкой-то прикидываться? Все ведь понимают, зачем мы в трех кошевках пожаловали.
Степанида не нашла сразу нужный ответ и принялась обносить гостей рыбным пирогом. А потом сказала:
— Кузьма Пантелеевич, это, конечно, для моей сухопарой Настьки большая честь. Только ей, наверно, подумать надо до того, как с таким конем в один воз впрягаться…
— А что думать-то? — удивился Двоеданов. — Я уж все придумал и все прикинул до последней мелочи. И за нее, и за тебя.
— Это как же? — спросила Мокшариха. — Как же ты мог в мою голову влезть?
— А вот так и влез, — ответил Двоеданов. — Думаешь, я не знаю, что наша семеюшка не по Настеньке? Знаю. Думаешь, не знаю, что тебе без Насти, бобылкой, жить тоже не тае? Знаю. Знаю и устраняю все это. Отделяю Трофима. Новый дом для него приглядел. А в этом доме ты ли при них, они ли при тебе… и так и этак хорошо.
— Спасибо тебе, Кузьма, что ты и обо мне подумал, — поклонилась Степанида. — Только мой-то дом куда?
— А я именно о нем подумал. Знал, что ты про него спросишь. Знал, что тебе горько будет свое гнездо покидать, поэтому и решил купить не у кого-то, а у тебя для тебя да для Настеньки с Трофимом твой дом. И ему будет не совестно въезжать, и тебе не обидно зятя принимать.
Такого поворота Степанида явно не ожидала. Такие условия сватовства трудно было услышать от кого-либо.
— Так не молчи хоть, — напирал Кузьма.
— Хмельна я что-то ныне, — отговорилась Мокшарова. — То ли от своей бражки, то ли от твоего посула. Очухаюсь ужо, тогда и поговорим, — обнадеживающе закончила Мокшариха.
И Настя, будто довольная поворотом дела, стала зазывать в пляс. И всем стало ясно, что свадьба предрешена.
Двоедановы уехали после полуночи. А на другой день явились новые гости. Новые сваты. Тычкины. Я знавал их. Очень хорошая и крепкая семья. Они сватались степеннее, соглашаясь ждать ответ по усмотрению Степаниды Кузьминичны.
С этого дня сваты стали приезжать как по расписанию. Что ни день, то новые гости. И так чуть ли не неделю. На Шошу было страшно смотреть. А Настя продолжала одарять его ласками, и Мокшариха была так внимательна к нему, что я отказывался понимать ее. Но как-то она спросила меня:
— Люб тебе, что ли, Шошка?
И я ответил:
— Как брата родного люблю.
Мокшариха усмехнулась:
— Как брата любишь, а сделать ничего не можешь. Молчишь да жалеешь. Разве так жалели в наши годы…
— А как жалели в ваши годы? — спросил я.
— Да так, что и овцы целы бывали, и волки довольны. Шошка-то ведь овечка. А я, по твоей мере, наверно, в волчихах хожу… Вот ты бы взял да и помирил нас. С тебя и взятки гладки.
— Знал бы, как это сделать, ничего бы не пожалел…
Мокшариха опять ухмыльнулась:
— Хоть и грамотен ты, хоть и три аршина в землю видишь, а не широко глядишь. Не шире Шошки.
— А при чем тут широта? — спросил я.
— А при том, что не под своими ногами нужно жизнь видеть, а вокруг. Все во внимание принимать — и сватов, и меня… Аль не видишь, что сватами я по горло сыта? Не последние люди моей дочери честь оказали. Никто не может сказать, что она женихами была обойдена…
— Ну и что из этого? — опять спросил я, не понимая, куда клонится речь.
— А то, что если б я свою Настю выдала теперь даже за тебя, у которого, кроме солдатской сумки, никакого заведения, и то бы меня никто не укорил. Не от нужды выдала, а по выбору. А выбор немалый был у меня…
Я начинал кое-что понимать. Во всяком случае для меня было ясно, что шумное сватовство Насти Мокшарихе нужно было для охранения ее болезненного, к тому же ложного самолюбия.
— Так почему же, — сказал я, — вам теперь не выбрать Шошу? Теперь-то уж никто не скажет, что Настя вышла за него замуж потому, что никто другой не сватался!
Тут Мокшариха прикрыла дверь и ответила:
— По доброй воле? За шерстобита? За человека с одной струной?.. Да у тебя, видно, сквозняк на чердаке. Другое дело, если бы это все убегом, скажем, самокрутом… Тогда, как говорится, и овцы… это самое, и волчице деться некуда…
Сказав так, Мокшарова вдруг переменила ход разговора и сказала мне:
— Надоело мне на твой лысый полушубишко глядеть, хочу тебе мужнин тулуп отдать. Стоишь ты того.
— Чем же я стою-то? И почему это вдруг?
— Шошку любишь. И я его, сироту, люблю. Сыновей-то ведь у меня не было… А он без матери рос… Ну что уставился? — вдруг прикрикнула на меня Мокшариха, стараясь скрыть навернувшуюся слезу.
От тулупа я отказался, сказав, что потом видно будет. И, больше не возвращаясь к разговору о Шоше, стал обдумывать план представления, которого жаждала Мокшариха.
Продумав все необходимое, я выпросил пару коней и кошевку в заготовительной конторе. Вечером в субботу, когда Мокшариха с Федором ушли на пельмени к соседям, я подкатил к дому.
Настя и Шоша сидели в горнице и читали сто раз читанную книгу русских сказок.
— Одевайтесь! — сказал я.
— Куда? — спросила Настя.
— На свадьбу!
— На чью?
— В дом вхожу, женюсь… Я ведь не как вы, не тяну кота за хвост.
— Это как же так? — забеспокоилась Настя. — Хоть бы предупредил… На ком же ты?
— Увидите… Только пошевеливайтесь. Свадьба тайная…
— Тайная? Убегом? Хорошо-то как! — обрадовалась Настя. — Шошка, слышишь, как бравые-то парни дела обделывают? Нам бы так…
— Что ты? — испугался Шоша. — Разве мыслимое дело? Как я глаза тогда подыму…
— Давай, давай, — поторапливал я, — не задерживай невесту, не срывай свадьбу!
Шоша испуганно и торопливо накинул шубейку, шапку, замотался шарфом.
— Так не могу же я так, — вдруг забеспокоилась Настя. — Я ведь у тебя там вроде матери посаженой буду…
— Там разберемся, кто мать, кто отец… Живо! — прикрикнул я.
Настя все-таки сумела переодеться в белое платье, и уже минут через десять — двадцать деревня осталась далеко. На вопросы Насти, куда мы едем и далеко ли, я неизменно отвечал: «Не спрашивай. Примета плохая».
Наконец мы приехали к дому, где жил мой товарищ. Это была переселенческая украинская деревенька. Нас ждали незнакомые гости, если не считать моего товарища.
Стол был уже накрыт. Настю и Шошу провели на главные места и, усадив, стали славить по украинским обрядам как жениха и невесту.
Шоша побледнел белее полотна, готовясь сбежать из-за стола. Настя молчала. Разрумянившись, она несколько минут сидела, опустив голову, будто что-то обдумывая. А потом, обратившись ко мне, сказала:
— Спасибо тебе за свадьбу, — и чинно поклонилась славившим ее как невесту.
От этого Шоша побледнел еще более. Но когда я крикнул: «Горько, горько!» — и все поддержали меня, Шоша испуганно поцеловал Настю и заплакал.
Это не вызвало смеха. Наоборот, вслед за ним прослезились даже молодые люди, сидевшие за столом, знающие всю предысторию этой свадьбы.
Пировали до первых петухов, а затем проводили молодых в отведенную для них комнату, где жил мой друг. Там они и остались на следующий день, а я поехал в свою Заозерку, чтобы объявить Мокшарихе о случившемся.
Представление разыгрывалось на славу. В Мокшарихе пропадала если не великая, то выдающаяся актриса. Она выбежала навстречу ко мне с дробовиком. Ружье выстрелило в воздух, когда соседи и Федор отнимали его у Степаниды.
Обезоруженная, она бросилась выцарапывать мне глаза. А потом пала без чувств на снег.
Ее унесли в дом. Опрыскивали с уголька. Растирали, наговаривали… Словом, никому, даже Федору Семеновичу, не приходило в голову того, о чем знали я да она. И то… как она знала? Она знала про себя, не имея в виду сознаться даже при мне, что все это сделано после ее подсказки. Когда Степанида пришла в чувство, из которого она ни на минуту не выходила, я стал говорить о судьбе, о «планиде», о прочей чепухе и, наконец, о том, что можно меня убить, но ничего нельзя изменить, Шоша и Настя — теперь муж и жена.
Так длилось несколько дней. За эти дни побывал Двоеданов, предлагавший сломать самокрутную свадьбу и, несмотря ни на что, отдать Настеньку, ясную зореньку, за Трофима.
Дарья на это сказала:
— Пусть мается за тем, кому она полюбовно на шею повесилась.
Федор Семенович отсиживался в кухне. Наконец подошло время, когда гнев нужно было сменить на милость. Таков уж веками заведенный порядок.
Мокшариха долго советовалась с соседями, а те хором твердили, что это все «по воле божией» (а я тут, оказывается, только слуга этой воли), посоветовали вернуть в дом беглянку и ее «богоданного» (обратите внимание на эти слова) мужа.
Теперь Насте и Шоше нужно было пасть в ноги Мокшарихе и не подыматься до тех пор, пока она их не простит.
1 2 3 4


А-П

П-Я