Сантехника, сайт для людей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..
Средний Дон
12 мая 1959 г.
Пелена утреннего розового тумана укрывает прибрежные левады и заречные плавни. С крутояри кажется, что река наполнена не весенней мутной водой, а парным, пенным, дымящимся молоком. Масляно переливаются в нем солнечные блики, расплываются дробящимися кругами, когда пудовый сазанище или какой-нибудь чебак выпрыгивает на поверхность, чтобы миг один глотнуть настоянного на емшан-траве горького воздуха и снова уйти в темную глубину.
Не потерявший былой силы и стати громадный старик с седыми усами и гривой белых как снег волос трогает черенком нагайки пацаненка, застывшего с открытым ртом от созерцания земной красоты, от чувства сопричастности к этому огромному, прекрасному миру, в котором ему суждено было родиться и жить. Старик прячет в усах улыбку:
— Полюбовался Доном Ивановичем, и будя, бала! А то всех коней разберут, а тебе лошадь достанется.
— Деда, а чем конь отличается от лошади? — спрашивает вихрастый мальчуган, поспевая бегом за широким дедовским шагом.
— Брюхом! — отвечает старик, направляясь к стоящей на горе конюшне.
Перед конюшней, в загоне, с десяток заморенных, вислобрюхих лошадей тянется к подошедшим мосластыми мордами, на которых светятся скорбным светом всепонимающие миндалины глаз. Сморкнувшись, старик отворачивается от них и сердито спрашивает у корявого, заросшего щетиной мужика, от которого так разит перегаром, что, кажется, даже мошкара падает вокруг замертво:
— Почто животину заморили — ни в стремя, ни в беремя теперича ее?!
— Дык в колхозе-то ни фуража, ни сена, в зиму-то лишь солома ржавая! — отвечает тот, часто моргая мутными глазами.
— Брешешь, чудь белоглазая! — подает голос невесть откуда взявшийся коренастый старик в длинной вытертой кавалерийской шинели. И, обращаясь к деду, сообщает: — Пропили они с бригадиром да ветеринаром и фураж и сено...
— Не пойман — не вор! — взвивается корявый.
— Вор! — гневно кричит в ответ старик и вновь поворачивается к деду. — В казачье время за такое сверкали бы на майдане голыми задницами...
— Дык время ноне не ваше — не казачье, а наше — народное! Накось выкуси! — кричит корявый и сует впереди себя грязный волосатый кулак.
— Цыц, возгря кобылья! — гаркает на него старик в шинели и для острастки замахивается нагайкой. — Понавезли вас!..
Мужик на глазах теряет всю свою смелость и с явной поспешностью скрывается в темноте конюшни, а старик в длинной шинели внимательно всматривается в лицо деда.
— Никак Платон Григорьевич? — наконец, после длительного молчания, недоверчиво спрашивает он.
— Здорово ночевали, э... Кондрат Евграфович! — несколько ошеломленно отвечает дед, протягивая ему ладонь. — Не гадал встренуться, паря. Думал, сгинул ты в колымских краях.
— Летось ослобонили по отсутствию состава преступления.
— Гляди-ка! А за то, что, почитай, вся жизнь псу под хвост, спрос с кого?
— Расказачивание... мол, перегиб и все такое. Сталин, мол, виноват — с него и спрос, — невесело усмехнувшись, отвечает старый дедов знакомец.
— Да-а, лемехом прошлась по нам, казакам, Россия!.. — вздыхает дед.
— Чего там гутарить! Она для своих-то, русских, хуже мачехи, а уж для нас-то, казаков! За тридцать лет насмотрелся я на нее... Хучь спереди, хучь сзади — одно дерьмо! — неприязненно передернув плечами, говорит старик.
Старые знакомые садятся на грубую, сколоченную из неровных, подгнивших досок лавку перед конюшней, заворачивают самокрутки и продолжают свой невеселый, стариковский разговор. Мальчонка пристраивается рядом с дедом и жадно ловит каждое слово.
— А я, как сейчас помню, Платон Григорьевич, тебя и батяню мово, Евграфа Кондратича, царство ему небесное, в погонах есаульских золотых, при всех «Егориях», — говорит старик в шинели и наклоняется к деду ближе. — Сказывал один в ссылке, что это ты достал шашкой комиссара, который батяню твово в распыл пустил...
— Чего гутарить о том, что было? — произносит дед и, глядя куда-то в задонские дали, со вздохом добавляет: — То все быльем-ковылем поросло, паря....
— И то верно! — соглашается Кондрат Евграфович и меняет тему разговора. — А сыны твои где? Прохор, Андрей, погодок мой, Степа?.. По белу свету, чай, разлетелись?
— Разлетелись! — кивает дед. — В сорок первом, в октябре месяце, когда германец к Москве вышел, под городом Яхромой сгуртовались казаки и по своей печали прорвали фронт и ушли гулять по немецким тылам. Добре погуляли! Аж до Гжатска, почитай, дошли...
Как говорится, гостей напоили допьяна и сами на сырой земле спать улеглись. Не вернулись мои сыновья с того гульбища. Все трое не вернулись. И могилы их не найти, лишь память осталась.
— Бона оно! — вырывается у Кондрата Евграфовича, и, заглянув в лицо старика, он спрашивает с надеждой: — А поскребыш твой?.. Я ему еще в крестные отцы был записан.
Платон Григорьевич прижимает к плечу пацаненка, хмуро произносит:
— Гвардии майор Алексей Платонович Сарматов пал геройской смертью под корейским городом Пусаном семь лет назад. — Он кивает на пацаненка. — Этот хлопец, стало быть, Сарматов Игорь Алексеевич. Мы с ним вдвоем казакуем, а мамка его, как Лексея не стало, по белу свету долю-неволю шукает...
— Эх, жизнь моя! — нараспев восклицает Кондрат Евграфович. — Лучше бы ты, Платон Григорьевич, не завертал сюды!..
— Не можно было!.. — говорит тот и подталкивает пацаненка. — Пора птенца на крыло ставить. Да смекаю, товарищи под корень вывели табуны наши сарматовские. А какие чистокровки-дончаки были!
— Помню, Платон Григорьевич! В императорский конвой шли без выбраковки.
Дед оглядывает ветхую конюшню, обложивший ее высокий бурьян и произносит с печалью в голосе:
— Н-да, все прахом пошло!..
Кондрат Евграфович, бросив на него взгляд, говорит нерешительно:
— Председательский жеребец по всем статьям вроде бы сарматовских кровей, тольки к нему не подступиться — не конь, а зверюга лютая.
— Кажи жеребца, Кондрат! — вскидывается дед. — Я нашу породу и по духу отличу.
Старик уходит в конюшню, и скоро из нее несется раскатистое ржание. Дед весь напрягается, вслушиваясь.
Темно-гнедой дончак с соломенным, до земли, хвостом и соломенной же гривой выносится из конюшни и, стремясь вырвать чомбур из рук Кондрата Евграфовича, взвивается в свечку.
— Платон Григорьевич, перехватывай — не сдержать мне его! — кричит старик, что есть силы пытаясь удержать коня на месте.
Дед бросается к шарахнувшемуся жеребцу и хватает его под узду.
— Чертушка белогривый! — говорит он, глядя на коня загоревшимися глазами. — Выжил, сокол ты мой ясный! Покажись, покажись, Чертушка! Блазнится мне, что твои дед и прадед носили меня по войнам-раздорам... По японской, по германской и по проклятой — гражданской... Последний кусок хлеба и глоток воды мы с ними пополам делили, вместе горе мыкали!..
Чертушка храпит, раздувая ноздри, косит бешеным глазом и в ярости роет копытом землю.
— Не связывайся с ним, Платон Григорьевич! — кричит старик в шинели. — Зашибет, зверюга необъезженная!
Но дед словно и не слышит его крика. Он треплет коня по крутой шее, перебирает узловатыми пальцами его соломенную гриву и разговаривает с конем на каком-то непонятном языке, древнем и певучем. Этот язык понимает любой степной конь. И, прислушиваясь к словам, Чертушка склоняет к седой голове старика свою гордую голову, выказывая полное смирение. А старик приникает к его груди лицом и никак не может надышаться конским запахом, который для природного казака слаще всех запахов на свете.
— Эхма! — восклицает изумленный Кондрат Евграфович. — Тольки встренулись, а друг к дружке!.. Выходит, кровь — она память имеет!.. Али приколдовал ты его чем? А?
— Чавой-то старый хрен со скотиной, как с бабой, в обнимку? — спрашивает колченогий мужик, высунувшийся из дверей конюшни. Он, икая, трясет отечным лицом, будто отгоняя тяжкое похмелье, и говорит зло, с какой-то затаенной, давнишней обидой: — Не-е, казаков пока всех под корень не сведешь, дурь из них не вышибешь! Скотине безрогой почтение, как прынцу какому!..
Кондрат Евграфович обжигает колченогого взглядом, и тот пятится в глубь конюшни, от греха подальше.
— Ты че, старый?! Че, че, че ты?.. — запинаясь, тараторит он и от того выглядит еще более убогим и никчемным.
— Сгинь с глаз, вша исподняя! Сгинь!!! — люто выдыхает старик и ударом нагайки, как косой, срезает куст прошлогоднего бурьяна.
— Контра недорезанная! — злобно огрызается уже из темноты конюшни колченогий.
Старик заходит внутрь конюшни, оттуда доносится невообразимый мат.
Через несколько секунд он появляется вновь, неся седло и сбрую, которые и отдает Платону Григорьевичу. Тот обряжает коня, а потом несколько раз проводит Чертушку под уздцы по кругу и наконец зовет к себе истомившегося пацаненка:
— Не передумал, бала?
— Не можно никак, деда!..
— Добре! — усмехается Платон Григорьевич и, взяв его за шкирку, как щенка, бросает в высокое казачье седло. Чертушка от неожиданности прыгает в сторону и вновь поднимается в свечку.
— Держись, бала!!! — кричит дед, отпуская узду.
Почувствовав свободу. Чертушка легко перемахивает жердяной забор и по древнему шляху, проходящему мимо конюшни, уходит наметом в лазоревый степной простор.
Старик в шинели, с волнением наблюдающий за происходящим, хватает деда Платона за плечо:
— Держится в седле малец! Едри его в корень, держится! Не по-русскому, по-нашему, по-казачьи — боком!
— В добрый час! — отвечает дед.
— А может, и впрямь, Платон Григорьевич, козацъкому роду нэма переводу, а?..
Дед усмехается в седые усы и, подняв руку, крестит степной простор.
— Святой Георгий — казачий заступник, поручаю тебе моего внука! — торжественно произносит он. — Храни его на всех его земных путях-дорогах: от пули злой, от сабли острой, от зависти людской, от ненависти вражеской, от горестей душевных и хворостей телесных, а пуще всего храни его от мыслей и дел бесчестных. Аминь!
А пацаненок тем временем мчится вперед, туда, где небо встречается с землей, где сияет клонящийся к закату золотой диск жаркого донского солнца. Степной коршун при приближении всадника нехотя взлетает с головы древней скифской бабы и описывает над шляхом круги. Пластается в бешеном намете Чертушка. Настоянный на молодой полыни, тугой ветер выбивает слезы из глаз пацаненка, раздирает его раскрытый в восторженном крике рот. Хлещет лицо соломенная грива коня, уходит под копыта древний шлях, плывут навстречу похожие на белопарусные фрегаты облака, летит по обе стороны шляха ковыльное разнотравье, а в нем сияют, переливаются лазорики — кроваво-красные степные тюльпаны. Говорят, что вырастают они там, где когда-то пролилась горячая кровь казаков, павших в святом бою.
Восточный Афганистан
7 мая 1988 г.
Камуфлированный, похожий на странную пятнистую рыбину вертолет преодолевает скалистый хребет, и сразу внизу открывается поросшая чахлой растительностью долина, прорезанная, будто рукой неумелого хирурга, извилистой лентой реки.
— Мы на месте! — кричит синеглазый пилот и, передав управление второму пилоту, идет в салон.
— «Зеленка», майор! — трясет он дремлющего Сарматова.
Тот открывает глаза и рывком притягивает пилота к себе:
— Крепко запомнил, что я тебе сказал, капитан?
Голос его ясен и бодр, будто и не спал майор, не скакал минуту назад по родному степному разнотравью на быстром, как ветер, коне.
— Ну-у!.. — утвердительно кивает пилот.
— И еще заруби себе... — продолжает Сарматов. — Сломай свою вертушку, напейся до бесчувствия, оторви своему генералу яйца и иди под трибунал, но без прикрытия истребителей за нами не вылетай!
— Усек! — кивает пилот и, прежде чем скрыться в кабине, поворачивается и улыбается Сарматову открытой белозубой улыбкой.
Тот хмуро кивает в ответ и, взглянув на часы, жестко командует:
— К десантированию готовьсь!!!
Группа в несколько секунд выстраивается у десантного люка. Сарматов осматривает бойцов, проверяет крепление оружия, рюкзаков, парашютов и только после этого решительно машет рукой:
— Ну, в добрый час! Па-а-ашел, мужи ки-и-и!..
Вертолет ложится на обратный курс, а над сумеречной «зеленкой» остаются скользящие в сторону реки купола парашютов.
Восточный Афганистан
8 мая 1988 г.
В окулярах бинокля ночного видения ясно проглядывается идущая из ущелья грунтовая дорога, раздваивающаяся перед самым кишлаком, как язык ядовитой змеи. Один конец ее уходит в кишлак и теряется в узких улочках с глинобитными дувалами, другой идет в обход этого селения, упирается в «зеленку» и скрывается за развесистыми, кряжистыми деревьями, названия которых не знает никто, кроме местных жителей. На окраине кишлака, неподалеку от старинной мечети, дом. Он выстроен в том же стиле, что и остальные строения, но гораздо просторнее и богаче. За дувалом из тесаного камня под густым платаном — кони под седлами и открытый джип, в котором спит за баранкой крепким, беспробудным сном водитель в униформе «зеленых беретов» США. С наружной стороны дувала, у низкой калитки, дремлют, сидя на корточках, двое часовых. Еще двое кемарят у входа в дом.
Всю эту картину вот уже достаточно долго наблюдает через бинокль майор Сарматов. Отрывает его от созерцания побежденных сном солдат близкий шорох. Из темноты материализуются увешанные маскировочными ветками старший лейтенант Алан Хаутов и лейтенант Андрей Шальнов.
— Командир, за мечетью бээмпэшка, — шепотом докладывает Алан, и видно, как в темноте сверкают его белые зубы. — Там семь «духов» барашка жарят, терьяк жуют. Пса два штука с ними.
— По псам ты у нас, Алан... — отзывается Сарматов.
— Есть, командир!
— А посты на тропе? — осведомляется майор.
— Один пост в двух километрах от пакистанской границы. Трое их там было, да и те анашой обкурились до одури...
— Сняли без шума?
— Обижаешь, командир!.. Маленький мальчик мы, что ли!.. — усмехается Алан, и вновь в темноте видны его крепкие белые зубы.
— Командир, их менять будут после утреннего намаза, — подает голос лейтенант Шальнов.
1 2 3 4


А-П

П-Я