Сантехника, ценник необыкновенный 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Тогда почему не оспариваете?— Устал, извините.Майор пожал в недоумении плечами, и на этом разговор кончился.Собственно, его возмутило не то, что Пашенцев был в плену, а другое — что этот плен теперь отразился на его собственной, майора Гривы, судьбе.Но командир батальона не мог долго сердиться. Как все толстяки, отходчивый и добродушный, он вскоре за«был об этом. Не вспомнил бы и теперь, если бы не одно событие, происшедшее как раз накануне прибытия командующего в Соломки. К майору Гриве проездом заглянул знакомый офицер из штаба дивизии и сказал, правда предположительно, что майору нужно в самые ближайшие дни ожидать повышения, что переведут его или, вернее, заберут в один из отделов штаба дивизии. Вопрос этот будто бы уже решён, и оставалась только небольшая формальность.— Надеюсь, у моего нового преемника никакого «плена» не обнаружится? — ехидно заметил Грива. Штабной офицер снисходительно улыбнулся:— Не всем так везёт в этой войне, как вашему, э-э, капитану…— Пашенцеву.— Пашенцеву…Когда началась война, майор Грива находился на Дальнем Востоке. Он был заместителем начальника штаба полка и, может быть, ещё долго служил бы в этом чине и звании, неприметный, исполнительный толстяк с уже лысеющей головой, если бы не тщеславие. Все офицеры в полку просились на фронт, написал рапорт и он, Грива, втайне надеясь, что его-то наверняка не отпустят, как хорошего и примерного службиста… Он хорошо помнил то зимнее утро, когда с рапортом в кармане шагал по расчищенной солдатами дорожке к штабу полка; в то утро было как-то по-особенному светло — и потому, что ночью выпал снег и все вокруг будто обновилось и сверкало нетронутой белизной, и ещё потому, что и у него самого было обновлено и чисто на душе; помнил изумлённое лицо командира полка — тот был удивлён, приняв из рук майора Гривы рапорт; за окном, на дворе, прыгал по притоптанному снегу воробей, маленький, взъерошенный, круглый, как мячик, — и это хорошо помнил Грива.Командир полка спросил его:— Вы серьёзно?… — Да!Это «да» и решило все. Десятки раз жалел потом Грива, что не промолчал тогда, в то утро, в кабинете командира полка. Через три дня он уже с чемоданом в руке шагал по перрону владивостокского вокзала. До самой последней минуты не садился в вагон, нехорошее, тяжёлое предчувствие беды угнетало его. В слякотные мартовские дни он прибыл в распоряжение командования Воронежского фронта и сразу же попросился на штабную работу. Но его направили командиром батальона в действующую дивизию.Однако майору повезло: на фронте вскоре установилось затишье и к тому же батальон перевели во второй эшелон. Грива быстро свыкся с обстановкой и начал уже посмеиваться над своими былыми опасениями. Не так уж и страшно служить в Действующей армии и строевым командиром! Но в последние недели все чаще стали поговаривать о скором крупном немецком наступлении. В больших сражениях Грива никогда не участвовал, знал о них только по рассказам и из газет, но, не лишённый воображения, вполне представлял себе весь ужас будущих боев и, может быть, именно потому, что представлял, с тревожной насторожённостью присматривался к нараставшим событиям; он полагал, что в штабе служить во много раз безопасней, чем командовать в бою батальоном, хотя бы уже потому, что не первая бомба на голову, не первый снаряд по окопам (хотя часто в бою случается так, что штабам приходится ещё труднее, чем сражающимся подразделениям — и бомбы «на голову», и автоматные очереди по окнам, и связки гранат под гусеницы прорвавшихся танков, даже рукопашная, и вместе с этим нужно постоянно держать связь с частями, командными пунктами, по сводкам, по сообщениям разом охватывать происходящие события на участке обороны полка или дивизии, разгадывать замыслы противника и продумывать свои наступательные операции, точные, смелые, дерзкие, — нет, не так безопасна и легка служба в штабе, как об этом думал майор Грива); поэтому, на всякий случай, он написал письмо в политотдел дивизии с просьбой, чтобы хоть там походатайствовали о его переводе на штабную работу. «Я же штабист! — напоминал Грива. — С первого дня, как окончил военное училище, работал только в штабах. Все это отмечено в моем личном деле…» И вот — помогло ли письмо или командование само решило перевести Гриву? — знакомый офицер привёз радостное известие: «В один из отделов штаба дивизии!» Весь день и вечер Грива находился под впечатлением этой новости. Ни прибытие артиллерийского полка в Соломки, ни споры с подполковником Таболой о том, где и как лучше разместить батареи, ни даже неудавшаяся разведка и гибель Саввушкина не могли отвлечь его от приятных размышлений. Долго он не ложился спать в эту ночь, то сидел в блиндаже, то выходил во двор подышать свежим воздухом, и часовые видели, как он, толстый и прямой, залитый синим лунным светом, ходил взад-вперёд вдоль стены амбара.Несмотря на то что Грива провёл почти бессонную ночь, утром он был оживлён и весел. Ни на час не покидало его радостное возбуждение: и когда была объявлена боевая тревога (как многие офицеры, он принял её за учебную), и особенно потом, когда взошло солнце и всем стало ясно, что немцы сегодня уже никакого наступления предпринимать не будут. О немцах с усмешкой сказал:— Как девицы: и охота, и боязно…А встреча с командующим вызвала у него новую бурю чувств. Ватутину позиции понравились; уезжая, генерал сам сказал об этом. Правда, заслуги Гривы в строительстве оборонительных сооружений невелики — руководили армейские инженеры, — но похвалы генерала он полностью принял на свой счёт и оттого, сияющий и, как всегда, суетливый, приказал немедленно созвать командиров рот, а когда те явились, велел начальнику штаба объявить им благодарность. Потом каждому пожал руку.По такому торжественному случаю, Грива почувствовал, нужно было произнести речь, и он уже, вскинув голову, сказал первое: «Товарищи!» — но его срочно вызвали к телефону. Никто не слышал, с кем и о чем говорил он, но когда, ещё более сияющий и возбуждённый, вернулся в комнату к офицерам, все поняли, что получена какая-то приятная новость.— Ну, товарищи. — Грива откашлялся. Маленькие глазки его весело пробежали по лицам офицеров, — Майора Гривы у вас больше нет!— Переводят? — догадался командир первой роты, между прочим тоже считавший себя претендентом на должность комбата.— Да, переводят, — подтвердил Грива, не скрывая радости. — Сегодня же приказано сдать батальон и явиться в распоряжение штаба дивизии.— И уже известно, кто вместо вас будет? — спросил все тот же командир роты.— Капитан Го… Го… Горохов или Горошников. Кажется, все же Горошников.Все невольно посмотрели на Пашенцева.— Уже выехал, — продолжал между тем Грива, — через час-два будет здесь. Откровенно, товарищи, мне жаль расставаться с вами, но тут я, как говорится, неправомочен ничего решать. Хотелось в бою побывать с вами, но — что поделаешь? — не судьба. Закуривайте, капитан, закуривайте, — все тем же довольным тоном сказал майор, заметив в руках Пашенцева папиросу. — Курите, товарищи офицеры, — снисходительно добавил он, уже обращаясь ко всем. — Я ничего не имею против. — И он принялся старательно вытирать давно уже вымокшим носовым платком потную шею и лысину. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Вернувшись из штаба, Пашенцев снял сапог и начал растирать синеватый и загрубелый рубец старой раны.Утром он получил письмо из дому и теперь, оставшись наедине с собой, снова вспомнил о нем. Письмо обычное, как все предыдущие, какие он получал от жены, и только в конце было приписано несколько строчек о Сорокине, которого Пашенцев знал ещё по совместной службе в Киевском военном округе. Жена писала, что Сорокин уже стал полковником, что приехал в город по каким-то служебным делам и что она на время уступила ему комнату. Какую? Кабинет, конечно, какую же ещё! Вероятно, так было нужно, вероятно, в гостинице не хватило мест, так утешал себя Пашенцев и все же испытывал неловкость оттого, что там, дома, в его кабинете, находился чужой человек, сидел за письменным столом, спал на той самой кушетке, на которой Пашенцев сам любил полежать с газетой в руках. Пашенцев думал, что ему неприятно именно это, а на самом деле его волновало другое: он знал Сорокина как человека непостоянного, а попросту — бабника, — и мало ли что может случиться… Письмо лежало в нагрудном кармане, и сейчас, растирая ногу, Пашенцев чувствовал, как похрустывает прижатый к телу конверт.В траншее послышался чей-то голос: «Где у вас ротный?» И едва капитан успел натянуть сапог, брезентовый полог, закрывший вход в блиндаж, распахнулся, и на пороге появился подполковник Табола.— Застал? — небрежно пробасил он, проходя прямо к столу и вглядываясь в лицо Пашенцева. Капитан стоял как раз напротив небольшого окна, похожего на амбразуру, и лицо его было освещено ярким дневным светом. — Батарею за вами ставим. Сразу за бруствером. Людей предупреди и сам знай… Но я не за этим. По случаю, поскольку здесь. Чертовски знакомо твоё лицо, капитан. Ты извини, я прямо. Я ещё вчера хотел спросить, да все как-то… С Барвенковского наступал в сорок втором?— Да.— На Харьков?— Да. Наступал.— С какой армией?— Шестой.— Н-да, — протянул Табола, ещё внимательнее вглядываясь в лицо капитана. — Значит, в Пятьдесят седьмой не был? Ну тогда извини, ошибся.— Возможно, — сухо подтвердил Пашенцев.— Да, ошибся, — повторил Табола и встал. Уже в дверях, обернувшись, спросил: — С какой группой выходил из окружения: с Гуровым или с Батюней?— Сам пробился!— Да, ошибся, — в третий раз сказал Табола, теперь уже с иным оттенком в голосе и с иным, вложенным в эти слова содержанием: дескать, ошибся и в человеке, вернее, не ожидал встретить такой холодности и официальности.Пашенцев вначале не заметил упрёка; только когда стихли в траншее шаги, подумал, что, может быть, действительно ответил подполковнику не совсем тактично. «Ну и черт с ним, — облегчённо добавил он, — во всяком случае, никогда больше не заговорит со мной о Барвенковском выступе!…»Пашенцев не любил вспоминать, как он попал в окружение и как выходил из него, потому что с этим было связано много горьких минут в его жизни. Его понизили в звании от полковника до лейтенанта, хотя, может быть, — и вернее всего! — не только он был виноват в той трагедии, которая развернулась на Барвенковском выступе весной сорок второго года. Две армии тогда попали в окружение, в том числе и полк Пашенцева… Многое выветрилось из памяти с тех пор, забылось. Он смирился со своей участью, смирился даже с тем, что ему по ошибке записали «был в плену», тогда как он был только в окружении (после войны все разберётся!), но недоверие, с каким все ещё относилось к нему старшее командование, особенно в последнее время, казалось Пашенцеву незаслуженным. Однако он не мог доказать свою правоту. Люди, которые подтвердили бы, как держался он в боях во время окружения, погибли, а если кто и остался в живых, разве разыщешь? Его словам не поверили, на пространном объяснении написали: «Самооправдание!» Потому и не рассказывал ничего о себе Пашенцев, и в батальоне, где он теперь командовал ротой, никто, кроме майора Гривы, не знал всей этой истории, но и Грива познакомился с ней не очень давно и представлял её так, как было записано в послужном списке.Сквозь окно-амбразуру просачивалась в блиндаж полуденная жара. Лицом, шеей ощущал Пашенцев тёплое дыхание. Он стоял в раздумье, стараясь вернуться к своим прежним мыслям о письме, но разговор с подполковником, уже несколько раз повторенный мысленно и приобретший неожиданно большую, правда, ещё не совсем осознанную значимость, — может быть, Табола и есть один из тех живых с Барвенковского выступа, так необходимых Пашенцеву для оправдания, или, точнее, для выяснения истины? — разговор с подполковником не давал ему покоя. Он вспомнил, как посмотрели на него в штабе офицеры, когда майор Грива объявил о новом комбате, и горечь обиды и неприязнь ко всем этим людям, по существу ничего не знавшим о нем, Пашенцеве, теперь с новой остротой обожгли сердце; и письмо жены вдруг предстало в ином свете — Сорокин получил полковника, вон что! Уж не хотела ли она сказать: «Ах, посмотри, какой ты неудачник!» И это, и, главное, недоверчивые взгляды товарищей заставили Пашенцева сейчас снова подумать о своём оправдании. «Как утопающий за соломинку! — ехидно пошутил он над собой. — Однако Табола?… Табола?…» Нет, не отыскивалось в памяти такой фамилии. «Табола?… Табола?…» Картины тех дней одна за другой возникали и проходили перед глазами. Оказывается, ничего не было забыто, оказывается, Пашенцев помнил все с мельчайшими подробностями: и дни подготовки к наступлению, весенние, тёплые, с первой зеленой травкой по южным склонам и ещё не отшумевшими половодьем оврагами (тогда почему-то все больше заботились не о подготовке к прорыву вражеской обороны, а о том, как по слякотным дорогам обеспечить продвижение тылов за передовыми частями), и предбоевую ночь, и рассвет, розовый, ровный, тихий, и в этой тишине — раскатистый грохот вдруг начавшейся артиллерийской канонады, и все-все, что было потом: короткие перебежки на рубеж атаки, и сама атака, в которой то крик «ура» заглушал трескотню пулемётов, то пулемёты заглушали крик «ура», и ещё — отчётливо, отчётливо! — повисший на витках колючей проволоки солдат в серой шинели. Витки качались, и все тело качалось, будто живое, и ржавые колючки, как присоски, цепко держались за посиневшую щеку солдата. Дым, гарь, свист пуль, шипение мин и взрывы, взрывы — резкие, глухие, стонущие, и охриплые голоса команд, и свой собственный голос с надсадным дребезжанием: «Впёр-ре-ед!» — и лица бойцов, рябые от пота, напряжённые, испуганные, злые, и, главное, тот общий наступательный порыв, то пьянящее чувство победы — немцы бегут! — которое испытывал он сам, все командиры и солдаты его полка, метр за метром упорно продвигавшиеся вперёд, вся Шестая армия, устремившаяся в прорыв, — дым, гарь, свист пуль и весь этот хаос звуков и ощущений боя с такой реальностью всплыли сейчас в сознании Пашенцева, что он качнулся и прикрыл глаза ладонью:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я