https://wodolei.ru/catalog/stalnye_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— спрашивает меня Фикса.
— Да, — говорю я. — А тебе?
— Здорово, — отвечает Фикса.
Я протягиваю ему сгущенку.
По две банки сгущенки, кульку печенья, с десяток карамелек и по бутылке лимонаду — вот и все, что получили мы за горы, за Грозный, за четыре месяца войны и шестьдесят восемь погибших. И то не от государства, а от наших же матерей, скопивших последние копейки со своих нищенских деревенских пенсий, обобранных как липки этим самым государством на военные расходы. Да и пошло оно все на хрен! Можете пришпилить себе медали на задницу, пусть звенит, как новогодняя елка!
Фикса вытирает испачканные сгущенкой руки о штаны Пиноккио и бережно берет открытку. Она раскрашена под российский флаг, на котором нарисованы три трубы и золотом написано: “Слава защитникам Отечества”. Фикса держит открытку двумя пальцами, боясь испачкать, и читает нам вслух:
— “Дорогие защитники Отечества! Дорогие ребята! Мы, ученики и учителя шестого класса „Б” школы № 411 Восточного округа города Москвы, от всей души поздравляем вас с Днем защитников Отечества. Ваш благородный подвиг болью и гордостью отзывается в наших сердцах. Болью потому, что вы подвергаете себя ежеминутной опасности. Гордостью потому, что не перевелись еще смелые, сильные люди в России. Благодаря вам мы можем спокойно учиться, наши родители — трудиться. Берегите себя, будьте бдительны. Храни вас Господь. Возвращайтесь скорее, мы ждем вас с победой. Слава вам, слава!”
Некоторое время мы молчим, пораженные этими словами.
— Это кто, это мы, что ли, сильные люди? — спрашивает наконец Пинча. Из его открытого рта вываливаются крошки печенья.
— Да, Пиноккио, это ты, — отвечает ему Гарик. Он серьезен.
— Хорошая открытка, — говорит Фикса, бережно рассматривая ее.
— Плохая, — возражаю я, — бумага глянцевая.
— Дурак ты. Написано хорошо.
Его голос слегка дрожит, глаза становятся влажными. Черт возьми, что это с ним? Неужели он растроган? Неужели этот воронежский мужик, никогда не говоривший высоких слов и понимавший лишь самые простые понятия, такие, как жратва, курево и сон, такие же простые и надежные, как и он сам, растроган детской открыткой? Черти б меня драли…
Я беру у него открытку, рассматриваю ее. Она совсем не такая, как те подлые открытки, которые присылали нам перед президентскими выборами в девяносто шестом году. Нас тогда на время перестали называть ублюдками и полупидорами и стали обращаться “дорогой российский воин” и “уважаемый избиратель”. Это были первые выборы в нашей жизни, а для троих из нас они стали последними. Они не успели отдать свои голоса ни одному из кандидатов и умерли, так и не выполнив своего гражданского долга.
— Школа находится в Восточном округе, это недалеко от меня. Хочешь, после войны я заеду туда и поблагодарю их, — говорю я, чтобы сделать Фиксе приятное.
— Мы вместе заедем. Мы вместе заедем в эту школу. Нам обязательно надо заехать, видишь, они вспомнили о нас, собрали деньги, прислали гуманитарку. Зачем? Кто мы им? Жалко, Барабана нет. Зря я его гонял, там, на сопке, кричал на него. И ты его тоже зря гонял, — говорит он Аркаше. — Зачем ты его бил, а? Он же пацан еще совсем был! Зачем ты его бил, а?
Аркаша не отвечает. Мы молчим. Фикса плачет.
Я складываю открытку пополам и засовываю ее во внутренний карман. Сейчас я и вправду верю в то, что заеду в эту школу после войны.
После сладостей в батальоне начинается дристуха. Наши желудки отвыкли от нормальной пищи, и нас несет с удвоенной силой. Смотровые ямы гаража завалены до самого верха, над ними тучами кружат мухи.
Олег объясняет такой разгул дрисни реакцией организма — смертельная опасность миновала, мы расслабились, начались болезни.
— То ли еще будет дома, — говорит он. — Вот увидите, мы вернемся с войны дряхлыми развалинами с полным набором болезней.
Мне кажется, причина в другом. Батальон зажат на маленьком пространстве, и на наши котелки садятся те же самые мухи, что кружат над ямами.
Мы сидим на корточках в мясном цехе, это единственное незагаженное место, где еще можно пристроиться. Мы можем провести так полдня, надевать штаны нет никакого смысла, дизентерия — такая штука, когда по-большому хочется постоянно. Иногда ты ничего не можешь из себя выдавить, а иногда тебя несет кровью на семь метров против ветра.
— Ложные позывы, — говорит Мутный, — один из симптомов острой инфекционной дизентерии.
Он листает медицинскую энциклопедию, которую нашел еще в Грозном и таскал по всей Чечне, определяя у нас симптомы то брюшного тифа, то сибирской язвы, то чумы или холеры. Теперь энциклопедии пришел конец, она сделана из мягкой газетной бумаги, и за два дня от нее остался лишь переплет. Дизентерия — последняя болезнь, которую выдалось диагностировать на своем веку этому доброму медицинскому справочнику.
— А помните, как нас в полку заставляли гадить на бумажку? — лыбится Гарик.
— Точно, было такое, — смеется Олег.
Перед отправкой в Чечню полк два раза в неделю строем уходил за казармы и там поротно оголял зады, подложив под себя клочок бумажки. Между шеренгами ходила молодая симпатичная женщина-медик, а нас заставляли испражняться у нее на глазах и протягивать ей свои экскременты на предмет дизентерии. Мясо должно отправляться на убой здоровым, и никого не волновало, стыдно нам или нет. О каком романтическом отношении к женщинам может идти речь после этого? Убили в нас всю романтику, размазали кирзачами по плацу…
Впрочем, сейчас такой заботы о нас никто не проявляет. Нам лишь раздают какие-то желтые таблетки — по одной на троих. Мы едим их по очереди. Толку от такого лечения — ноль.
— Внимание, крупный калибр! Всем в укрытие! — говорит Фикса и выдает оглушающую очередь.
Аркаша отвечает ему калибром поменьше, Мутный бьет одиночными.
Всех переплевывает Пинча. Он долго тужится и наконец издает такой звук, что в окрестных окнах повылетали бы стекла, будь они целыми.
— Тактическое ядерное с обедненным ураном, — лыбится он. — Пять тонн в тротиловом эквиваленте.
Ночами батальон оглашается утробным урчанием и стонами. Часовые гадят прямо с крыш, бегать вниз-верх по двадцать раз за ночь слишком утомительно. Ночное небо помимо крупных звезд расцвечивается белыми солдатскими задницами. Ходить под крышами становится опасно.
У меня возобновляются кровотечения, кальсоны постоянно покрыты коркой крови. Впрочем, кровотечения у нас у всех. Прямая кишка набухает и вываливается из задницы на несколько сантиметров. Штаны спустил, полжопы наружу — и сидишь, как аленький цветочек, округу озаряешь. Пока все свои кишки подотрешь, рулон бумаги изведешь. Да и где ее взять, бумагу-то? Мы обдираем со стен каптерок оставшиеся куски обоев и шкрябаем по заднице заскорузлым клейстером. Кишки от этого еще больше портятся, кровь из штанов стаканами вычерпывать можно.
— Вот наградил нас Господь, — говорит Аркаша. — У всего батальона в заднице цветки распустились! Через что воюем, через то и награждают…
— Ох-ох… И за что ж нам такое, — стонет Пиноккио.
В административном здании я нахожу рулон бумажных полотенец и прячу его в куче мусора. Пользуюсь им, только когда никого нет рядом. Все равно на взвод такого рулона — каждому на полраза, а так на полдня я обеспечен.
В целях борьбы с дизентерией комбат вводит наряд по мытью котелков. Теперь после каждого приема пищи дежурный обязан отмыть котлы всего взвода.
Воды в батальоне нет, и мы моем котелки в тех же бетонных быках, где и стираем портянки. Хлопья мыла и жира плавают в воде вместе с мотылем, и нам приходится отгонять живность руками, чтобы набрать полкотелка мутной зеленой жижи.
Воровство воды возобновляется. У нас в этом плане стратегически выгодная позиция — как только АРС въезжает в ворота, мы перекрываем ему дорогу и не отпускаем, пока не наполним все имеющиеся у нас емкости. Аркаша с Фиксой раздобыли где-то ванну, и мы ходим за водой с ванной. Зампотыл грозится нас расстрелять, но все равно каждое утро мы выходим на грабеж.
Около быков приходится выставить караул. Один раз дело доходит до драки.
Нас поднимают по тревоге — под Мескер-Юртом расстреляли “уазик” с ментами. Мы выезжаем на двух бэтэрах — взвод пехоты и три наших расчета.
Первая машина поднимает огромные тучи пыли — она скрипит на зубах, набивается в нос, серым инеем пушистит ресницы. Ни вздохнуть, ни глаза открыть. Мы закрываем лица косынками, но они не помогают, дышать все равно невозможно. Сволочная природа — зимой непролазная грязь, летом эта чертова пыль, которая во время дождя опять же превращается в тесто.
“Уазик” стоит на дороге посреди поля, от него почти ничего не осталось. Машина прострелена, как дуршлаг, один бок сильно разворочен, из него торчит покореженный металл, я мельком успеваю заметить торчащие из свернутого штопором железа ноги в берцах, еще какое-то мясо. Отхожу в сторонку. Не хочется мне на это смотреть.
В машине было четверо. Пинча говорит, что теперь из них и полчеловека не соберешь. Сюда уже приехала местная милиция, нам делать ничего не приходится, мы лишь охраняем опергруппу. Через пару часов снимаемся.
Вечером нам вновь приказывают выдвигаться под Мескер-Юрт. Там зажали банду — ту самую, которая расстреляла “уазик”.
Хватаем АГСы и несемся к бэтэрам. Я никак не могу установить свой на броню; руки не слушаются, тело стало ватным и пустым, я пытаюсь нащупать гайки, смотрю на них — и не вижу. Страх заполняет меня постепенно, он поднимается снизу холодной волной, и внутри появляется ощущение ноющей пустоты. Этот страх холодный и тягучий и никак не проходит. Сегодня под Мескер-Юртом меня убьют.
— Иди принеси два цинка с гранатами, — говорит мне взводный.
Я киваю и бегу в палатку. Цинки весят килограммов по пятнадцать, и сразу два мне не утащить — скользкие и ухватиться не за что. Я торопливо освобождаю свой вещмешок и засовываю в него один цинк. Второй хватаю под мышку. Когда выхожу, колонна уже выезжает в ворота. Взводный машет мне рукой — оставайся.
Я смотрю, как колонна скрывается в пыли, и меня вдруг начинает колотить. Становится холодно, очень холодно. Руки слабеют, колени подгибаются; я сажусь прямо на землю. В глазах темно. Я ничего не слышу и не вижу, ничего не соображаю. Вот-вот вырвет. Так страшно мне не было уже давно.
Около ворот стоит Фикса.
— Ты чего не поехал? — спрашиваю я его.
— Мне стало страшно, — отвечает Фикса. — Понимаешь?
— Да. Понимаю.
Он достает сигареты. Я никак не могу зажечь спичку, она ломается. Черт возьми, чего это я… Это все потому, что мир уже близко… Надо взять себя в руки. Колонна ушла, мы с Фиксой остались здесь, и нам ничего не грозит.
Ночью наши возвращаются. Мескер-Юрт взяли, наш батальон стоял во втором кольце окружения. Боя не было, всю работу выполнили вэвэшники (солдаты внутренних войск). У них около десятка убитых. У нас ни одной потери, даже нет раненых.
И все же я знаю, что этот бой был бы для меня последним.
Я хочу домой.
Страх живет теперь во мне постоянно. Он то ворочается ленивым червем где-то под желудком, то прорывается жаркой испариной. Это не напряжение, какое было в горах, это именно страх. Ночью я избиваю часового за то, что он самовольно ушел с фишки. Потом я избиваю двоих новеньких. Они так и не прижились в нашем взводе, спят отдельно в Куксовом бэтэре. Эти раздолбаи садятся на фишке прямо на подоконник и варят чай. Костер полыхает на всю Чечню, и его видно за несколько километров. Выдали фишку, навели на комнату снайперов, а мне их меняй! По ночам я не могу заснуть — не доверяю часовым — и почти все время провожу в административном здании или на плацу. На мне постоянно надета разгрузка, под завязку набитая магазинами, я вымениваю их на жратву и курево и собрал уже двадцать пять штук, но мне этого кажется мало. Я сыплю в карманы россыпью несколько пачек патронов, вешаю на ремень около десятка гранат. Мало, мало, мало…
Меняя часовых на фишке, я не подхожу к окну, а становлюсь в комнате за углом и все четыре часа стою не шевелясь, обмирая от каждого звука на улице.
Временами мне кажется, что я остался совсем один, что, пока я прячусь в этом административном здании, весь батальон уже втихую вырезали чехи, и сейчас они поднимаются по лестнице. Тарахтение дырчика скрывает звуки. Я стараюсь не дышать, слушаю. Так и есть. На лестнице отчетливо скрипит раздавливаемый ногой кирпич — это чех поворачивается на площадке и становится ногой на ступеньку последнего пролета. Еще девять шагов — и он будет на моем этаже. У меня останавливается сердце. Стрелять нельзя. Они уже кругом.
— Я хочу домой, — шепчу я и достаю из-за голенища штык-нож. Лезвие холодно блестит в лунном свете. Я зажимаю штык-нож двумя руками перед лицом и тихонько иду на цыпочках к лестнице, прижимаясь спиной к стене, стараясь попадать шаг в шаг с чехом. Вот он становится на вторую ступеньку. Я тоже делаю шаг. Мы переставляем ноги синхронно. Третья ступенька. Шаг. Четвертая. Шаг. Пятая… Я считаю. Еще четыре шага, еще три, два… Я срываюсь с места и не глядя бью ножом за угол. Лезвие чертит глубокую борозду в цементе, на пол сыплется крошка, один комочек скачет по ступенькам вниз и как молотом стучит по консервной банке…
Никого. Чехи, конечно, уже в комнате. Пока я воевал с призраками на лестнице, они заняли мою позицию, залезли по завалу в окно и тихонько перебрались внутрь здания. Сейчас рассредоточиваются по углам…
Я снова становлюсь за угол и слушаю ночь. Мне отсюда ничего не видно, но и снайперам меня не видно тоже. Кроме того, в этом углу у меня больше всего шансов остаться в живых, если в окно залетит граната. Я сажусь на корточки, накрываюсь бушлатом и включаю подсветку на часах. Прошло тринадцать минут моего дежурства. Мне еще стоять на фишке три часа сорок семь минут.
По лестнице кто-то поднимается. Я замираю. Девять ступенек. Достаю из-за голенища штык-нож…
Я почти перестаю разговаривать с людьми. Больше не смеюсь, не улыбаюсь. Я боюсь. Желание попасть домой стало моей навязчивой идеей.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я