https://wodolei.ru/catalog/mebel/shafy-i-penaly/napolnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Комбата её издали можно было отличить по высокой чёрной папахе с красным верхом. Он стоял у колёса пушки, одной рукой держа бинокль, другой, в перчатке, делал знаки расчёту, и, повинуясь его руке, стволы пушек разворачивались. Видно было, как работают под щитом номера, наводчик крутит колёсики поворотного и подъёмного механизмов. Батарея готовилась открыть огонь по танкам. И то же самое, что было с самоходными пушками, повторилось здесь. После первого снаряда танки ожили. Они ждали этого, опасались идти в атаку по снежному полю, не зная наших огневых точек, и вызывали огонь на себя. Теперь всей мощью они навалились на батарею. Снаряды густо рвались вокруг неё, и батарейцы только отстреливались. Оттуда по глубокому снегу бежал человек. Ещё издали закричал рыдающим голосом:-
— Что ж вы смотрите? На наших глазах нас расстреливают, а вы стоите? Это был лейтенант, командир взвода. Спёкшиеся губы его с хрипом хватали воздух, глаза горячечно блестели на мёртвом, бледном лице. Крепко схватив Беличенко за рукав жёсткими пальцами, он тянул его к себе:
— Комбат, открывай огонь! Открывай огонь! Прошу! При всех прошу! — повторил он с угрозой, и нервное напряжение ега передавалось всем на батарее. Беличенко чувствовал на себе взгляды бойцов. Быстро подошёл Назаров:
— Товарищ комбат, разрешите открыть огонь. А танки все били по батарее. Одно орудие её уже молчало. Снаряд угодил под колесо, и пушка осела набок, щит был погнут. Несколько человек осталось лежать в окопе, другие, рассыпавшись, бежали к садам. В середине плотной группой держались четверо, окружив грузного человека в офицерской фуражке, с болтавшимся на груди биноклем. Он был выше, заметней других и, должно быть, ранен, потому что отставал они не хотели бросать его. Близко разорвалась на снегу мина. Человек в фуражке упал плашмя, остальные побежали дальше. Но он завозился, встал на колени, и они вернулись. Было видно, как они подхватывают его под руки. Потом, бросив, побежали, а он остался лежать лицом в снегу.
— Да люди вы или нет? — закричал лейтенант. — Братьев ваших уничтожают, а вы схоронились! Назаров ближе шагнул к Беличенко:
— Товарищ комбат, мы обязаны открыть огонь! Ясные, честные глаза его, впервые так близко видевшие смерть и уничтожение, смотрели на Беличенко не мигая. Они выдержали его взгляд, только от напряжения и встречного ветра слезы заблестели в них.
— Если вы не прикажете, я сам открою огонь!
— Я вас расстреляю на месте! — задохнувшись, тихо сказал Беличенко. Когда он обернулся, он не встретил ничьих глаз. А лейтенант, сорвав с головы ушанку, сжал её в кулаке и грозил:
— Ты за это, капитан, ответишь! Мы и мёртвые тебя найдём. И той же дорогой, качаясь, с раздувающимися от ветра волосами, пошёл под разрывами обратно. Этого ему никто не мог запретить. А что он доказывал даже смертью своей? На батарее уже и вторая пушка была подбита и не отвечала на огонь немецких танков. Расчёт покинул её, последние номера уже добегали до садов. Только комбат в своей высокой чёрной папахе с красным верхом сидел за колесом пушки сжавшись, не желая оставлять батарею, которую сам погубил. Кому этот его героизм теперь был нужен? Нет, не мог Беличенко открывать огонь. Не имел права, поддавшись чувству, принять бой в условиях, которые навязывали ему немцы. Открой он огонь, и танки обнаружат его замаскированную батарею и с выгодных позиций, издали расстреляют её, как они только что расстреляли соседнюю. Он отвечал за жизнь людей, но эти все люди сейчас под его взглядом отводили глаза, как перед человеком, который сделал жестокое дело. Ну что ж, командира не обязаны любить, но воле его подчиняться должны. На разбитой батарее оставались снаряды, и он послал за ними бойцов. Низинкой, садами, оврагами они пробрались туда и вынесли все ящики, а комбат по-прежнему сидел на батарее, оставшейся без пушек и без снарядов. Самое страшное для него сейчас было — покинуть батарею, по которой уже никто не стрелял, лицом к лицу стать перед ответственностью за неё. Но у Беличенко не было сейчас жалости к этому человеку. Да и времени жалеть не оставалось. Здесь, на окраине садов, третья батарея встретила танки и отбила их. После атаки два танка остались на поле среди засыпанных снегом копён кукурузы. Один из них, без левой гусеницы, ещё жил, ворочал башней из стороны в сторону, отстреливаясь. Его добили в упор, и жирный дым, относимый в сторону немцев, потёк к небу. На батарее тоже пахло дымом пожара: позади нeе, в садах, горел и трещал дом, вспыхнувший во время немецкого обстрела хлопья сажи и искры несло ветром, oни сыпались на пушки. Тоня перевязывала раненых, когда оттуда прибежала женщина с безумными глазами, в изорванном платье, словно выскочившая из огня. Увидев Тоню, она стала хватать её за руки и тянуть с собой, показывая то на бинты, то на красный крест на её сумке, то на кровь раненого. Она умоляюще прижимала ладони к груди и что-то говорила по-венгерски горячо и быстро. Тоня пошла за ней и долго не возвращалась, только детский крик доносился оттуда. Солдаты, подносившие снаряды, прислушивались невольно: слишком непривычно было слышать на батарее крик ребёнка, не по себе становилось. Подождав, Беличенко тоже пошёл туда. В яме, среди вещей и узлов, лежала девочка лет пяти. Запрокинутое красное лицо распухло от крика и слез. Мать, обезумевшая от вида её крови и мучений, стоя на коленях, сдавливала ей виски. Тоня, сжав губы, бледная, перетягивала жгутом ногу ребёнка, оторванную осколком. Ей помогал пожилой мужчина — отец или дед девочки, — самый беспомощный из всех здесь. У него дрожали руки, он бестолково суетился, стонал, когда крик ребёнка становился особенно сильным, и глаза у него были затравленные.
— Да держите же! — закричала на него Тоня. — Своему ребёнку только больней делаете. И увидела Беличенко.
— Саша, помоги. Мужчина, как только его отпустили, схватился руками за затылок и, сморщившись, стеная, начал быстро ходить около ямы взад-вперёд. Когда Беличенко взял в руки то, что осталось от ноги, и почувствовал, как в пальцах у него вздрагивают, сжимаются от прикосновения детские мускулы, увидел, как свежий бинт мгновенно промокает кровью, он вдруг тоже закричал на венгра:
— Что же вы до сих пор сидели в этом бункере? Не уходили почему? Это же война!..
— Война, — повторил венгр покорно, как бы найдя объяснение всему: он понял это слово. Ветром несло на них запах гари. Батарейцы, тушившие огонь — пожар был хорошим ориентиром для немцев, — приносили оттуда вещи и узлы и клали на землю. Жмурясь от жалости, они смотрели на девочку. За войну они достаточно видели смертей и крови, но к виду детских страданий все же привыкнуть нельзя. Беличенко подозвал двух бойцов и приказал им помочь семье венгров перетащиться в тыл, подальше от огневых позиций, потому что скоро должна была начаться новая атака. По дороге на батарею Тоня догнала его, пошла рядом.
— У меня все время было виноватое чувство перед этой матерью, — сказала она, мучаясь. — Если бы мы не поставили здесь пушки, может быть, девочку не ранило бы. Вот вырастет она… Женщина без ноги — это ужасно… Беличенко не ответил: только что виденное стояло перед глазами. На батарее все было готово к бою. Раненые перевязаны, убитые снесены все в одно место. Они лежали по краю бомбовой воронки, прикрытые плащ-палатками, теперь уже безразличные ко всему на свете. Похороненные под артиллерийскую канонаду, они навечно останутся в этой земле. Беличенко посмотрел на солдат, стоящих у пушки. Их было немного уже. Они молча ждали следующей атаки. Но была и она отбита, а потом потеряли атакам счёт. И с каждой отбитой атакой укреплялось сознание, что хотя и нет уже никакой возможности, а все же держаться здесь можно. К исходу вторых суток стало и людей на третьей батарее постепенно прибавляться. Сначала пришёл наводчик сорокапятимиллиметровой пушки, прозванной на фронте «Прощай, родина» за то, что расчёты этих лёгких противотанковых пушек, двигавшихся вместе с пехотой и остававшихся впереди, когда пехота отступала, несли самые большие потери. Пушка его одна стояла под бугром: несколько раз её чуть не опрокидывало взрывом, засыпало землёй, но спустя время она вновь оживала и, отскакивая при каждом выстреле, вела частый, злой огонь по немецкой пехоте, по бортам и гусеницам немецких танков от мощной лобовой брони снаряды её, чиркнув, как спичка по коробке, рикошетировали. Копошился около орудия только этот рябоватый сержант в длинной, до пят, шинели, единственный из всего расчёта оставшийся в живых. Он уже давно ниоткуда не получал приказаний и действовал по своему разумению: видел немцев — наводил, стрелял и бежал за другим снарядом. Когда снаряды кончились, сержант снял с пушки замок и, неся его в руках перед животом, пошёл не спеша, не обращая внимания на разрывы мин. Полы его шинели были пристёгнуты спереди к поясу, и казалось, он в подоле несёт какую-то неудобную тяжесть. Взрывом сбило с него ушанку. Сержант оглянулся, аккуратно положил на землю замок и, глубоко натянув ушанку на голову, пошёл опять со своей ношей. Потом побежал. Когда он пришёл на батарею, солдаты смотрели на него с молчаливым удивлением. Один сказал:
— Жить тебе, сержант, долго: как стреляли, а он пешком идёт! Наводчик положил замок, чёрной, обмотанной грязной тряпкой рукой, на которой белели одни ногти, вытер пот со лба — рука от усталости вздрагивала. Увидев идущего на него капитана, он как будто оробел, подтянулся — маленький, в подоткнутой шинели, в растоптанных сапогах.
— Какого полка, сержант? — спросил Беличенко. Тот, собрав морщины на лбу, напряжённым взглядом следил за его губами. И, начиная понимать, не веря ещё, Беличенко сжал его плечо, встряхнул, точно заставлял проснуться:
— Сержант!.. У наводчика от мучительного желания разобрать, что говорят ему, появилось на лице виноватое выражение.
— Снаряды кончились, товарищ капитан, — прохрипел он одичавшим голосом. — Были б снаряды, а то стрелять нечем… Сержант был глух. Его контузило ещё утром прошлого дня. И когда он шёл с замком орудия, а поблизости рвались мины, мир для него по-прежнему был погружён в тишину. Он остался на батарее, заменив убитого замкового. Когда надо было сказать ему что-либо, его трясли за плечо, и он, поняв, обрадованно кивал. Пришёл ещё пехотинец, худой, чёрный, с жилистой шеей.
— Смотри, что делает, — сказал он, ни к кому не обращаясь в отдельности и глядя на разрывы мин. — Одну от одной на метр кладёт… Нeт ли у кого закурить, ребята? Ему отсыпали на цигарку. Пехотинец помялся, сказал, неловко улыбнувшись:
— Нас, видишь, какое дело, — семеро.
— А где же остальные? Пехотинец ткнул длинным пальцем в темноту:
— Вот там сидят, охраняют.
— Кого охраняют?
— Вас, стало быть, с фланга охраняем. Разговор происходил в орудийном окопе. Один за другим подходили батарейцы. Они только что стреляли по танкам, бой был удачным, и на всех потных, красных, охваченных оживлением лицах, во всех глазах ещё не остыл горячий азарт боя. Все громко разговаривали, беспричинно смеялись — нервное напряжение, скопившееся в бою, требовало выхода. Многие, подходя, уже улыбались заранее, словно ожидали, что пехотинец будет рассказывать непременно смешное что-либо. Молодцеватый, широкогрудый заряжающий, вольно отставив ногу и выпятив грудь, спрашивал, указывая папиросой себе в пуговицу гимнастёрки:
— Это вы-то нас охраняете? — И победителем оглядывался на артиллеристов. Оттого, что батарея недавно отбила танки, а сам заряжающий был шире и здоровей пехотинца, слова его имели особый весёлый смысл. Но пехотинец не смутился и не обиделся даже.
— Смешного тут чуть, — сказал он, — а потрясти, так и вовсе не окажется. Нас тоже прежде рота была. И старший лейтенант был над нами, — говорил он, оглядываясь на Беличенко и как бы сравнивая их. — А теперь, как осталось нас семеро, так сидим, обороняемся. Пулемёт есть, патронов хватает, а вот табачку припас кончился. Беда с табачком. Теперь ему насыпали уже горсть.
— Как же вы там? — полюбопытствовал кто-то.
— Держимся, — сказал пехотинец. Подбежал миномётчик соседней батареи с набитой сухарями противогазной сумкой, протиснулся наперёд.
— Сам-то каких краёв будешь? Не землячок, случаем? Личность больно знакомая. Солдат живо обернулся, оглядел миномётчика. Потом сказал рассудительно:
— Все мы теперь земляками стали, как свою рубеж-границу перешли, — и усмехнулся неожиданной была улыбка на его суровом лице. — Это как в госпитале тоже… Пока в медсанбате лежишь, так все одной части и ранены в одной местности, да ещё в тот же день. Отвезут тебя в тыловой госпиталь, встретишь солдата с одного фронта, и уж он тебе как земляк считается, вроде бы чем-то ближе других. Он говорил и все оглядывался на комбата: тот как-то странно смотрел на него.
— Не узнаешь, Архипов? — спросил Беличенко вдруг и улыбнулся. У пехотинца дрогнули короткие ресницы. Он с надеждой вгляделся, но, видимо, ничего не вспомнил.
— Может, и встречались когда, — сказал он виновато, — только не вспомню, товарищ капитан. Забыл.
— И так бывает. Ну вот что: пойдут танки с той стороны, нам времени нe будет разбираться, где вы сидите. Будем стрелять, а снаряды у нас тяжёлые. Так что забирай своих — и сюда. Дело на огневых найдётся. А ведь я тебя, Архипов, сразу узнал, — сказал Беличенко. — Сорок первый год помнишь? Как отступали вместе? Вокруг них тесней сдвинулись бойцы, прислушивались, некоторые улыбались сочувственно, как бывает при неожиданных встречах.
— Вот этого тогда на мне не было, конечно. — Беличенко пощёлкал себя по погонам. — А было вот здесь по три треугольника. — И он улыбался, помогал вспомнить. — И сейчас не вспомнил? …Война началась в одно время, но каждый встретил её в свой срок и час. Давно уже немецкие танки форсировали Днепр, а батарея, в которой командиром орудия служил сержант Беличенко, все ещё стояла на опушке векового соснового бора на западном берегу Днепра. В полукилометре в тылу — деревня. Там — сады, молоко, холодное в самый жаркий день батарейцы там дорогие гости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18


А-П

П-Я