https://wodolei.ru/brands/Jika/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


«Поглядите на нее, — говорит сын, — она не хочет больше вставать». Мадам Бордес лежит и смотрит на меня, у нее распухшее от слез лицо. Она говорит:
«Да, так-то вот». Я привычно повторяю: «У вас нет никаких причин доводить себя до такого состояния, из III -А еще не возвращались». Она колотит кулаком по постели и кричит: «Вы мне уже говорили это неделю назад». — «Я не выдумываю, читайте газету». — «В газете ничего определенного не сказано». Она упрямая, не хочет на меня смотреть. Она говорит: «Вы твердите мне, что они еще не возвращаются, а на улицах их полным-полно». Она знает, что я очень часто бываю в министерстве Френэ, в Розыскной службе. Если я умело возьмусь за дело, мадам Бордес встанет с постели и дня три продержится. Усталость. Это правда, что III -А должны были освободить еще два дня назад. Мадам Бордес ждет, что я ей скажу. Там, на дорогах, из колонны выходит человек. Автоматные очереди. Мне хочется оставить ее, пусть умирает. Но мальчик, ее сын, смотрит на меня. И я читаю ей хронику: «Те, кто возвращается…», на ходу сочиняя. Потом отправляюсь за хлебом, поднимаюсь к себе. Д. играет на пианино. Он всю жизнь, что бы ни случилось, играет на пианино. Сажусь на диван. Я не решаюсь ему сказать, чтобы он не играл. Что от этого болит голова и возвращается тошнота. Все-таки странно, что нет никаких вестей, совсем никаких. Им не до того. Миллионы людей ждут конца войны. Германия разваливается. Берлин горит. Тысячи городов стерты с лица земли. Миллионы мирных жителей бегут: бежит гитлеровский электорат. Каждую минуту с аэродромов поднимаются пятьдесят бомбардировщиков. У нас занимаются подготовкой муниципальных выборов. Занимаются также репатриацией военнопленных. Поговаривали о том, чтобы использовать частные машины и квартиры, но на это не решились пойти, опасаясь недовольства владельцев. Де Голля это не интересует. Де Голль даже о своих сторонниках, попавших в концлагеря, всегда упоминает в последнюю очередь, вслед за участниками боев в Северной Африке. Третьего апреля де Голль сказал преступную фразу: «Дни слез прошли. Вернулись дни славы». Мы никогда этого не простим… Де Голль не говорит о концлагерях, просто поразительно, до какой степени он игнорирует их, как демонстративно пренебрегает болью народа, не желая приобщить ее к победе. Потому что боится, что это умалит его собственную роль, принизит его значение… Де Голль объявил национальный траур из-за смерти Рузвельта. Он не объявил национального траура по погибшим в лагерях.
С Америкой надо считаться. Франция оденется в траур из-за Рузвельта.
Народный траур ей не к лицу.
При таком ожидании ты уже не существуешь. В твоей голове больше картин ужасов, чем на дорогах Германии. Каждую минуту в твоей голове — автоматные очереди. И ты продолжаешь жить, тебя они не убивают. Расстрелян на дороге.
Умер голодный. Его голод, подобно стервятнику, кружит у меня в голове. Я не могу ничего ему дать. Только и остается, что протягивать хлеб в никуда. Не зная даже, нужен ли ему еще хлеб. Покупаешь мед, сахар, макароны. Говоришь себе: если он умер, я все сожгу. Его голод обжигает меня, ничто не может притушить эту боль. Умирают от рака, от несчастного случая на дороге, от голода, нет, от голода не умирают, их приканчивают раньше. Пуля в сердце завершает то, что недоделал голод. Я хотела бы отдать ему свою жизнь. Я не могу дать ему куска хлеба. Это не называется думать, все слишком неопределенно, зыбко. Для нас с мадам Бордес существует лишь настоящее. Мы можем представить себе еще один день жизни, не больше. Мы не можем загадывать на три дня вперед, для нас покупать масло или хлеб на три дня -все равно что бросить вызов Богу. Мы держимся за Него, мы цепляемся за что-то вроде Бога. Д. говорит: «Нет такой глупости, такой чепухи, которую вы бы не сказали…» Как и мадам Бордес. Некоторые люди говорят теперь:
«Нужно осмыслить события». Д. говорит мне: "Вы должны попытаться читать.
Надо уметь читать, что бы ни случилось". Я делала попытки читать, я все готова сделать, но фразы не складываются в связное целое, хотя и подозреваешь, что эта связь есть. А иногда думаешь, что ее нет и никогда не было, что правда открылась тебе лишь теперь. Для нас существует совсем другая связь — та, что приковывает нашу жизнь к их телам. Быть может, он умер еще пятнадцать дней назад и тихо лежит в этом черном рву. По нему уже ползают насекомые, черви, они поселились в нем. Пуля в затылке? в сердце? во лбу? Мертвенно-бледный рот прижат к немецкой земле, а я все еще жду его, потому что ничего нельзя знать точно, и, возможно, у него еще осталась секунда. Потому что с секунды на секунду он, возможно, умрет, но пока этого еще не случилось. И так вот секунда за секундой нас тоже покидает жизнь, все надежды умирают, и так же секунда за секундой жизнь возвращается к нам, надежды воскресают. Быть может, он в колонне, бредет, согнувшись, вперед, шаг за шагом, быть может, он так устал, что не сделает следующего шага? Быть может, он не смог сделать этот шаг еще две недели назад? шесть месяцев? час? секунду? Во мне не осталось места ни для каких книг, даже для одной-единственной строки. Все написанные книги далеко отстали от нас с мадам Бордес. Мы бьемся, безоружные, в первых рядах безымянной, бескровной, бесславной битвы, мы — на передовой ожидания. За нами — обращенная в прах цивилизация и вся накопленная веками мудрость. Мадам Бордес не позволяет себе никаких предположений. В голове мадам Бордес, как и в моей, происходят какие-то бессмысленные сотрясения, что-то, чему нет названия, мучительно дергается, ворочается, возникают какие-то просветы, которые ведут, казалось бы, к выходу, но потом сужаются, сходят на нет, исчезая почти бесследно; все — сплошная мука, все кровоточит и кричит от боли, и потому мысль не может сформироваться, она не участвует в хаосе, но постоянно вытесняется этим хаосом, бессильная справиться с ним.
Апрель, воскресенье
Как всегда, на диване рядом с телефоном. Сегодня, да, сегодня Берлин будет взят. Нам объявляют об этом каждый день, но сегодня в самом деле все будет кончено. Газеты сообщают, каким образом мы об этом узнаем: завоют сирены — в последний раз. Последние военные сирены. Я не хожу больше в Центр, я больше не пойду туда.
Они прибывают в «Лютецию», они прибывают на Восточный вокзал. На Северный вокзал. С этим кончено. Я не только не пойду в Центр, я вообще не двинусь с места. Я верю в это, но вчера я тоже верила, а в десять часов вечера вышла из дому, села в метро и поехала к Д. Я позвонила, он открыл мне. Он обнял меня: «Что-то случилось?» — «Ничего. Я больше не могу». И я пошла обратно. Я не захотела даже войти в комнату. Мне нужно было лишь взглянуть на него, чтобы проверить, нет ли у него на лице признаков лжи, не скрывает ли Д. от меня его смерть. Потому что дома, когда пробило десять, на меня вдруг напал страх. Такой страх, когда боишься всего. Я подняла голову и вдруг увидела, что комната изменилась, что свет лампы тоже изменился и вдруг стал желтым. И внезапно — словно шквал налетел — полная уверенность: он умер. Никаких сомнений: умер. Умер. Двадцать первого апреля, он умер двадцать первого апреля. Я встаю и выхожу на середину комнаты. Это произошло мгновенно. В висках больше не стучит. Все уже другое. Мое лицо опадает, меняется. Я распадаюсь, растекаюсь, меняюсь. Я уже не чувствую своего сердца. Ужас медленно поднимается и захлестывает меня, я тону. Я больше не жду, до того мне страшно. Конец, это конец? Где ты? Как узнать? Я не знаю, где он. Не знаю, где я сама. Я не знаю, где мы находимся. Как называется это место? Что это за место? Что означает вся эта история? О чем, о ком в ней идет речь? Кто он такой, этот Робер Л.? Боли больше нет. Я начинаю понимать, что между мной и этим человеком нет больше ничего общего. Точно так же я могла бы ждать кого-нибудь другого. Меня больше нет. Если я не существую, зачем ждать Робера Л.? Точно так же она могла бы ждать другого, раз уж ей нравится ждать. Ничто больше не связывает ее с этим человеком. Кто он, этот Робер Л.? Существовал ли он вообще? Что он делает, этот Робер Л.? Как получилось, что ждут его, именно его, а не другого? Чего она в самом деле ждет? Какого еще ожидания дожидается? В какие игры играет вот уж пятнадцать дней, с тех пор как заморочила себе голову этим ожиданием? Что происходит в этой комнате? Кто она? Кто она, знает Д. Где Д.? Она знает это, она может пойти к нему и потребовать объяснений. Я должна повидаться с ним, так как что-то случилось, что-то новое. Я пошла к нему. По-видимому, ничего не случилось.
Вторник, 24 апреля
Звонит телефон. Я просыпаюсь во тьме. Зажигаю свет. Смотрю на будильник: пять тридцать. Ночь. Я слышу: «Алло?.. Что?» Это Д., он спал рядом. Я слышу: «Что, что вы говорите? Да, это здесь, да, Робер Л.» Молчание. Д. держит телефон, я пытаюсь вырвать у него трубку, он не отпускает. Это продолжается долго. «Какие сведения?» Молчание. Говорят с другого конца Парижа. Я пытаюсь вырвать у него трубку, это трудно, это невозможно. «И что? Товарищи?» Д. отпускает трубку и говорит мне: "Это товарищи Робера, они в студии «Гомон». Она вопит: «Это неправда!» Д. снова берет трубку. «А Робер?» Она пытается вырвать у него аппарат. Д. ничего не говорит, он слушает, телефон у него. «Вы больше ничего не знаете?» Д. поворачивается к ней: «Они расстались с ним два дня назад, он был жив». Она больше не пытается вырвать телефон. Она валится на пол. Что-то прорвалось в ней при словах, что два дня назад он был жив. Она не сопротивляется, пусть.
Прорвалось и выходит через рот, нос, глаза. Надо, чтобы оно вышло наружу. Д. кладет трубку. Он произносит ее имя: «Маргерит, моя маленькая Маргерит». Он не подходит к ней, не поднимает, он знает, что ее нельзя трогать. Она занята. Оставьте ее в покое. Это выходит из нее, вытекает, как вода, отовсюду. Живой. Живой. Д. говорит: "Маргерит, моя маленькая Маргерит.
Живой, как вы и я, два дня назад". Она говорит: «Оставьте меня, оставьте».
Это выходит из нее стонами, криками. Оно выходит как хочет, всеми возможными способами. Выходит. Пусть, пусть. Д. говорит: «Надо ехать, они в студии „Гомон“, ждут нас. Но сперва сделаем кофе». Д. говорит это, потому что хочет, чтобы она выпила кофе. Д. смеется. Он говорит не переставая: "Ну, молодчина!.. как мы могли подумать, что они одолеют его… Робер умница…
Наверно, он спрятался в последний момент… А мы-то считали его беспомощным из-за его вида". Д. в ванной. Он сказал: «из-за его вида». Она на кухне, стоит прислонившись к шкафу. Да, вид у него и вправду был не от мира сего.
Он казался рассеянным. Выглядел так, словно ничего вокруг не видит, всегда устремленный к абсолютной сути доброты. Она по-прежнему стоит прислонившись к кухонному шкафу. Всегда погруженный в абсолютную боль ищущей мысли. Она заваривает кофе. Д. повторяет: «Через два дня мы его увидим, он приедет».
Кофе готов. Вкус горячего кофе: он жив. Я быстро одеваюсь. Принимаю таблетку коридрана. Меня по-прежнему лихорадит, я вся в поту. Улицы безлюдны. Д. идет очень быстро. Входим в студию «Гомон», превращенную в транзитный центр.
Как договорено, спрашиваем Элен Д. Она приходит, она смеется. Мне холодно.
Где они? В отеле. Она ведет нас.
Отель. Все освещено. Взад-вперед снуют люди — мужчины в полосатых арестантских робах, сотрудницы социальных служб в белых халатах.
Депортированные прибывают всю ночь. «Вот эта комната». Провожатая уходит. Я говорю Д.: «Постучите». Сердце отчаянно колотится, я не смогу войти. Д. стучит. Я вхожу вместе с ним. В изножье кровати — мужчина и женщина, они не разговаривают. Это родственники. В постели — двое депортированных. Один спит, ему лет двадцать. Второй улыбается мне. Я спрашиваю: «Вы — Перротти?» — «Да, это я». — «Я жена Робера Л.» — «Мы расстались с ним два дня назад». — «Как он себя чувствовал?» Перротти смотрит на Д.: «Там были и куда более изможденные». Молодой просыпается: «Робер Л.? Ах да, мы должны были вместе бежать». Я сажусь у кровати. Я спрашиваю: «Они расстреливали?» Молодые люди переглядываются, они отвечают не сразу. «То есть… они перестали расстреливать». Д. вступает в разговор: «Это точно?» Отвечает Перротти: «Когда мы уходили, они уже два дня не расстреливали».
Депортированные разговаривают между собой. Молодой спрашивает: «Откуда ты знаешь?» — «Мне сказал об этом русский капо». Я: «Что он вам сказал?» -"Он сказал, что они получили приказ больше не расстреливать". Молодой:
«Бывали дни, когда они расстреливали, и бывали дни, когда нет». Перротти смотрит на меня, смотрит на Д., он улыбается: «Мы очень устали, вы должны нас извинить». Д. не сводит глаз с Перротти: «Как это вышло, что он не с вами?» — «Мы вдвоем искали его перед отходом поезда, но не нашли». — «Хотя мы старались». — «Так почему же вы не нашли его?» — «Было темно, -говорит Перротти, — и потом, нас там было много, несмотря на все…» — «Вы хорошо искали?» — «То есть…» Они переглядываются. «Да, — говорит молодой, — а как же… мы даже звали его, хотя это было опасно». — «Он хороший товарищ, — говорит Перротти, — мы его искали, он читал нам лекции о Франции. Это надо было видеть, он говорил, говорил, прямо околдовывал слушателей…» Я: «Раз вы не нашли его, значит, его не было в живых? Значит, его расстреляли?» Д. резко придвигается к кровати, он рассержен, но сдерживается, он почти так же бледен, как Перротти. «Когда вы видели его в последний раз?» Они переглядываются. Я слышу голос женщины: «Они устали». Мы допрашиваем их, как преступников, не даем ни секунды передышки. «Я, во всяком случае, видел его, — говорит молодой, — я в этом уверен». Он смотрит куда-то вдаль и повторяет, что уверен, но он ни в чем не уверен.
Никакая сила не заставит Д. замолчать. «Постарайтесь вспомнить, когда вы его видели в последний раз». — «Я видел его в колонне, кажется справа, не помнишь? Было еще светло… Это было за час до того, как мы добрались до вокзала». Молодой: «Сдохнуть можно, до чего я устал… я, во всяком случае, видел его после его побега, я в этом уверен, потому что мы даже договорились с ним удрать с вокзала». — «Как, разве он бежал?» — «Да, он попытался бежать, но его поймали…» — «Как, разве они не расстреливали тех, кто бежал?
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я