https://wodolei.ru/catalog/mebel/Aqwella/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Хорошо, я вас представлю на комиссию. С обязательной перекомиссацией через полгода.
Невелик срок – полгода. Ну и на том спасибо. Там еще посмотрим.
– Тринадцатого числа на комиссию. Вас устраивает? – спросил он.
– В какое время?
– В восемь утра.
– Устраивает. С десяти у меня дежурство.
Я, уже попрощавшись, открывал дверь, когда он сказал с быстрым смешком:
– Григорий Иваныч, а как же вы достали диоптрическую таблицу?
– Сумел, значит, – и помахал ему рукой.
А теперь я стоял на лестничной клетке, курил, смотрел в окно и дожидался, когда меня вызовет глазник читать по его таблице «Ш» и «Б». Из двух окон на улицу были видны Нарышкинские палаты и здание управления за Петровскими воротами. Всего полкилометра – оттуда сюда. Это если не перепутаю «Ш – Б». Иначе не прийти мне обратно. Так что никак нельзя перепутывать эти треклятые «Ш – Б».
Я давно знал, что придет вот это сегодняшнее утро и я буду стоять на пустынной лестничной клетке, всматриваться в плохо различимое отсюда здание Петровки и готовиться к полумраку кабинета глазника, где стоят на столе ящики с множеством стекол, и быстрый, услужливый доктор будет ловко менять их в оправе у меня на носу, ласково приговаривая: «Эти вам слабоваты, давайте возьмем следующие», – и показывать невидимым мне кончиком указки на расплывающиеся черточки букв диоптрической таблицы, где я еле мог вычитать верхние жирные буквищи «Ш – Б», а все остальное сливалось в штриховое рябенькое марево, точь-в-точь как пиджачная ткань букле.
А мне надо было остаться на Петровке, потому что я уже старый человек и мне поздно менять привычки, навыки, друзей и склонности.
И я выучил всю эту таблицу наизусть. До четвертого ряда букв я еще мог в мучительном напряжении высмотреть направление указки. И все эти буквы на таблице я мог назвать, даже вздернутый со сна.
ОМКНЕПШ
пвкнрич
ШРПНБПВ
– Севергин, на кардиограмму! – закричали в коридоре.
Я бросил окурок в урну и пошел, повторяя про себя на всякий случай – как детскую считалку, как заклятье, как обет вернуться: омкнепш, омкнепш. …
Скрученный проводами, облепленный датчиками, лежал я на жестком медицинском диванчике и смотрел на еле слышно гудящий прибор, на прыгающее деловитое перо самописца и знал, что тонкая эта проволочка сильнее меня – ее не обхитришь, ее легкие прыжки на ленте не закажешь и не заучишь, как омкнепш . Мой доктор улыбался подбадривающе, неожиданно погладил по плечу – руки у него были шершавые и теплые – и сказал негромко:
– Держись, отец…
А я своего отца плохо помню. Каждую зиму он отправлялся в Енисейск растирать бревна на строительный тес. Когда мне исполнилось семь лет, он утонул в реке во время ледохода. Осталось нас у матери шестеро; напекла она мне узел шанег с черемухой, отправила в бесконечно далекую Москву к отцову брату, дядьке Емельяну, а попросту – Мельянычу…
– Севергин, к фтизиатру!..
Спирометрия, объем легких, дышите глубже, не дышите, раневой след – травматический пневмоторакс…
У дядьки Мельяныча было три георгиевских креста и не было обеих ног. Он сам сделал для себя протезы – похожие на печные горшки черные ступари, в которых помещались культя и полбедра, и когда он стоял на Сухаревке у своей сапожной палаточки, то походил на сказочного богатыря, наполовину закопанного в землю. Шесть дней в неделю Мельяныч ставил набойки, союзки, пришивал подметки, тянул головки, «принимал» на рант, и через его заскорузлые ладони бессчетно катились ботинки, сапоги, тапочки, опорки, валенки, чувяки, бурки, дамские туфельки и «азиатки». А в воскресенье он выпивал литр «Московской» и, раздувая мокрые толстые рыжие усы, пел строевые кавалерийские песни, до хруста сжимал мое тощее плечо и заверял:
– Будешь у меня первый по Москве сапожник!..
ПВКНРИЧ
– Севергин, к хирургу!
– Раздевайтесь до пояса… так-с, так-с, о-очень хорошо, на что жалуетесь, Григорий Иваныч, у вас тут написано, что осколки не были резецированы из мышечных тканей, в плохую погоду не ноют? Да-а, Григорий Иваныч…
ШРПНБПВ
Ах, как я не люблю, когда незнакомые врачи называют меня по имени-отчеству! В этой вежливости, когда они величают меня, заглядывая в историю болезни, есть грозное предупреждение, обязательная снисходительность к слабому…
ОМКНЕПШ
Тридцать семь лет назад, когда я на призывном стоял перед столом медицинской комиссии, голый, кирпично-здоровенный и веселый, как вино, никто из врачей меня по имени-отчеству не называл, а все коротко кивали: годен, годен, годен! В лыжно-десантные части!
К тому времени я уже разочаровал Мельяныча, не став первым по Москве сапожником, а работал заготовщиком на новой обувной фабрике «Парижская Коммуна» – это мне было и веселей, и интересней, и позволяло на рабфаке учиться.
В лыжно-десантные части! И на финскую войну!..
ПВКНРИЧ
– Севергин, к окулисту!..
ОМКНЕПШ
ПВКНРИЧ
ШРПНБПВ
– Садитесь, Григорий Иваныч, вот сюда, следите глазами за пинцетом… так-так, все правильно, поднимите голову, сейчас посмотрим глазное донышко… так-так, чуть левее, так, теперь наденьте эти очки – смотрите на таблицу, хорошо различаете верхний ряд?
– Да.
– Какая это буковка?
– Ш.
– Эта?
– Н.
– Эта?
– И.
– Неправильно, это К. Где прорезан кружок?
– Вверху.
– А этот?
– Справа.
Господи, ОМКНЕПШ!!!
– Конечно, Григорий Иваныч, с глазками у вас не Бог весть как прекрасно. Вы на отдых еще не собираетесь?
– Начальство не пускает. Говорит – возраст еще детский. Всего пятьдесят пять.
Глазник подошел вплотную, и вынырнуло передо мной, как из дымного сумрачного марева, его лицо:
– Со мной говорил ваш лечащий врач. Я подпишу вам перекомиссовку на полгода.
Я молчал. Глазник писал что-то в истории болезни, потом захлопнул с треском папку:
– Все. Вам обязательно нужны бифокальные очки.
Вышел я на лестничную клетку, закурил и только тут почувствовал, что вся форменка под мундиром мокрая. Н-да, историйка.
Спустился в гардероб, надел шинель и медленно направился по улице. С Колобовского переулка вошел во двор, пересек плац – и все еще был как спросонья от дурного ночного видения. Протопал на второй этаж и вошел в оперативный зал.
ШРПНБПВ!..

Дата прохождения ВВЭК. _ ноября 197… года.
СЕВЕРГИН ГРИГОРИЙ ИВАНОВИЧ
пол – муж.
возраст – 55 лет.
место работы – Главное управление внутренних дел Исполкома Моссовета
должность – ответственный дежурный по городу
звание – подполковник милиции
КАБИНЕТЫ
хирург – откл. от нормы в предел, допустимого
кардиогр. – норма
фтизиатр – норма
уролог – норма
отоларинголог – норма
анализы крови, мочи, рентген – в пред, нормы
окулист – прогрессир. глаукома, ограниченно годен
терапевт – ограниченно годен к несению службы по указ. должности.
Срок сл. переосвидетельствования – 6 месяцев.
Подписи
Заключение военно-врачебной экспертной комиссии – ВВЭК


3
Станислав Тихонов

– Просыпайся, Стас! Вставай, вставай! Я ухожу, и ты проспишь на работу!
Меня будит не голос ее, а чечеточный перестук каблуков – из ванной в кухню, из кухни в переднюю. Голос у Кати хорошо модулированный, профессионально поставленный, убаюкивающий. Она не может кричать. Свои эмоции она выражает дикторской акцентировкой, паузами, нажимами в конце фраз. Когда она дает команду – вставай! – мне слышится: «…накал стачечной борьбы в Японии достиг…»
– Вставай, Стас! В холодильнике пакет молока, на столе голубцы. Ужа-а-асно вкусные!
Я высовываю голову из-под одеяла:
– А погода?
– О-очень плохая!
В мире нет полутонов. Все или ужа-асно вкусно или о-очень плохо.
– Разве голубцы бывают вкусные?
– Ужа-асно! Ты открой банку, это болгарские голубцы, разогрей на плите, выложи в тарелку и разомни вилкой – замеча-ательно получается!
Все действительно замечательно. Хорошо, что по утрам у меня нет аппетита и я никогда не завтракаю.
Катя, уже в плаще, подходит ко мне, садится на край стула рядом с моей кроватью.
– Ты мной недоволен? – спрашивает она, и лицо у нее несчастное.
– Нет-нет, о-очень доволен! – испуганно говорю я. Не хватало еще семейной сцены в семь утра.
– Я плохая хозяйка, но я тебя люблю!
И я тебя люблю, Катя, но, когда ты говоришь это, мне слышатся скатывающиеся с твоих полных губ слова: «…трудовыми подарками труженики полей Ставрополья встретили…» Найди я в себе силы сказать: я люблю тебя, Катя, давай заживем по-людски – и может быть, все устроилось бы, но я панически боюсь, что мой ответ прозвучит как «встречный план предложили железнодорожники», и так получится у нас не серьезный разговор любящих и не очень счастливых людей, а радиоперекличка. Поэтому и говорю торопливо:
– Катя, все ужа-асно хорошо!
Мы помолчали немного, и я видел, что она бы не прочь спросить меня об очень многом, но уже время вовсю поджимает. Катя спросила только:
– Ну что тебе нужно, Стас?
Глупо вести с женой, когда она стоит в плаще, такой разговор: он не имеет перспективы, как деревце, растущее в щели каменной кладки. Не набрав силы, он оборвется на какой-то нелепости, когда выяснится, что Катя уже на пять минут опоздала. И все-таки я сказал:
– Мне нужно сына. И дочь. И дом…
Катя горько вздохнула:
– Это правильно, конечно. И все-таки вы, мужчины, ужасные эгоисты…
С такой же интонацией Катя произносит: «…крупные монополии ФРГ и Франции ожесточенно отстаивают свои прибыли…»
– Ведь ты же знаешь, Стас, сейчас решается вопрос, примут ли меня в труппу на Таганке. Кому же я нужна буду в театре с животом? Что они мне могут поручить?…
Действительно, кому нужна в театре лирическая героиня с животом? Как же это я раньше не подумал? Мы, мужчины, все-таки ужасные эгоисты.
– Я же никогда не бываю к тебе в претензии, Стас, когда ты сутками пропадаешь или являешься за полночь, а то и с приятелями! Я понимаю – у тебя работа такая! Но ведь и ты должен понять меня!
– Уже понял. Ты опоздаешь.
– Ты не сердишься?
– Нет, совсем наоборот.
Катя быстро наклонилась, поцеловала меня и процокала каблуками к двери. Движения у нее быстрые, резкие, удивительно несоответствующие ее бархатному, покойному голосу, в котором от долгой тренировки почти невозможно услышать гнев, слезы, страх или страсть.
Как всякий мужчина-эгоист, я не могу в полной мере проникнуться перспективой Кати стать видной драматической актрисой. Катя говорит, что у меня это происходит от недостаточной широты кругозора. И я с ней полностью согласен. Ну, и еще я не верю, что у нее есть для этого данные. В ней масса человеческих добродетелей, кроме лицедейского таланта.
Штука в том, что я – мужчина-эгоист с недостаточно широким кругозором, бесконечно далекий от театра, по словам Кати, не представляющий себе ни сценических традиций, ни канонов, ни устоев подмостков, ничего не соображающий во взрывных и открытых артистических характерах, – я занят очень своеобразной работой. Не проходит дня, чтобы мне не приходилось встречаться с людьми, которые актерствуют изо всех сил. Они не знают системы Станиславского и не слышали про школу Брехта, они не учились в театральных училищах, и не доводилось им выходить на авансцену под восторженные вопли «браво!», «бис!». И, актерствуя передо мной, они стараются не за аплодисменты, не за ликование почитательниц, не за звания и премии.
Они хлопочут о своей свободе. И называются эти люди – преступники. Они сами себе драматурги, режиссеры и актеры в том горестном и постыдном спектакле, на который они лучше всего не приглашали бы ни одного зрителя, но однажды являюсь я и заставляю проиграть для меня лично весь фарс, драму или трагедию, рожденную ими в человеческих страданиях; и тогда я становлюсь для них публикой, рецензентом, реперткомом и приемной комиссией.
И как бы они ни были сподобны дару перевоплощения – а они всегда стремятся влезть в чужую шкуру: одни бездарно, другие старательно, третьи просто талантливо, – все они стараются исключительно истово, поскольку твердо верят, что, обманув меня своим перевоплощением, они вернут себе свободу.
Тысячи спектаклей я посмотрел. И думаю, что оценить актерское дарование могу.
Полгода назад видный режиссер пригласил Катю «показаться». Она при мне договаривалась с ним по телефону. Почему-то встречу назначили в ЦДРИ. Как я не хотел, чтобы она шла на эту муку! А она хотела. Она ведь готовилась к радости.
Я бросил все дела и приехал к трем часам в ЦДРИ, чтобы дождаться ее после экзамена. В старом здании было пусто и тихо. На втором этаже из-за двери я услышал приглушенный Катин голос, бархатный, покойный, срезанный по амплитуде страстей. Дверь была чуть приоткрыта, я заглянул в щелку. Катя читала что-то, по-моему, из «Марии Стюарт», резко, как-то неровно двигалась, а интонации в монологе звучали, будто подложенные фонограммой «Вести с полей».
А режиссер сидел в кресле, маленький, усталый, желто-серый, точно упавший в пыль мандарин. У него был рассеяный вид, и он все время быстро, сипло покашливал и потирал желтыми пальцами запавшие виски, словно старался вспомнить что-то очень важное, и никак эта потерянная мыслишка не давала ему покоя.
Эта потерянная им мысль явно не давала покоя и Кате, потому что она двигалась все хуже и хуже, и режиссер становился все озабоченней, и что-то он ей потом долго-долго говорил, заботливо, снисходительно и успокаивающе. И когда я вел Катю по лестнице, почти ослепшую от слез, всю такую крепкую, румяную от досады и бешеного тока крови, повторяющую все время горько: «О-очень, о-очень плохой!» – я не мог ей объяснить, что режиссер никакой не «очень плохой», а скорее даже он ужасно хороший и, уж во всяком случае, очень несчастный, талантливый человек, который все помнил, а во время Катиного показа одно позабыл – как называется его желто-серая болезнь, и Катя не могла этого сообразить, а я видел, я знал – рак, и Катино горе, которое он ей причинил своим отказом, было такой пушинкой и ерундой по сравнению с тем, что обрушилось на этого человека, что я не смог выразить ей как следует своего сочувствия, а она решила, что я злорадствую…
Я вылез из постели, нехотя сделал несколько гимнастических движений, потом махнул рукой на физкультуру:
1 2 3 4


А-П

П-Я