https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/boksy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Человечество, можно сказать, еще не вышло из детства и пребудет в чистоте неведения еще несколько месяцев. Правда о том, на что способен Человек, еще не раскрыта. Я во власти элементарных чувств, и ничто не может замутить их прозрачной ясности. Мне стыдно, что я сижу с гестаповцем Пьером Рабье, но мне так же стыдно, что я лгу этому гестаповцу, этому охотнику на евреев. Я стыжусь даже того, что мне, возможно, придется умереть от его руки.Дела у немцев плохи. Ночью Монтгомери прорвал фронт у Арроманша. Роммеля срочно вызвали в ставку главнокомандующего Нормандским фронтом.За соседним столиком сидит пара, с которой Рабье, кажется, знаком. Они говорят о войне. Я опять опускаю глаза или смотрю на улицу. Я чувствую, что мне нельзя смотреть на них, это очень опасно. Мне вдруг начинает казаться, что здесь читают самые затаенные мысли по глазам, по взгляду, по улыбке, по манере есть, как бы естественно вы ни старались держаться. Дама за соседним столиком говорит, обращаясь ко мне и Рабье:— Представляете, они заявились к нам нынче ночью. Стучали в дверь. Мы не спросили, кто там, не зажгли свет.Я понимаю, что ночью к этим людям приходили бойцы Сопротивления. Что они не смогли войти, потому что дверь квартиры бронированная. Рабье улыбается, он поворачивается ко мне и говорит совсем тихо:— Она боится.Он заказывает вино. Наших до сих пор еще нет. Вино все меняет. Страх испаряется. Я спрашиваю Рабье:— А у вас какая дверь?— Обычная, вы же прекрасно знаете, что я не боюсь.Впервые я заговариваю с ним о той измученной женщине, которую он держал на руках, когда я встретила его в коридоре гестапо. Я говорю, что знаю: ее пытали в ванной. Он смеется, как смеялся бы над наивностью ребенка. Он говорит, что это сущий пустяк и вовсе не больно, просто неприятно, что все это сильно преувеличено. Я смотрю на него. Он на глазах теряет свою значительность. Он ничто. Просто агент немецкой полиции и больше ничего. Он вдруг представляется мне персонажем глупой, как бездарное сочинение по риторике, бурлескной трагедии, который обречен умереть такой же дурацкой, жалкой, ненастоящей смертью. Д. сказал мне, что они попытаются убить его в ближайшие дни. Место уже выбрано. Нужно разделаться с ним, прежде чем он покинет Париж.Я не могу представить себе Д. с товарищем в этом ресторане, это немыслимо. Мне кажется, что, как только они войдут, молодые, красивые, немецкая полиция сразу разоблачит их. Я боюсь, что они не сумеют правильно вести себя. Им неведом тот особый страх, который в течение недель испытываю я, встречаясь с Рабье, страх перед тем, что не сумею побороть свой страх. Рядом со мной и Рабье они невинные дети, у них нет никакого опыта смерти.Я говорю Рабье:— А новости-то плохие для вас.Он наливает мне вино, снова и снова. Он никогда не делал этого прежде, я никогда не пила так: едва он наполнит бокал, как я залпом осушаю его. Я говорю:— А для меня новости хорошие.Я смеюсь. Это из-за вина. Ясное дело, из-за вина. Я уже не могу остановиться, перестать пить. Он смотрит на меня. Наверно, таким будет его предсмертный взгляд. Уже он отделяется от всех, словно осененный нимбом, и неотвратимо становится тем героем, каким будет на скамье подсудимых.— Однажды, — говорит Пьер Рабье, — я должен был арестовать евреев, мы вошли в квартиру, там никого не было. На обеденном столе лежали цветные карандаши и детский рисунок. И я ушел, не дожидаясь возвращения этих людей. — Он даже говорит, что если бы узнал, что меня должны арестовать, то предупредил бы. Уточняю: в том случае, если бы арест поручили не ему, а кому-то другому. Будучи абсолютно равнодушным к человеческой боли, он время от времени позволяет себе роскошь сострадания: мы, еврейский малыш и я, обязаны ему жизнью.Я опять смотрю на него, под действием вина я делаю это все чаще и чаще. Он говорит о Германии. Меня изумляет его вера. Она совершенно непостижима, особенно для нас, побежденных французов. Я говорю ему:— Это конец, конец. Через три дня Монтгомери будет в Париже.— Вы не понимаете. Это невозможно. Наши силы неисчерпаемы. Только немцы могут это понять.Он умрет, потому что этого требует высшая справедливость. Так будет написано в газетах. Я говорю себе: он умрет через три дня, ночью. Я хорошо помню, что обратила внимание на его новую рубашку. Он был в светло-коричневом костюме. Рубашка была в тон, золотисто-бежевая, со стоячим воротником. Мне даже стало жаль этой новой рубашки, которая оказалась на приговоренном к смерти. Потом я подумала, глядя на него и изо всех сил стараясь внушить ему мою мысль: «Говорю тебе, не покупай сегодня новые туфли, потому что они не понадобятся тебе». Но он не слышит. Я думаю, что он лишен способности слышать мысли, что он вообще ничего не может, ему остается лишь умереть.Я думаю, что он заставляет меня так много пить от отчаянья, что он в отчаянье из-за их поражения, хотя сам, как ни странно, не сознает этого. Он думает, что спаивает меня для того, чтобы попытаться заманить в отель. Но он еще не знает, что сделает со мной в этом отеле, потащит ли в постель или убьет. Он говорит:— Это ужасно, вы еще похудели. Я не могу этого вынести.В то утро я со всей отчетливостью чувствую, что этот человек, преследующий евреев и отправляющий их в крематории, мучается, глядя на меня, что ему невыносим вид женщины, которая худеет и страдает, коль скоро это происходит по его вине. Он часто говорил мне, что, если бы знал заранее, не арестовал бы моего мужа. Каждый день он решал мою судьбу и каждый день говорил, что, если бы знал, моя судьба оказалась бы другой. Но как бы то ни было, тогда и теперь моя судьба в руках Рабье. Его власть — прерогатива полицейской функции. Но обычно полицейские не поддерживают отношений со своими жертвами. Он же, встречаясь со мной, постоянно получал подтверждение своей власти и тайно наслаждался этим, укрывшись в тени своих действий.Я вдруг чувствую, что в ресторане царит жуткий страх. Я заметила этот страх, когда мой собственный страх рассеялся. В ресторане человек сорок-пятьдесят, и всем им в ближайшие дни угрожает смерть. В воздухе уже пахнет бойней.Помню это вино — холодное, красное. Помню, что он не пил.— Вы не знаете ни Германии, ни Гитлера. Гитлер — военный гений. Мне известно из надежного источника, что через два дня из Германии прибудет очень большое подкрепление. Войска уже пересекли границу. Наступление англичан будет остановлено.— Я не верю в это. И Гитлер отнюдь не военный гений.Я добавляю:— У меня тоже есть сведения. Вот увидите.Дама спрашивает, указывая на меня:— Да что же это она говорит?Рабье поворачивается к ней. Его голос звучит холодно, сухо;— Она не разделяет нашей точки зрения на войну.Женщина не понимает, что имеет в виду Рабье и почему он вдруг заговорил таким резким тоном.Я вижу, как они ставят на улице свои велосипеды. Это Д., в спутницы он выбрал молоденькую девушку. Я опускаю глаза. Рабье смотрит на них, потом отводит взгляд, он ни о чем не догадывается. Девушке лет восемнадцать. Я ее знаю. Войди они в горящий дом, я следила бы за ними с меньшим волнением. Они входят в ресторан. Ищут столик. Свободных столов мало. Наверно, они боятся, что не найдут себе места. Я вижу их, не глядя. Я пью. Вот они нашли стол. Напротив нашего. Я замечаю, что чуть дальше есть еще один, но они предпочли сесть поближе. Наверно, они уже вошли в свои роли беспечных и шумных, как дети, влюбленных. Я бросаю взгляд на их лица, вижу радость в их глазах. Они тоже видят радость в моих глазах.Рабье говорит:— Знаете, вчера я арестовал молодого человека лет двадцати, он жил около Дома инвалидов. Мать молодого человека была дома. Это было ужасно. Мы арестовали молодого человека в присутствии его матери.К их столику подходит официант, они читают меню. Я что-то ем, не замечая вкуса. Рабье продолжает:— Это было ужасно. Эта женщина кричала. Она объясняла нам, что ее мальчик — хороший, уж она-то, мать, знает его, что мы должны ей поверить. Но, заметьте, сам мальчик ничего не говорил.В ресторане появляется скрипач. Теперь все станет проще. Я подхватываю:— Так сам мальчик не говорил ничего?— Ничего. Это было поразительно. Он был совершенно спокоен. Он пытался утешить мать, пока мы его не увели. Просто поразительно, насколько он был ближе к нам, чем к своей матери.Они подзывают скрипача. Я жду, я не отвечаю Рабье. Так и есть: знакомая мелодия, мы с Д. напевали ее, когда встречались. На меня нападает безумный смех, я никак не могу остановиться. Рабье смотрит на меня, ничего не понимая.— Что с вами?— Это от радости. Война кончается. Конец, вот и пришел конец Германии.Он все так же мило улыбается и говорит поистине очаровательные в устах нациста слова, которые я никогда не забуду:— Я понимаю, вы надеетесь. Поверьте, я все прекрасно понимаю. Но это невозможно.— Германия проиграла, все кончено.Я смеюсь, я не могу остановиться. Те двое тоже смеются. Скрипач наяривает вовсю. Рабье говорит:— Все-таки я рад, что вы такая веселая.Я говорю:— Вы могли бы оставить в покое этого молодого человека, незачем было арестовывать его перед самым концом. Но вы убили его, чтобы доказать себе, что война не кончилась, да?— Нет. Для таких людей, как я, война не кончилась. Я буду служить Германии до самой смерти. Если хотите знать, я не покину Франции.— Вы не сможете остаться во Франции.Я никогда еще не говорила с ним так. Я, в сущности, признаюсь, кто я. А он не хочет слышать.— Германия не может проиграть, вы сами в глубине души знаете это. Через два дня вас ждет сюрприз, увидите.— Нет. Это конец. Через два дня, или через три дня, или через четыре дня Париж будет освобожден.Несмотря на скрипку, дама за соседним столиком слышит все, что мы говорим. Страх оставил меня. Это, конечно, вино. Дама кричит:— О чем это она?— Мы арестовали ее мужа, — говорит Рабье.— Ах вот оно что…— Да, — говорит Рабье, — она француженка.Многие поглядывают на моих друзей, на эту влюбленную пару, вдруг появившуюся в их ресторане. Никого, похоже, не интересует, кто эти двое. Все улыбаются, успокоенные: значит, смерть еще не так близко.Скрипач повторяет песню, подойдя к двум влюбленным, случайно забредшим сюда. Я замечаю, что только мы — они и я — не боимся. Скрипач играет песни недавнего времени. Песни эпохи немецкой оккупации. Уже вызывающие у здешней публики ностальгическое волнение. Песни былых времен. Это уже прошлое. Я спрашиваю Рабье:— Бронированные двери — это надежно?— Это дорого, — он снова улыбается, — но это надежно.Дама из гестапо смотрит на меня как завороженная, она хотела бы что-нибудь узнать о конце. Я явилась из далекой для нее страны, я явилась из Франции. Кажется, она хочет спросить меня, действительно ли это конец. Я спрашиваю Рабье:— Что вы собираетесь делать?— Я подумываю о небольшом книжном магазине, — говорит Рабье. — Я всегда был страстным книголюбом, возможно, вы могли бы мне помочь.Я пытаюсь посмотреть ему в лицо, но мне это не удается. Я говорю:— Как знать?Я вдруг вспоминаю одну вещь, которую мне сказали насчет страха: когда в вас стреляют, вы всем телом ощущаете, что у вас есть кожа. Появляется шестое чувство. Я пьяна. Еще немного, и я скажу ему, что мы убьем его. Еще один стакан вина, и это, наверно, случится. Меня вдруг охватывает упоительная легкость, как это бывает, когда летом погружаешься в море. Все становится возможным. Не хочу его обманывать, лгать этому предателю. Сказать ему. Сказать, что его убьют. На какой-нибудь улочке шестого округа. Может быть, только мысль о том, что мне влетит от Д., удерживает меня от признания.Мы покидаем ресторан.Мы оба — на велосипедах. Он впереди, в нескольких метрах от меня. Я помню, как он крутил педали. Спокойно. Обычный парижский велосипедист. Вокруг его щиколоток — как бы железные наручники, это смешит меня. Портфель придавлен ремнем к багажнику.Я поднимаю правую руку и делаю вид, будто целюсь в него: бах!Он по-прежнему крутит педали, он целую вечность крутит педали. Он не оборачивается. Я смеюсь. Я целюсь в затылок. Мы едем очень быстро. Его спина, большая, широкая, в трех метрах от меня. Невозможно промазать, такая она большая. Я смеюсь, я хватаюсь за руль, чтобы не упасть. Я старательно целюсь в самую середину спины, это надежнее, бах!Он останавливается. Я останавливась позади него. Потом подъезжаю ближе. Он бледен. Он дрожит. Наконец-то. Он говорит совсем тихо:— Пойдемте со мной, тут совсем рядом квартира моего приятеля. Мы могли бы выпить стаканчик.Это было на большом перекрестке, кажется на углу улицы Шатоден. Было людно, мы стояли в самой толчее на тротуаре.— На минутку, — молит Рабье, — зайдем на минутку.— Нет, — говорю я. — В другой раз.Он знал, что я ни за что не соглашусь. Он попросил, так сказать, для очистки совести, на прощанье. Он был очень взволнован, но не пытался настоять на своем. Он был уже слишком поглощен страхом. И, пожалуй, отчаяньем.Внезапно он отказывается от своего намерения. Он входит под арку и удаляется своим обычным деловым шагом.Больше он не звонил мне.Несколько дней спустя в одиннадцать часов вечера Париж был освобожден. Конечно, Рабье тоже слышал оглушительный колокольный звон всех парижских церквей и, возможно, видел толпы людей, высыпавших на улицы. Это невыразимое счастье. А потом он, должно быть, пошел прятаться в свое логово на улице Ренод. Его жена и сын уже уехали в провинцию, он был там один. На суде его жена — красивая и бесцветная, по словам одного из свидетелей, — заявила, что ничего не знала о службе мужа в полиции.Мы не собирались отдавать его в руки судебных органов, не хотели доверить решение его судьбы присяжным, а пытались убить его сами. Было даже намечено место, где-то на бульваре Сен-Жермен. Но мы не нашли Рабье. Тогда мы сообщили о нем полиции. Полиция разыскала его. Он был в лагере Дранси.На процессе я дважды давала показания. В первый раз я забыла сказать о том случае, когда он пощадил еврейского малыша. Я попросила, чтобы меня еще раз выслушали. Я объяснила, что забыла сказать, как он спас еврейскую семью, рассказала историю с детским рисунком. Я также сказала, что недавно узнала о двух спасенных им еврейских женщинах, которых он переправил в свободную зону.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я