https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/iz-iskusstvennogo-kamnya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В Америке, по сообщениям газет, безработные живут в домах из консервных банок. Из стриженых рядов вывинтился Игумнов и спросил: сколько же тогда стоит в Америке банка консервов? В другой раз Шелагин, лично встречавшийся с американцами, рассказал курсантам о варварском отношении бывших союзников к вверенной им технике. Стволы орудий ржавые, из накатников брызжет масло, заглох мотор у тягача — бросают тягач на дороге. Курсанты загалдели: почему? Степан Сергеич объяснил: американским бизнесменам выгодно, чтоб техника чаще ломалась, чтоб больше заказов текло в фирмы. Курсанты зашумели сильнее: а куда штабы смотрят? Опять поднялся Игумнов и серьезнейше заявил, что все истинная правда, потому что в американских штабах сидят одни коммунисты, их туда нарочно засадили монополисты. Курсанты захохотали. Степан Сергеич опростоволосился, понял это, но объяснить очевидный факт (сам же видел ржавые стволы!) не мог.
До начальства все это доходило — и об американцах, и о жестяных городах в Америке. В десятый раз открывалось личное дело капитана. С какой стороны ни глянь — образцовый офицер. С происхождением спокойно — ни отца, ни матери, сестра и брат погибли в партизанском отряде, о чем в личном деле есть соответствующий документ. На оккупированной территории Степан Сергеич не проживал, в плен не попадал, никто из родственников ни в чем замешан не был и т. д. и т. п. Кроме того, Шелагин «проявил себя с положительной стороны» в боях, и за этими невыразительными строчками скрывался героизм высочайшей пробы, потому что Степан Сергеич героем себя не считал и вроде бы стыдился рассказывать о своих подвигах. И вообще Шелагин — существо исключительное по моральной стойкости. Водку ненавидел, а к женщинам был равнодушен, вернее, не представлял себе, как это можно отважиться на что-либо, если женщина не связана с ним узами брака. Роста Степан Сергеич среднего (сто семьдесят сантиметров), лицо правильное, как-то незаметно красивое, глаза твердые, возникающие в них временами суетливость и растерянность объясняются, конечно, недостаточной образованностью. Воинская одежда сидит на Шелагине ладно, а в особые достоинства можно записать феноменальную память на цифры, что в артиллерии немаловажно.
Повадился ходить в гости к Шелагину сосед его, интендант Евсюков. Для затравки поругает Евсюков генеральского сынка и ждет, что ответит ему Степан Сергеич. А тот удивляется:
— Почему ж тогда много у нас несознательных? Игумнов этот… и другие.
Как, Вася, по-твоему, а?
Евсюков слушал с особым выражением лица, с особым блеском в глазах.
Только у пьяных замечал Степан Сергеич такое восторженное внимание к словам собеседника. Сидит пьяный, слушает пьяного же друга, и лицо его проясняется восторгом понимания, душа упивается чужими словами, глаза горят торжеством проникновения в чужие мысли, а душа волнуется, трепещет, ждет паузы, чтобы излиться навстречу.
Евсюков клонил голову к плечу, всезнающе улыбался.
— Вот ведь какое дело, Степан… — Густые брови лезли на лоб, Евсюков понижал голос: — Ди-а-лек-ти-ка. Понял? Что говорит вождь? Чем ближе мы к победе нового строя, тем острее классовая борьба, тем, естественно, и больше классовых врагов. Ди-а-лек-тика.
— Получается, — выкладывал как на духу свои сомнения Шелагин, получается, что при коммунизме врагов будет полным-полно?
— Не понимаешь ты, Степан, диалектики, — вздыхал Евсюков. — Не понимаешь. Не по-ни-ма-ешь.
— Кто ж, по-твоему, курсант Игумнов?
Евсюков озадаченно думал и находил ответ:
— Он — враг.
— Загнул ты, Вася… Сын генерала — и враг?
— Не понимаешь ты, Степан. Завербовали твоего Игумнова на Западе, жил он с батей в Берлине и в Варшаве… Там и завербовали.
Обиделся Степан Сергеич.
— За дурака ты меня принимаешь, Вася?.. Какой же он враг? Враг, он тихарем сидеть будет, словечка лишнего не скажет, а ты — враг… В особый отдел ходил?
— Ходил, — признался Евсюков. — Не поняли меня там.
— Правильно сделали. Выкинь из головы насчет врагов.
Евсюков поразмышлял и самокритично сказал, что дал маху. Курсант Игумнов — просто развращенный буржуазным влиянием человек. Его надо перевоспитать, нещадно дисциплинируя.
— Это отец-то его — буржуй?.. Ну, Вася…
Но в остальном Шелагин был согласен с соседом. Суровая воинская закалка пойдет только на пользу Игумнову.
4
Курсант Игумнов пошумел и затих, самому надоело фанфаронить, пускать мыльные пузыри. Было ему в училище скучно на лекциях. В часы, отведенные для самостоятельных занятий, утыкал он в ладони лицо и думал, вспоминал, улыбался, морщился. Весь мир заслонили придирки Сороки, наставления помкомвзвода, наряды, тревоги и марши — двадцать километров с полной выкладкой, с полпудом песка в ранце. Покинутый же мир был так великолепен!
Пятнадцатилетие застало его в Варшаве, отец подарил ему часы, адъютант отца раздобыл американский «виллис». Бойкий сын вскочил в машину, помчался на Маршалковскую, где в бесчисленных кабачках толкался любопытнейший сброд.
Все же он кончил восемь классов школы для русских, и родители отправили его в Москву, опытные писаря же сделали ему справку: девять классов. В Москве его поселили в удивительном доме. Жили в нем семьи высших офицеров и дипломатов, дети их чувствовали себя вольготно. Каждый вечер — легкие попойки, через день — танцы в салоне на седьмом этаже. Дети радовались.
Отцы у них служили в Германии, не представляя себе, чем занимаются их дети после занятий и лекций. Смышленые адъютанты высылали сыновьям ящики с коньяком, блоки сигарет, плитки твердого, как жесть, немецкого шоколада. О дочках заботились матери, снабжая их тушенкой. Так появились надписи-объявления на квартирах: «Помни, что ты пришел сюда пить, а не жрать!» Квартиры-тушенки шли в гости к квартирам-бутылкам. Расходились под утро и после короткого сна разъезжались по школам и институтам.
Скоропалительно влюблялись и расставались. Писали родителям чинные письма. С папиросой в зубах расхаживали по карнизу восьмого этажа.
Дети как равного встретили Витальку Игумнова. По их совету он смело сунулся в десятый класс и кончил его с медалью. Остальное было, как говорится, делом техники. Выбор пал на энергетический институт. Расплата наступила через два года. Отца перевели в Москву, он ужаснулся порокам единственного сына, отвел его в военкомат и Виталий в сопровождении адъютанта уехал перевоспитываться. Генерал же получил квартиру у стадиона «Динамо» и остался на время в Москве.
Теперь, затихая в жужжащем классе, он с запоздалым облегчением думал, что отец прав. Нельзя было жить так безобразно и весело. Вот жизнь: тридцать человек во взводе, тридцать парней из глуши, из послевоенной деревни. Один — сирота, у другого — сестер и братьев куча голодная… Сколько времени потеряно, вспоминать о нем стыдно. Как жить, с кем быть? Остаться самим собой? А кто он? Что такое его "я"? Какое оно имеет значение для всех? И важно ли быть самим собой?.. Выбор облегчен. Будь таким, как все, и тебе станет хорошо, тебя не будут загонять в наряды. Люди живут по законам — что здесь, в армии, что там, в Москве.
За три месяца Игумнова научили подчинению, он привык к нему, оно стало условием бытия. Не мог лишь привыкнуть к терзавшему его голоду. Кормили не то что плохо, а неприятной, грубой пищей. В Москве он как-то не задумывался над смыслом и значением еды. Хочется есть — звонил Вальке из квартиры-тушенки. Нет Вальки — еще лучше, можно пойти в ресторан.
Жесткая гимнастерка на исхудавшем теле да суп-концентрат в столовой вот оно, новое житье-бытье. Да раздумья о правде и праве. Как случилось, что Мефодий Сорока может повелевать им? Почему нельзя сказать то, что рвется наружу? Ответы приходили не сразу, выстраданные ночами дежурств и караулов, километрами безжалостных маршей. Да, это так, это армия, когда-нибудь ее распустят, но сейчас она необходима — для того чтобы везде исчезли армии.
Поэтому ее надо укреплять — армию страны, в которой ты родился, к которой принадлежит твой отец Хороша была бы армия, допускающая невыполнение приказа, эта армия не просуществовала бы и недели. Все, что вредит ей, подавлено необходимостью. Но где же предел этой необходимости? Сорока спрятал щетки и веники, заставил его крохотной тряпкой вылизывать ротную уборную. Старшину наказали, но не выгнали же из армии.
Но и со старшиной Сорокой Игумнов примирился. Очень хорошо учился, правильно вздергивал подбородок по команде «смирно». Лишь голод мучил его.
Мать тайком от отца отправляла ему посылки — каждую неделю. Посылки торжественно открывались во взводе. На долю Игумнова доставались крошки от печенья на дне ящика. Он боялся взять себе что-либо, боялся быть обвиненным в жмотничестве: никогда не был мелочным и жадным, всегда всего было вдоволь.
На шестом месяце службы организм приспособился и к этому, тело окрепло, мускулы затвердели, обрели гибкость и силу. Игумнов записался в гимнастическую секцию.
Но это — уже позднее. Зимой же, в разгар недоедания, случился занятный эпизод.
5
В середине января капитан Шелагин заступил на дежурство по училищу был выходной день. С обычным старанием осматривал он увольняющихся, обходил ротные помещения, выслушивал рапорты дневальных и дежурных в батареях и дивизионах, сгонял с коек приспнувших курсантов, брал пробы в столовой и записывал, что завтрак (обед) приготовлен плохо.
Походив по училищу, Шелагин понял твердо и непреложно: где-то что-то делается, не разрешенное им и другими офицерами. Быстро и осторожно начал он высматривать все вокруг. Оставшиеся в училище курсанты вели себя как-то странно. Казалось, имели какую-то тайну, перешептывались, довольно посмеивались и с еле уловимой насмешкой встречали дежурного. Сурово сжав губы, комбат возвратился в комнату дежурного офицера. Ускорил шаг и взбежал на вышку, откуда просматривалась территория части. Так вот оно что!
Шелагин увидел с вышки, что в снегу протоптана дорожка к заброшенной, назначенной к слому старой бане и по дорожке туда и обратно снуют курсанты.
Выходящие из баньки (над ней струился легкий дымок) шли медленно, довольно, успокоенно. Направлявшиеся в баньку, наоборот, торопливо пересекали снежную целину и скрывались в предбаннике, что-то неся под гимнастеркой. Было все непонятно, таинственно, странно… Дикие картины замелькали в голове Степана Сергеича. Пьянка в расположении воинской части! Вертеп — там же!
Стремглав бросившись вниз, Шелагин ворвался в дежурку и немедленно позвонил Набокову.
— Товарищ полковник! — приглушенно закричал он в трубку. — Странные вещи происходят в училище! Требуется ваше присутствие!
Набоков уточнил, что называет дежурный странным, и приказал собрать всех офицеров.
Дома офицерского состава — на территории училища, поэтому минут через пятнадцать собрались все. Шелагин с фронтовой краткостью доложил обстановку, разработал вчерне операцию: надо перейти в учебный корпус и оттуда рывком достичь глухой, без окон, стены бани. Набоков добавил: идти для скрытности не всем, а некоторым. Желающих набралось четыре человека, остальные отказались. Шелагин и Набоков — по долгу службы, лейтенант Суровцев, любопытный, как галчонок, и майор Шкасло, холостяк со стажем, большой любитель патрулировать в городском парке.
Штурмовая группа распылилась и сошлась в учебном корпусе. Шелагин переложил пистолет в карман и первым бросился к бане. У двери ее группа остановилась, офицеры собрались с духом и вкатились внутрь.
Около полувзвода курсантов, раздевшись в жаре до пояса, сидели на лавках и курили. У низкой печки стоял Виталий Игумнов и держал над огнем котелок на палке. Как только офицеры ворвались в баньку, сидевшие вскочили и вытянулись. Лишь один Игумнов, не решаясь бросить котелок в огонь, продолжал держать его на палке обеими руками и на появление начальства реагировал тем, что повернул в сторону офицеров голову и посмотрел весьма враждебно — как человек, которого оторвали от очень полезного дела.
— Что здесь в конце концов происходит? — взорвался после недолгого оцепенения Набоков.
— Как что? — удивился Игумнов. — Картошку варим.
Это была правда. Раздобыв картошки, курсанты носили ее в баньку и здесь варили. Поняв наконец, чем занимаются его воспитанники, полковник Набоков круто повернулся и вышел красный от возмущения и стыда, направился к своему домику.
Оставшиеся в баньке офицеры не знали, что делать им дальше и что хотел выразить Набоков своим уходом — суровое осуждение или, наоборот, нежелание заниматься пустяками. Первым опомнился Шелагин. Он вытащил блокнот и переписал всех курсантов, не преминув заметить, что они нарушают форму одежды. Затем приказал загасить печку и вообще прекратить безобразия.
На следующий день Набоков собрал в училищном зале весь первый курс.
Неслужебным, мягким голосом заговорил о том, что страна не оправилась еще от военной разрухи, что он, начальник училища, понимает, как непривычно после гражданки попасть на паек, что он сам лично не раз проверял раскладку продуктов в столовой, выгнал двух интендантов, отдал под суд повара, что сейчас курсанты получают грамм в грамм свою норму. Пройдет несколько месяцев — и они привыкнут к рациону. Ведь не жалуются же старшие курсы, хотя питаются тем же! А пока не следует ли пойти на такой вариант: изменить часы приема пищи (обеда и ужина) так, чтобы они падали на самое «голодное» время дня?
Полковник оглядел притихшие ряды курсантов — они сидели, как на лекции.
— Вот я вас спрашиваю, друзья, в какое время дня вы больше всего хотите есть?
Никто не успел еще поразмыслить над вопросом, как Игумнов громко выпалил:
— После обеда, товарищ полковник!
Только Шелагин не рассмеялся, наполненный подозрениями и догадками.
— Сорока, плохо воспитываем, — подытожил он. — Крути гайку.
Старшина, получив указание, гайку крутил до срыва резьбы. Курсанту Игумнову запретили после зимней сессии ехать в Москву — чтоб не отъедался и не пропитывался пережитками.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38


А-П

П-Я