https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/70x70/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Таким образом город просуществовал несколько столетий, на протяжении которых политические смуты и распри держали страну в бедности». Так писал Роберт Чемберс через год после смерти Скотта, вспоминая Эдинбург, каким тот был, когда писатель появился на свет. Можно с уверенностью сказать, что Эдинбург времен младенчества Скотта был перенаселен, грязен и проживание в нем, по крайней мере в границах Старого города, вредило здоровью. Живописный и уютный, вместе с тем он мог быть губителен. Молодой эдинбургский поэт Роберт Фергюсон , которому вскоре предстояло умереть двадцати четырех лет от роду в казенном городском бедламе, писал об Эдинбурге, когда Скотту не исполнилось и пяти месяцев:

Старик Курилка разбитной,
Заблудшим душам дом родной, —
Мы тут за чаркой круговой
В довольстве и тепле
Сидим уютно день-деньской
В веселом погребке.
«Старик Курилка», Старик Коптилка, ибо файфские кумушки на другом берегу Ферт-оф-Форта могли точно сказать, когда в Эдинбурге садятся обедать, по облаку дыма, которое поднималось над лесом труб Хай-Стрит, проездов и тупиков. К тому же в городе злоупотребляли по части выпивки: лица свободных профессий отдавали щедрую дань кларету, а те, кому он был не по карману, пили эль; да и виски, по мере того как XVIII век набирал темпы, поступало из горных районов во все больших количествах.
К счастью Скотта (и литературы), в то время, когда он родился, Эдинбург начал понемногу выбираться из оков Старого города. Уже в 1752 году выдвигались далеко идущие предложения раздвинуть его границы. По мнению их автора, Эдинбург мало чем мог похвалиться — разве только тем, что «являлся столицей Шотландии, когда та была самостоятельным королевством, и все еще оставался главным городом Северной Британии». Он продолжал:
«Здоровое местоположение и соседство с заливом должно, безусловно, рассматривать как обстоятельства благоприятные. Но сколь перевешивают недостатки, коим нет числа! Расположенный по гребню холма, он дает место всего для одной приличной улицы, что тянется с востока на запад, да и на ту можно выбраться без особого труда только из одной части города. Узкие проулки, что ведут на юг и на север, так круты, стеснены и захламлены, что иначе как досадными бесчисленными помехами их и не назовешь. Сдавленные обступившими их стенами и стиснутые жесткими рамками королевских установлений, каковые едва ли выходят за пределы этих стен , дома здесь скучены так, как ни в каком другом городе Европы, и достигают невероятной высоты. Отсюда с неизбежностью проистекает великая нужда в свежем воздухе, освещении, чистоте и всех прочих необходимых удобствах. Отсюда же — положение многочисленных семей, порой до десяти душ и более, которым приходится ютиться над головой друг у друга в одном и том же строении, где ко всем остальным неудобствам присовокупляется еще и общая лестница, а это есть не что иное, как вертикальная улица, погруженная в постоянную темень и грязь».
Наконец люди не захотели больше мириться с подобным положением, и город начал разрастаться за пределы рыбьего костяка и черепашьего панциря — сначала к югу, затем, после постройки улиц-виадуков, — с большей помпой и пышностью к северу, где на другой стороне ныне осушенного Северного озера в конце XVII — начале XIX века возник прекрасно спланированный Новый город. Наиболее существенные из этих изменений произошли при жизни Скотта. За десять лет до его рождения к югу от Каугейта, за границами королевских владений (владения, правда, потом разрослись), были разбиты Кирпичная площадь и площадь Георга; последнюю избрали местом жительства некоторые из самых великосветских и важных обитателей Эдинбурга, в том числе герцогиня Гордонская, графиня Сазерлендская, лорд Мелвилл, виконт Дункан и лорд Брэксфилд, прототип стивенсоновского Уира Гермистона . На площадь Георга переехал с семьей и отец Скотта, когда юный Вальтер еще пребывал в колыбели. Результаты не замедлили сказаться: все шесть детей, рожденных Анной Резерфорд-Скотт, когда семья жила в Старом городе, умерли во младенчестве, тогда как Вальтер, дышавший чистым воздухом площади Георга, «был отменно здоровым младенцем» и «выказывал все признаки здоровья и силы» — пока в полтора года не был поражен недугом (теперь-то мы знаем, что это был детский паралич), наградившим его пожизненной хромотой на правую ногу.
СЭНДИ-НОУ
Дед Вальтера с материнской стороны доктор Резерфорд предположил, что больной ноге лучше всего, возможно, помогут деревенский воздух и моцион, и мальчика вместе с няней отправили к деду по отцовской линии на ферму в Сэнди-Hoy. «Здесь, в Сэнди-Hoy, — вспоминает Скотт, — я впервые осознанно воспринял бытие». Сэнди-Hoy, или, как принято теперь писать, Сэндиноу, расположена в долине Твида на полпути между Келсо и Мелрозом, в районе Пограничных болот. В сравнительно ясную погоду за шестнадцать миль можно различить на южном горизонте холмы Чивиота . По другую сторону Твида, к западу, находятся Эльдонские холмы, а за ними речка Этрик с Этрикским лесом. Милях примерно в десяти, тоже к западу, лежит участок, где Скотту предстояло возвести Абботсфорд, памятник своей гордости и безрассудству. Неподалеку на северозападе расположена долина Лаудердейл, а в пяти милях западнее течет речка Гала, за которой поднимаются Мурфутские холмы. Во время последнего возвращения домой при виде Галы к Скотту вернулось сознание. Это исконный край Скотта — земля его предков, сызмальства захватившая его воображение и владевшая им до самой смерти.
На малыше испробовали разные необычные способы лечения, но успеха не добились: Скотт вырос бодрым живым подростком, однако навсегда остался хромым; это увечье не очень бросалось в глаза, хотя стало заметнее в последние годы жизни, омраченные заботами и болезнью. «Среди примечательных средств, коими меня пользовали от хромоты, кто-то присоветовал, чтобы всякий раз, как в доме будут резать овцу, меня гольем пеленали в только что снятую, еще теплую шкуру. Хорошо помню, как в этом басурманском облачении лежу я на полу маленькой гостиной фермерского дома, а дедушка, седой и почтенный старик, пускается на всевозможные хитрости, дабы заставить меня ползать». Роберт Скотт, «седой и почтенный старик», умер, когда Вальтеру не исполнилось и четырех лет, однако внук хорошо его помнил. На протяжении всей жизни Скотт выказывал поистине невероятную память, чему есть множество свидетельств, и, несомненно, ясно помнил то, что случалось с ним на четвертом году и даже раньше. Его писательский гений, конечно же, опирался на память: о недавнем прошлом он узнавал, жадно внимая уцелевшим участникам миновавших бурных событий, а в историю лучше всего проникал по цепочке воспоминаний.
В Сэнди-Hoy малыш усердно поглощал всевозможные знания й рассказы. Песни и истории про якобитов пробудили в нем «весьма сильное расположение к дому Стюартов», расположение, которое, по его словам, «глубоко укоренилось благодаря рассказам, что велись при мне о зверствах, учиненных на казнях в Карлайле , а также в Горной Шотландии после битвы у Куллодена. Один или двое наших дальних родичей оказались тогда среди жертв, и, помнится, имя Камберленда (герцога Камберлендского, «Мясника» Камберленда, который командовал войсками короля Георга. — Д. Д.) вызывало у меня отнюдь не детскую ненависть. Мистер Керл, фермер из Йетбайра и муж одной из моих тетушек, видел казнь; вероятно, именно от него услыхал я эти горестные истории, оказавшие на меня столь сильное впечатление». Слышал он рассказы и о пограничных набегах и грабежах, в которых принимал участие и кое-кто из его собственных предков, а тетушка Дженни читала ему «Балладу о Хардикануте» из «Застольного альманаха» Аллана Рамзея Эту умело сделанную стилизацию из сорока четырех строф по восемь строк в каждой, написанную в начале века леди Уордлоу, мальчик выучил наизусть и самозабвенно декламировал во весь голос, к вящему раздражению местного священника, так что тот как-то раз даже воскликнул: «Разговаривать при этом дитяти все равно что пытаться перекрыть канонаду». На экземпляре «Застольного альманаха», который впоследствии перешел в его собственность, Скотт сделал запись: «Сия книга принадлежала моему деду Роберту Скотту, и из нее я наизусть запомнил „Хардиканута“ еще до того, как смог прочитать балладу сам. Первой я ее выучил — последней забуду». Конечно же, Скотт развил бы творческое воображение исторического плана, которое явлено в его поэтических сочинениях и романах, даже если б он и не провел маленьким мальчиком какое-то время в Сэнди-Hoy. Однако заманчиво думать, что именно там это воображение обрело свой столь своеобычный склад. В его памяти Сэнди-Hoy занимала, несомненно, свое особое место. Во «Вступлении» к Третьей песни «Мармиона», написанном в 1808 году и адресованном близкому другу Уильяму Эрскину, автор вспоминает свою тамошнюю родню и отдает дань любви и уважения деду:

Сквозь годы въяве вижу их —
Любимых, близких, дорогих,
С соломенною кровлей дом,
И круг родни пред камельком,
И Старца, что средь нас сидит, —
Он мудр, добр и родовит…
А вот и про себя самого:
Упрям, норовист, дерзок, смел,
У бабки баловень, пострел,
Докука, бес, насмешник злой —
Все ж был лелеем всей родней.
Самое существенное в этом автобиографическом «Вступлении», однако, — обобщенная картина того, какое воздействие оказали на автора пейзаж и история Пограничного края:

Пишу на стародавний лад
Мне с детства памятных баллад,
Их неказистый стих согрет
Очарованьем давних лет,
И первых чувств волшебный строй
Диктует песнь, звенит строкой.
Вот замок над твердыней скал —
Он в душу юную запал.
Реки могучей плавный ток
Мне б подсказал балладный слог —
Увы, там не было реки,
Ни рощ, где летни ветерки
Шептали б нежные слова,
Ручей и то журчал едва,
Но Музой стали в свой черед
Зеленый холм, небесный свод…
В руинах, все ж вещал мне он
О мощи тех, кем возведен;
И голову кружил не раз
Мне старожилов дивный сказ
Про то, как на ночной разбой
Лавиной по тропе крутой
Неслась на юг лихая рать
Трофей в долинах добывать,
А после пиршественный зал
Застолья гомон оглашал.
И мнилось: въяве слышу я
Звон стали, ржание коня,
А за провалами бойниц
Ловлю черты суровых лиц.
В уюте зимних вечеров
Я вечно был внимать готов
Старинным былям про любовь,
Про ведьм, про гордых дам, про кровь,
Про то, как честь родной земли
Мы отстояли — нас вели
Бесстрашный Уоллес, Брюс-герой
И про не столь уж давний бой,
Когда напор шотландских сил
Мундиры красные сломил.
Развитие мысли шло от ландшафта к истории, а от истории края — к истории народной и любви к отечеству. Но Скотт — при том, что самые великие его романы посвящены недавней истории родной Шотландии, — не был всего лишь шотландским писателем-патриотом. Половина его души была всецело под обаянием героического и буйного прошлого, но другая половина, принадлежавшая скорее просвещенному Эдинбургу периода расцвета, нежели дикому Пограничному краю, верила в разум, умеренность, развитие торговли, всевозможные блага и — чего таить греха — в материальную заинтересованность. Когда же эти стороны его натуры вступают в серьезное противоречие, тогда-то Скотт и поднимается в своих романах до вершин художественной прозорливости. Такого противоречия лишены его воспоминания о детстве, да и в раннем творчестве Скотта оно дает о себе знать лишь мельком. История становления Скотта-писателя — это история маленького мальчика, околдованного местами и преданиями, связанными с жестокими и героическими деяниями, мальчика, который вырос, чтобы постигнуть истинный смысл — с точки зрения человеческих подвигов и страданий — этих жестоких и героических деяний, и нашел способ соединить в своих романах колдовство и действительность. В конце концов не кто-нибудь, а Ревекка из «Айвенго» убедительнее всех судит о законах рыцарства:
«— Слава? — повторила Ревекка. — Неужели та ржавая кольчуга, что висит в виде траурного герба над темным и сырым склепом рыцаря, или то полустертое изваяние с надписью, которую невежественный монах с трудом может прочесть в назидание страннику, — неужели это считается достаточной наградой за отречение от всех нежных привязанностей, за целую жизнь, проведенную в бедствиях ради того, чтобы причинять бедствия другим? Или есть сила и прелесть в грубых стихах какого-нибудь странствующего барда, что можно добровольно отказаться от семейного очага, от домашних радостей, от мирной и счастливой жизни, лишь бы попасть в герои баллад, которые бродячие менестрели распевают по вечерам перед толпой подвыпивших бездельников? «
А приговором соблазнам якобитства служат надгробные слова Алика Полуорта казненным якобитам в «Уэверли»: «… головы там, над Шотландскими воротами, как их здесь зовут. Как жалко, что Эдвин Дху, такой славный, приветливый парень, был горец. Да, собственно, и лэрд из Гленнакуойха тоже был ничего себе человек, когда на него не находило» , — и прощание с несчастным Редгонтлетом из одноименного романа как с обманутым фанатиком, которому не место в современном мире.
Вот почему тем, кто стремится понять Скотта, неплохо со всем вниманием отнестись к его детским впечатлениям, которые питали воображение «невзгодами минувших лет и битвами былыми», но не ограничиваться только этим. Как мы увидим, Скотт был также и человеком эпохи Просвещения, которого во младенчестве перевезли из колоритного, но нездорового Школьного проезда на изысканную и чистенькую площадь Георга и который в зрелые годы жил то в неописуемо дорогом, с газовым освещением загородном особняке Абботсфорде, приличествующем баронету, то в своем эдинбургском доме на территории Нового города.
Но пройдет еще много времени, прежде чем эта двойственность Скотта даст о себе знать. Что до детских переживаний, то они питали только и исключительно романтическую сторону его натуры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я