Акции сайт Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Мой муж познакомился с ними обоими во время одной из своих экспедиций.
В коридоре послышались голоса. Она встала:
— Извините, я должна проводить наших студентов. Петр Францевич неважно себя чувствует.
Иван Дмитриевич отметил слово «наших». Эта стриженая эмансипе была хорошей женой и разделяла интересы мужа.
Оставшись один в комнате, он взял со стола книгу «На распутье», на которую положил глаз еще во время разговора. Открылось опять на «Театре теней», но не волей судьбы, как вчера, а потому что страница была проложена листом бумаги. Он узнал на нем почерк Каменского: буквы сильно кренились вправо и держались за руки, чтобы не упасть. Написано карандашом, в столбец, как стихи:

Когда пламя заката заливает степь,
я вспоминаю тебя.
Когда горные снега становятся пурпурными
и золотыми,
я вспоминаю тебя.
Когда первая звезда зовет пастуха домой,
когда бледная луна окрашивается кровью,
когда все вокруг покрывает тьма
и нет ничего,
что напоминало бы о тебе,
я вспоминаю тебя.

Елена Карловна застала его с этим листочком в руках.
— Нравится? — спросила она.
— Да, поэтично.
— Это монгольская песня, Николай Евгеньевич записал ее для меня. Она была символом его любви к Монголии.
— Разве это не любовная песня?
— Да, но он вкладывал в нее другой смысл. Николай Евгеньевич, не в обиду ему будь сказано, любил поговорить о том, как хорошо было бы все бросить, уехать в Баргу или в Халху, поставить юрту где-нибудь в степи, жить простой жизнью кочевника. Разумеется, никаких практических последствий эти разговоры не имели, но Монголия с юности оставалась для него чем-то вроде земли обетованной. Он всегда ее идеализировал, и слова «я вспоминаю тебя» относятся именно к ней.
— Он знал монгольский язык?
— Немного знал.
Елена Карловна вложила листок обратно в книгу и пригласила:
— Пойдемте, Петр Францевич ждет вас. У него, правда, что-то со связками, ему трудно говорить. Постарайтесь покороче.
Вошли в профессорский кабинет, полутемный, заваленный книгами, заполоненный ордами восточных безделушек. Вместо гравюр и фотографий по стенам висели распяленные между палочками полотнища азиатских картин на шелке. Материя выцвела от солнечных лучей, изредка, видимо, проникавших с улицы в этот мрачный храм науки, но сами изображения ничуть не потускнели, словно земные стихии были над ними не властны.
— Какие яркие краски! — восхитился Иван Дмитриевич.
— Да, -просипел Довгайло, — для яркости монгольские богомазы подмешивают к ним коровью желчь.
Он сидел за письменным столом. Как и накануне, длинный теплый шарф двумя или тремя кольцами обвивал его шею.
— Присаживайтесь, господин Путилин. Чаю?
Иван Дмитриевич покачал головой. Обращенный к нему вопрос прозвучал эхом того, другого, доставившего Каменскому столько хлопот. Он, оказывается, мог быть усечен и до такой формы. Но это уже был предел совершенства, за которым исчезают все слова.
— Мы с женой, — сиплым шепотом заговорил Довгайло, — находимся под впечатлением смерти Николая Евгеньевича и, как близкие друзья, чувствуем вину перед ним…
— Тут больше моей вины, чем твоей, — вставила Елена Карловна. — Как женщина, я должна была проявить больше участия.
— Кто же знал, что он решится на самоубийство? — оправдал ее и себя Довгайло. — Да и чем мы могли бы ему помочь? Скандалы в семье плюс безденежье плюс острое, но запоздалое сознание своей заурядности как писателя. Типичная для России трагедия таланта средней руки. У нас ведь как? Не лечит водка, лечит смерть.
Разглядывая висевшие по стенам картины, Иван Дмитриевич обратил внимание, что изображенные на них монгольские божества относятся к двум разновидностям. Одни, мирные, с лицами желтыми или розовыми, важно восседали на собственных ступнях или в седлах пряничных тупомордых лошадок, среди облаков и лотосов, и держали в руках цветы, бубенчики, палочки с разноцветными лентами. Другие, сине— или красноликие, чудовищно ощеренные, в ожерельях и диадемах из человеческих черепов, некоторые с рогами, воинственно танцевали на трупах, окруженные языками адского пламени, потрясали окровавленными внутренностями или обглоданными костями своих жертв. Иные ухитрялись прямо на скаку совокупляться с такими же омерзительными, коротконогими фуриями, выполненными в багровых и фиолетовых тонах. На их гнусные собачьи сиськи не польстился бы даже пьяный матрос, полгода не видевший берега.
Иван Дмитриевич указал на одного из этих монстров:
— Кто это?
— Чойжал, он же Эрлик-хан, — ответил Довгайло. — Хозяин ада.
— Вроде нашего дьявола?
— Ну, я бы так не сказал. Наш дьявол олицетворяет абсолютное зло, а Чойжал — то зло, которое есть необходимая составная часть добра. Он наказывает грешников, но сам никого не соблазняет. Его профессия— начальник исправительного заведения, а не провокатор. Буддизму он не только не враждебен, но является ревностнейшим его защитником.
Еще левее, на вершине выступающей из моря крови четырехгранной горы, стоял некто трехглазый, клыкастый, с пламенеющими бровями, с мечом в одной руке и красным, как у парижского инсургента, знаменем в другой. В ряду ему подобных он, пожалуй, ничем особо не выделялся, но почему-то притягивал взгляд. Было в нем нечто неуловимо связанное с каким-то воспоминанием, тоже никак не могущим одеться в слова. Лишь спустя несколько минут, когда уже говорили о другом, Иван Дмитриевич понял наконец, в чем тут причина: кое-где из туловища этого трехглазого торчали узкие шипы, как у статуи Бафомета в «Загадке медного дьявола».
— Что это у него такое? — полюбопытствовал он.
— Волосы, — сказал Довгайло. — В нужный момент из каждой поры его тела может вырасти железный волосок.
— И зачем?
— Орудие казни,
— А сам-то он кто?
— Чжамсаран или Бег-Дзе.
— Демон?
— Вы, господин Путилин, повторяете ошибку многих западных миссионеров, считавших буддизм разновидностью сатанизма, а монголов -демонопоклонниками, и все на том основании, что такого рода божества входят в ламаистский пантеон.
— Выглядят они устрашающе.
— Им по чину положено. Это стражи и хранители «желтой религии», хотя те, кого они мучают, вовсе не люди из плоти и крови, а всего лишь олицетворения различных страстей и пороков.
— А эти дамы, с которыми они?…
— Это, напротив, добродетели, — взялась объяснять Елена Карловна. — Плотское слияние с ними символизирует…
— Мы отвлеклись, — прервал ее Довгайло.
— Ничего-ничего, — улыбнулся Иван Дмитриевич. — Странная все-таки религия у ваших монголов. Если таковы божества, которым они поклоняются, страшно подумать, что собой представляют их сатана и демоны.
— Сатаны у них нет, настоящих демонов — тоже. Есть восходящие к шаманизму злые духи, но это мелкий сброд, к тому же среди них царит полная анархия. Всякий пакостит как умеет и никому не подчиняется.
— Кстати, профессор, вы читали рассказ Каменского «Театр теней»?
— Имел удовольствие.
— И какое ваше мнение о нем?
— Отрицательное.
— Почему?
— Сюжет абсолютно неправдоподобен.
— Но насколько я знаю, он основан на подлинных фактах. Разве что героя звали не Намсарай-гун, а Найдан-ван.
— Да, — признал Довгайло, — отчасти вы правы. Вопрос в том, каковы факты. Действительно, я был переводчиком при посольстве Сюй Чженя и рассказал Николаю Евгеньевичу, что этот монгольский князь крестился в Петербурге. Вот подлинный факт. Все остальное— фантазия.
— Значит, Найдан-ван не собирался продавать душу дьяволу?
— Нет, конечно! Крестился он из чисто меркантильных соображений, в расчете на подарки и, может быть, на привилегии в пограничной торговле. Фауст из него никакой, поверьте мне на слово.
После паузы вновь заговорили о Каменском. Скоро Иван Дмитриевич знал о нем все, что могли или хотели сообщить эти двое. Жил он замкнуто, много работал, почти никого не принимал у себя и сам выезжал редко, не считая дежурных визитов к полупарализованной старухе матери, проживающей на отдельной квартире. Светских приятелей у него не было, собутыльников из литературной богемы он презирал и окончательно порвал с ними, после того как бросил пить, а с именитыми коллегами не знался из гордости, не желая терпеть покровительственного к себе отношения.
— Единственное исключение-Тургенев, — закончил Довгайло. — Они с Николаем Евгеньевичем были дружны.
Из записок Солодовникова
Барс— хото! Барс-хото. Я уже упоминал об этой крепости на юго-западе. Халхи, получившей свое имя по каменным изваяниям двух тигров перед ее главными воротами. Тогда еще я их не видел, но и теперь, повидав, не берусь судить, какой из множества населявших Центральную Азию народов положил там этих громадных кошек из выветрившегося известняка. Ясно только, что не монголы.
Экспедиция против засевших в Барс-хото китайцев планировалась чуть не каждый месяц, но постоянно откладывалась в надежде, что нарыв как-нибудь сам собой рассосется и не потребует хирургического вмешательства. Это вообще типично для монгольских чиновников с их, можно сказать, профессиональным фатализмом. Антиманьчжурская революция в Китае, в которой они не принимали никакого участия, но следствием которой стала независимость Халхи, еще более укрепила их уверенность в том, что лишь покой души и абсолютная бездеятельность приводят к желаемому результату. Неудивительно, что при таком подходе проблема Барс-хото становилась все серьезнее. Получив подкрепления из западнокитайской провинции Шара-Сумэ и подкупив местных киргизов, гарнизон крепости начал проявлять заметную активность. Если для наступления на Ургу сил у гаминов еще не хватало, ничто не мешало им де-факто присоединить этот район к соседнему Синьцзяну. К апрелю в очередной раз решено было двинуть туда нашу бригаду, начались приготовления, но скоро в военном министерстве опять протрубили отбой под тем предлогом, что расположение звезд не благоприятствует походу на Барс-хото. На самом деле причина была иная.
В апреле 1913 года Богдо-гэгэн Восьмой, он же Богдо-хаи Первый, заболел пневмонией, и перед монголами внезапно встал вопрос о будущности созданного ими «счастливого государства», о чем они раньше совершенно не задумывались. Никто не знал, будет ли обнаружен Богдо-гэгэн Девятый, и если да, то должен ли он взойти на престол Халхи, как его предшественник, или остаться только ее духовным владыкой, как первые семь перерождений Даранаты. Единственный прецедент не создавал традиции, а закона о порядке престолонаследия попросту не существовало. Все плавало в бессловесном тумане, мерцало, подразумевалось. В этой ситуации вновь подняла голову разгромленная полгода назад княжеская партия, имевшая немало сторонников среди офицерского состава бригады. Очевидно, не без участия пекинских агентов, стремившихся не допустить падения Барс-хото, стали поговаривать, что бригаду нарочно хотят удалить из Урги в момент смены власти. Был инспирирован всплеск антиклерикальных настроений, всюду ругали лам за жадность и требовали, чтобы после смерти Многими Возведенного на трон взошел один из князей-чингизидов. Чем больше говорилось о неприступных, охраняемых оживающими по ночам каменными тиграми стенах Барс-хото. тем меньше нашим цэрикам хотелось их штурмовать и тем ниже падали акции сторонников теократии, готовых якобы послать бригаду на верную гибель, только бы вывести ее из игры.
Назревал военный переворот с целью установления светской монархии. Немногочисленная туземная интеллигенция рассчитывала на новых вождей как на покровителей просвещения, а заодно хотела потеснить у власти представителей духовного сословия и связанных с ними чиновников старой циньской выучки. Дошло до того, что мой друг Базбар начал открыто пропагандировать идею отделения церкви от государства. Необходимость этой реформы он мотивировал тем, что под влиянием привнесенного извне буддизма монголы утрачивают природную воинственность и забывают свои прекрасные древние обычаи типа обрезания ушей покойникам.
Но еще раньше, чем заварилась эта каша, князь Жамьян-бейсэ, начальник штаба бригады, пригласил меня присутствовать на гадательном сеансе в его юрте. Популярная в Урге гадалка, полубурятка-полуцыганка, должна была продемонстрировать нам свое искусство, сочетающее в себе приемы обоих народов, чья кровь текла в ее жилах. Жамьян-бейсэ хотел узнать, какая судьба ожидает его в походе на Барс-хото.
Войдя в юрту, я увидел сидевшую на корточках возле жаровни женщину лет сорока с мутными козьими глазами. Лицо у нее было белее, чем у большинства монгольских женщин, но ничто не выдавало в ней ту великую прорицательницу, какой, по слухам, она была. Я сел, тогда Жамьян-бейсэ подал ей знак начинать. Из мешочка, висевшего у нее на поясе, она вытащила несколько маленьких плоских костей однообразной формы, горсть сухой травы и, порциями бросая ее на тлеющие угли, принялась бормотать заклинания.
Понемногу юрта наполнилась сладковатым дымом. Трава прогорела, затем гадалка положила в жаровню кости, долго переворачивала их бронзовыми щипцами, а когда все они в равной степени почернели и потрескались, вынула их, разложила на полу и стала внимательно разглядывать. Вдруг лицо ее страшно исказилось. Она забилась в судорогах, выкрикивая отрывистые фразы. К тому времени я уже достаточно владел монгольским языком, чтобы ее понять. «Тень!… Черная тень! — вопила она. — Черная кошачья тень движется от Барс-хото!… Это тигр!… Он прыгнул!… Его тень покрыла твою, Жамьян-бейсэ… Ты умрешь!… Вы все умрете! Мангысы убьют вас!» И тому подобное. В ее ужимках не было ничего от цыганской вкрадчивости и знания «во человецех сущего».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40


А-П

П-Я