Прикольный магазин Водолей 

 


— Не понял: почему в квартиру-то не пошли?
— Соседи мне заявление уже вручили — людишки они вполне поганые, если бы увидели, что я его на дому застукал, тут бы мне его уже обязательно оформлять пришлось…
— А так?
— А так — дал ему леща по шее и на вокзал отвез.
— Не по закону ведь? — осторожно спросил я.
— А еще два года из-за той сикухи по закону — так бы лучше было?
Я неопределенно пожал плечами и спросил:
— Соседи эти, чем они людишки поганые? Долг свой выполнили…
— Не-е, — покачал острой длинной головой Поздняков. — Не тот долг выполняют. Это они мне за парня своего отплачивают, кляузы мелкие разводят…
— Какого еще парня?
— Да вот пишет он на меня все время «телеги», что я ему угрожаю. А чего я ему угрожаю? Хочу, чтобы человеком был, жил по-людски, работал, женился, детей воспитывал.
— Вы мне расскажите поподробнее, что это за парень.
Поздняков поднял на меня блеклые глаза, будто всматривался, потом сказал твердо:
— Если вы насчет той истории, что со мной произошла, то вряд ли он тут может быть причастен. А впрочем… Ну нет, не знаю…
— А вы мне просто так, ради интереса расскажите.
— Да тут и рассказывать особенно нечего. Их фамилия Чебаковы. Отец — завскладом, мать — инвалид третьей группы, в музее смотрительницей работает. Парень родился, когда им уже обоим далеко за сорок было. Сейчас ему двадцать пять, мордоворот на шесть пудов, а для них все Боречка. Две судимости имеет.
— Хулиган?
— Э, кабы! Я ведь почему с ним так бился — тут моя крупная промашка имеется. Он ведь всегда очень спокойный был парень. С хулиганами, с ворами проще — они заметнее. Хамло из них за версту прет, особенно по пьяному делу. Ну, конечно, на учете они все у меня, чуть что — я такого сразу за бока. А этот — тихий, в школу ходит себе, потом в институт. И вдруг его — раз! — и за фарцовку сажают. С иностранцами связался, тряпье скупал и другим стилягам перепродавал. Для меня это как гром с ясного неба. Ну, по малолетству годов определили ему условно, и я ему, естественно, житья не давал — через день ходил домой. К райвоенкому вошел с просьбой, чтобы Бориса Чебакова в армию взяли: армия от всех глупостей лечит, учит жизни с людьми, специальности. Только не брали его в армию, пока судимость не снята.
— Ну, и чем это кончилось?
— Плохо кончилось. Они на меня всей семьей вызверились, будто я хочу Борьку сдать в солдаты, чтобы из него ученого человека не вышло. А я ведь ему доброго хотел. Вот и отправили они его в Ригу, чтобы от меня, изверга, избавить. Он там и загремел по валютному делу…
— Но заявление-то об угрозах совсем недавнее?
— Так он уже отбыл срок, вернулся, отец все инстанции обегал, добился разрешения — прописали его, а Борька снова ни черта не делает.
— А подписку о трудоустройстве вы у него взяли?
— Брал два раза — пригрозил, что возбудим дело о тунеядстве. Пришел в третий, а он мне в нос справку сует: «Можешь теперь, Поздняков, спать спокойно, я самый что ни на есть трудовой человек».
— Кем же он работает? — полюбопытствовал я.
Поздняков оскалил желтые зубы, его мучнистое некрасивое лицо исказилось:
— Сказать стыдно — молодой, здоровый мужик работает этим самым… натурщиком. В художественном училище. Я ему говорю: «Как же тебе, Борька, не совестно срамотой деньги зарабатывать? Да и что это за деньги для взрослого человека — шестьдесят рублей? » А он нахально смеется мне в лицо: «Ты, — говорит, — Поздняков, некультурный, в искусстве ничего не смыслишь, а о заработках моих не тебе печалиться… »
Конечно, в яростном возмущении Позднякова тем, что мужчина может работать натурщиком, было нечто комичное, но я и сам, честно говоря, впервые услышал — в наше-то время! — о такой мужской профессии, просто никогда в голову не приходило.
— Вот она, лень-матушка, разгильдяйство, до чего довести может, — сказал с сердцем Поздняков. — Но парень-то он не злой…
… Рассвет сер и немощен, как мое усталое тело. Холодная тусклая изморось лежит на стекле. Я смотрю в окно и вижу в стеклянном мутном отражении свои седые редкие космы, глубокие складки, шрамами искромсавшие лицо, пот бессилия и страха на челе и никак не хочу, не могу принять неизбежное — согласиться, что я уже старик. Через полтора месяца — 8 ноября 1541 года — мне исполнится сорок восемь лет. Разве это возраст старости? Неужели это намеченный мне предел, за которым вздымаются мрак, пустота, ужас исчезновения?
Какая страшная нелепость: природа даровала долгую жизнь бессмысленным воронам, питающимся падалью, а самому светлому творению своему — человеку — отпустила столь краткий век, пролетающий мгновенно, подобно радостному вздоху.
Тридцать лет назад я был молод и здоров, как гиперборейский бог, и, сидя на скамье феррарского университета, повторял вслед за ученым богословом Мазарди: «И писано у Гиппократа-целителя: старение человеческое происходит от потери природного жара… » Но мне тогда было наплевать, отчего происходит старение человеческое, поскольку я был слишком молод, чтобы относиться серьезно к лекарскому призванию своему, и слишком здоров, чтобы допустить мысль, будто и меня когда-то коснется старость, исторгающая из человека неслышно и неотвратимо природный жар.
Тысячи, многие тысячи больных прошли через мои руки, и я исцелил их — неужели не заслужил я избавления от унизительного и страшного бессилия перед ледяным дыханием мрачного властителя смерти Таната, ненавистного богам и противного людям? Но некому помочь мне — силы неба отвернулись от меня, а люди темны и запуганы. Чудится мне тленный запах черных крыльев Таната, слышу плеск весел Харона — грозно кричит через Ахеронт перевозчик душ умерших, неумолимый привратник Тартара.
Но сегодня я не поддамся тебе, презренный Танат — разрушитель покоя, вестник ярости, слуга насилия, советник всяких зол! Рано пришел ты за моей душой — природный жар покидает лишь слабое тело, а дух мой неукротим и жаден, как в юности, и я верую свято, что в воспоминаниях минувшего почерпну силы физические, дабы хоть на время сковать тебя, как сделал великий герой Сизиф, коль скоро не даровано нам величайшего блага — долгого мудрого века…
Бессильны сейчас все мои знания, вся накопленная мной врачебная мудрость мира, которую я собирал по крупицам долгие годы, как собирает по грошам огромное богатство меняла-ростовщик. Мне досталась судьба ростовщика знаний и милосердия — я раздавал добро и помощь в рост, получая со временем проценты нового знания и благодарность. И сейчас, когда я так богат знанием, страшит меня не сама смерть, а судьба моего наследия, которое завистливые враги разграбят в глупой алчности, растопчут в пыли забвения, подвергнут отчуждению в казну равнодушия.
Или сотни моих трудов научных уже разошлись по миру глашатаями нового медицинского канона?
Нет, мир еще не готов принять мое учение, я родился слишком рано; а может быть, слишком рано умираю. Наверное, со временем широко зазеленеют ростки того, что родится с моей смертью. Я не охаиваю свое время, не скорблю о прошлом и не уверен, что будущее исправит все наши пороки и ошибки. Но люди, старея, перестают замечать добрые новости и перемены — мир на глазах становится для них хуже. Я с этим не согласен, полагая, что человек вырастает из своего времени, как ребенок из своей колыбели.
Разве мир стал хуже? Просто мы стали больше, умнее, мы много узнали, хотим узнать еще больше и сердимся, когда это сразу не получается или когда новые знания превращают нашу старую веру в бесплотный туман вымысла. Равномерно раскачивается маятник нашего времени — колыбель людской памяти, и обращает нас из сегодня во вчера, в позавчера, в прошлое, в историю, и грохочет молотом судьбы, не давая заглянуть ни на одно мгновенье в щель завтрашнего дня.
… Ушел стрех, растворилась боль, покинуло холодное бессилие — уносит меня в прошлое маятник памяти, неслышно качает меня колыбель моего века — кровавого, пугающего и прекрасного. Как молод, силен и весел я!
Тысячи дорог, которые я прошагал пешком, проехал верхом и в повозке, в солнцепек, град и дождь, вдруг смотались в маленький клубок, и кончик волшебной нити прибит к порогу деревянного домика в Эйнзидельне, крошечном городишке кантона Швиц в свободной Швейцарской конфедерации, где родился я так давно.
Разматывайся, клубок, распутывайтесь, петли дальних дорог, ведите меня снова к знаниям, к нищете и славе, к богатству и позору, к любви и ненависти, к щедрости и зависти, к ученикам и врагам, к друзьям и предателям, к радостям исцеления и горю утрат. Пронеси меня на себе еще раз, дорога жизни, чтобы все повторилось снова, и тогда пусть иссякнет клубок моих странствий здесь, у двери пустой серой комнаты, где тепло, тихо и пусто и окна залиты осенним дождем…
Глава 3
С КЕМ НЕ БЫВАЕТ…
Странный выдался в этом году сентябрь. После дождливого июля, бесцветного, блеклого августа вдруг ударила душная летняя жара. И здесь, в зеленом окраинном районе, осень была еще менее заметна.
Где-то далеко за Окружной дорогой глухо и мощно зарокотало — в размытой, вроде бы выцветшей голубизне неба возникли тучки, небольшие и подвижные. Одна из них подкралась к солнцу и в один миг будто тряпкой его стерла, и сразу же откуда-то взялся легкий прохладный ветерок, добавивший мне бодрости: от жары и монотонности своих занятий я уже решил было закончить на сегодня, оставив до следующего раза последние на этой улице два пятиэтажных дома, украшенных игрушечными балкончиками и черной сеткой гидроизоляции. В одном из них проживал натурщик Чебаков. И все же я вошел в подъезд, на двери которого красовалось многообещающее объявление: «Мастер плиссе — кв. 19».
— Очень полезная инициатива, — сказал жилец седьмой квартиры В. Э. Фимотин. — Оно и видно, что не только форму милиции поменяли. Происходят глубокие структурные перемены, и руководство желает знать, как работает низовое звено милиции. Участковые уполномоченные, так сказать…
— Участковые инспектора, — поправил я машинально.
— Ах, так? Тоже неплохо — ин-спек-то-ра. Весьма полезно.
Несмотря на жару, Виссарион Эмильевич Фимотин был в шерстяном олимпийском костюме, передвигался по квартире быстро, энергично, а меня встретил как доброго старого друга, который долго пропадал где-то и за время разлуки стал очень знаменитым, а лишь только вернулся, сразу оказал ему честь своим визитом. Я еще толком не успел представиться, а на столе уже появилась запотевшая литровая банка с ледяным, из холодильника, грибом — я уж, наверное, лет десять не видел в домах этих банок с плавающей коричнево-серой медузой на нежно-желтом кружевном подбое. Помню, какие споры — даже в газетах — вызывал этот гриб: одни утверждали, что он очень полезен, другие говорили, что от него возникает рак желудка. Постепенно страсти вокруг невинного напитка улеглись, и в выплеснутой воде остывшей дискуссии оказался и сам гриб. И вот теперь, после многолетнего перерыва, я увидел гриб на столе у В. Э. Фимотина и понял, что человек он капитальный, взглядов устойчивых и вкусов постоянных.
— Вы поймите меня правильно, — излагал Фимотин, делая маленькие вежливые глотки из стакана. — Я ведь не потому приветствую подобные проверки, что имею претензии к нашему участковому ин-спек-то-ру… — новое наименование участковых он произносил почему-то вразбивку, с большим чувством. — Капитан Поздняков Андрей Филиппович человек в высшей степени достойный, и не о нем речь. Из своего, осмелюсь не поскромничать, большого жизненного опыта руководящей работы я вывел, что низовое звено, будучи предоставлено самому себе, впадает в леность, анархию и распущенность…
Целый день беготни по жаре, прекрасный ледяной квас и удобное кресло расположили меня к самому искреннему вниманию, и я вполне благосклонно, не перебивая, слушал, как бывший заместитель управляющего конторой «Горразнопромметснаб» В. Э. Фимотин на протяжении многих лет обеспечивал в подведомственных ему «звеньях аппарата» дисциплину, порядок, неукоснительное выполнение плана — «и все благодаря строгой системе контроля сверху донизу».
Сдержанно, коротко похохатывая — и чувство юмора проявляя, и достоинства не теряя, — Фимотин говорил:
— Я ведь тот самый зам, который за все сам. При мне начальники поживали как у Христа за пазухой. И вполне естественно: я к аппарату всегда с полным вниманием, и уж от каждого по способности всегда стребовать умел.
Пенсионером Фимотин не выглядел — сухой, подтянутый, с еле заметной сединой в густом рыжеватом ежике, похожем на щетку для зачистки металла. Что-то в нем было от локомотива, переведенного в резерв, — все исправно, все пригодно, узлы смазаны и начищены, только будка машиниста забита досками от дождя и снега, стоит он себе на запасных путях, всегда готовый к тому, что придет приказ: доски отрывать, пары поднимать, свисток к отправлению подавать! Но вот беда: нет на то приказа, и стоит он в тупике, всегда готовый, совсем исправный и никому не нужный.
Грибной квас между тем кончался, и я посмотрел на часы. Фимотин перехватил мой взгляд:
— Ох, заболтался я. Оно все же истина: любит наш брат интеллигент пофилософствовать. А ведь вас факты интересуют…
Я вежливо улыбнулся.
— Буду по возможности краток, — сказал Фимотин деловито. — Возьмем мою свояченицу…
— Возьмем свояченицу, — согласился я.
— Местожительство ее — Ховрино. Значительный контингент пьющего мужского населения в ее микрорайоне в сочетании с рядом расположенным пивным павильоном определяет, если можно так выразиться, нравственную атмосферу в ихнем дворе. А именно: пьянь, извините за выражение, шум определенной тональности, драки и как следствие всего — кражи. Воруют у лежачих беззащитных пьяных из карманов. Воруют из подъездов детские коляски, а в зимний период времени — сани. Не ошибусь в предположении, что сани меняют на бутылки, естественно. И вот вам финал — у Раисы, у свояченицы то есть, крадут третьего дня… — Фимотин сделал драматическую паузу, и я замер, — «Литературную газету» из ящика и выворачивают в подъезде электролампу!
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я