электронные крышки биде для унитаза 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Может быть, избавившись от болезни, Цезарь снова станет самим собой?
Обо всем этом и размышлял Брут бессонными ночами, пока весть о новой затее Цезаря не лишила его последних иллюзий и не заставила осознать, что очень скоро ему придется сделать решающий выбор.
Мысль об убийстве диктатора в это время у него даже не мелькала. Когда Марк говорил себе, что близится пора совершить самый важный в своей жизни шаг, он имел в виду необходимость покончить с собой. Какой бы ужасной ни представлялась ему смерть, особенно когда он смотрел на мирно спящую Порцию, наверняка не догадывающуюся, какие бури бушуют в сердце ее мужа, она меньше страшила его, чем политическое убийство. При всем своем идеализме Марк не мог не видеть за маской тирана живого человека, убийство которого всегда ужасно, даже если человек этот заслуживает смерти. Впрочем, ему, вечному мечтателю, никогда не удалось бы разработать план реального политического преступления. Искать соучастников, продумывать детали нападения — нет, этими талантами он не обладал. Единственный выход, к которому он примеривался, был навеян не образом героического предка Сервилия Агалы, а образом погибшего Катона. Да, Марк рассматривал свой меч и прикидывал, как вонзит его в тело. Не Цезаря. В свое собственное.
Если пробудить уснувшую совесть римлян способен только мертвый — что ж, он готов умереть.
Настал январь 44 года. Брут подумывал о самоубийстве, но кое-кто из его соотечественников уже замышлял убийство.
В краткое отсутствие Цезаря, отбывшего на отдых в Кампанию, сенат, желая подольститься к диктатору, принял целый ряд необычных постановлений, возвеличивающих его сверх всякой меры. Посреди этого когда-то достойного собрания мужей раздался всего один голос протеста, и этот голос принадлежал Гаю Кассию Лонгину.
Весть о смелом выступлении шурина вселила в Марка двойственное чувство. Он восхищался отвагой Гая, но в то же время испытывал недовольство. На протяжении последних трех месяцев Кассий слишком часто позволял себе резкие высказывания в адрес диктатора, поэтому многие восприняли его бунтарство не как акт политической воли, а всего лишь как выражение личной неприязни. У Кассия, сожалел Брут, прямо-таки талант испортить самое лучшее начинание. Впрочем, какое он имел право его критиковать? Он считал подобные действия глупыми и бессмысленными, но что сделал он сам? Всего лишь демонстративно не явился на заседание сената. Что им двигало? Разумная осторожность? Или трусость?
Вскоре Цезарь вернулся в Рим. Сенаторы устроили ему торжественный прием и сообщили о результатах голосования. Он не снизошел до благодарности. Но самое главное, он слушал доклад отцов-сенаторов сидя. Кое-кому из них это показалось уж слишком, и несколько человек покинули зал заседаний в разгар церемонии.
Гай Юлий не хотел скандала. Он поспешил объяснить сенаторам, что не смог подняться с кресла только из-за того, что у него отнялись ноги. Пожалуй, Марк и поверил бы этому, если своими глазами не видел, как лучший друг диктатора испанец Бальб удержал того в кресле, и своими ушами не слышал, как он ему говорил:
— Гай, вспомни, кто ты таков, и не вздумай вставать!
Часом позже Марк наблюдал, как Цезарь, чудесным образом исцелившийся, преспокойно шагал домой через весь Форум.
Это означало только одно: Цезарь намеренно нанес оскорбление сенату, а все его извинения не более чем уловка. Он никогда не любил идти напролом, если чувствовал сопротивление, и предпочитал обходные пути.
Январские события породили в городе волну самых разноречивых толков. Правда ли, что Цезарь рвется не только к царской власти — ее он практически получил, но и к царскому титулу? Правда ли, что он, как начали подозревать многие и как позже будет утверждать Сенека, одержим тем, что греки называли hubris — утратой чувства меры, этим бичом всех обладателей слишком большой власти? Забывая о пределах, положенных человеку, такие люди навлекают на себя гнев богов, и конец их бывает страшен... Что, если Цезарь и в самом деле задумал переворот, который разрушит все традиционные римские устои — и политические, и духовные, и философские, и религиозные? Или это его противники нарочно раздувают подобные слухи, чтобы вызвать в согражданах ненависть к пожизненному диктатору и погубить его? Пройдет всего несколько недель, и Марк Антоний охрипшим от рыданий голосом будет уверять толпу, что Цезарь никогда не стремился к царской власти, а те, кто испугался этого, совершили жестокую ошибку. И глупая толпа ему поверит.
Однако это будет позже, а пока, в последние дни января, диктатор еще вел свою игру, выстроенную с четкостью военной кампании, и те, кто сумел разгадать ее скрытые пружины, действительно ужаснулись.
Все началось с незначительного, казалось бы, эпизода.
Однажды утром горожане обнаружили, что статую Цезаря, незадолго до того воздвигнутую перед ростральными трибунами, венчает царская диадема. Что бы это значило? Неужели плебс, мечтающий о царе, выразил таким образом свои чаяния? Тот, кто организовал эту акцию, пытался создать именно такое впечатление. Но кто же он, как не сам Цезарь? К этому бесспорному выводу пришли трибуны Гай Эпидий Марулл и Луций Цезетий Флав. На сей раз и им, как тремя месяцами раньше Аквиле, показалось, что диктатор зашел слишком далеко. Явившись на площадь, они с негодованием сорвали со статуи царский венец, а собравшейся вокруг толпе объяснили, что неизвестные злоумышленники хотели нанести оскорбление Юлию Цезарю. Диктатор разозлился, но сделать ничего не мог.
В конце января, как и каждый год, на Альбанской горе состоялись традиционные празднества — Латинские игры. Председательствовал на них Цезарь. 26 января он возвращался в город, как всегда, в своей пурпурно-золотой тоге. Народ встречал его овацией, скромной формой триумфа. Как обычно в таких случаях, на улицы согнали многочисленную клаку, в ряды которой затесались и обыкновенные зеваки. Они еще не знали, что их ожидает сюрприз. Как только толпе показалась фигура всадника, из разных ее концов раздались громкие крики «Ave Rex! Ave Rex!», что означало «Да здравствует царь!».
Лицо Цезаря, уже готовое расплыться в широкой улыбке, внезапно омрачилось. Он надеялся, что толпа подхватит приветственные крики, но вместо этого увидел, что горожане настороженно молчат. Впрочем, скоро они опомнились и заглушили голоса платных агентов возмущенными воплями. Диктатор понял, что его попытка провалилась. Верный своему принципу не форсировать события, он мгновенно обуздал свое недовольство и, обращаясь к толпе, произнес:
— Вы ошибаетесь, друзья. Меня зовут Цезарь, а не Рекс.
У него действительно были дальние родственники по материнской линии, носившие имя Марциев Рексов. Все вокруг засмеялись, и напряжение спало.
Флав и Марулл, те самые трибуны, что неделей раньше сорвали венец со статуи Цезаря, этим не удовлетворились. Уверенные в своей неприкосновенности, они отдали приказ арестовать самого шумного крикуна. Им оказался известный агент Цезаря.
Если диктатор встанет на его защиту, рассуждали они, всем станет ясно, кто организовал эту выходку. Если он сделает вид, что не причастен к случившемуся, его сторонникам это очень не понравится. Казалось бы, беспроигрышный ход.
Однако трибуны не учли, что расклад сил в государстве давно изменился, и не в их пользу. Действуя через еще одного трибуна, своего верного Гельвия Цинну, Цезарь арестовал Марулла и Флава, предъявив им обвинения в клевете на диктатора и подстрекательстве плебса к мятежу против законной власти. За такие преступления полагалась одна кара — смерть.
Парализованные ужасом сенаторы послушно утвердили приговор.
Но Цезарь вовсе не жаждал крови трибунов. Убедившись в своем всесилии, запугав всех хорошенько, он объявил, что дарует виновным жизнь и заменяет смертную казнь на ссылку с конфискацией имущества. Вот оно, милосердие божественного Юлия!
Потрясенный, Брут наблюдал, как разыгрывалась эта гнусная комедия. Он снова пропустил заседание сената, что в сложившихся обстоятельствах выглядело уже чуть ли не героизмом, но он не чувствовал удовлетворения. Ему было стыдно.
Как они посмели обвинить Марулла и Флава? Вся вина трибунов заключалась лишь в том, что они исполнили свой долг. Вступая в должность, каждый из них принес священную клятву хранить римскую политическую систему и защищать сограждан от угрозы тирании. Судилище над ними — вопиющая несправедливость.
Брут терзался, не зная, что предпринять. Пойти к Цезарю, высказать ему в лицо все, что он о нем думает? Увы, это стало невозможно. Вот уже месяц, как Гай Юлий, одержимый страхом перед заговорщиками, не принимает ни друзей, ни знакомых. Он теперь покидает дом в окружении целого эскорта из вооруженных ветеранов-испанцев, готовых по первому знаку хозяина перерезать глотку кому угодно.
Эта охрана сама по себе — дурной признак. Каждый римлянин знает, что «сателлитами», вооруженными воинами, окружали себя греческие тираны. В свободном государстве, в городе, живущем нормальной жизнью, правитель не нуждается в охране: его защищает все население, и если какой-нибудь сумасшедший, иноземец или подосланный вражеский агент, попытается причинить ему зло, любой гражданин, не задумываясь, прикроет его своим телом. Еще во времена Каталины, злосчастного соперника Цицерона на выборах консула, весь сенат хохотал над Марком Туллием, который явился на заседание под охраной, а под тогу надел кольчугу.
Как там говорил Лабиер в своей пьесе? «Тот, кого боятся многие, сам должен бояться многих». Очевидно, именно это и происходит с Гаем Юлием. Человеку с чистой совестью нечего опасаться своих сограждан. Если он и в самом деле не стремится к тирании, зачем ему бояться тираноубийц?
Нет, разговор с Цезарем ничего не изменит. Да и Брут уже давно выпал из круга его приближенных. Эти убежденные сторонники диктатора, никогда особенно не доверявшие Марку Юнию, наверняка обсуждали между собой его нарочитое отсутствие на обоих скандально известных заседаниях сената. Возможно, кто-то из них уже попытался насторожить Гая Юлия против него, потомка тираноборцев. Если б только они знали, какая жестокая борьба шла в его сердце, они поостереглись бы попусту болтать. Но никто об этом даже не догадывался. На людях Брут, как всегда, держался спокойно, а лицо его хранило непроницаемое выражение. Он, конечно, выглядел усталым, но не более того. Впрочем, и Цезарь в последние дни заметно сдал. Как-то раз, с неудовольствием разглядывая свои исхудавшие руки, он пробормотал:
— Недолго Бруту осталось ждать... Скоро это старое тело само обратится в прах...
Что он имел в виду? Не верил в опасность, исходящую от Брута, потому что не считал его достаточно отважным, или он полагал, что своими милостями купил его с потрохами?
«Нет столь выгодного рабства, ради которого я свернул бы со стези свободы!» — Брут не уставал повторять про себя эти слова. Он никогда не согласится стать рабом, даже если ценой свободы будет жизнь. Вот только Порция... А разве с утратой свободы он не потеряет и Порцию? Дочь Катона никогда не будет женой раба.
Дух самопожертвования все сильнее завладевал мыслями Марка. Если ему суждено умереть, он умрет. Но он не собирался умирать глупо, не собирался раньше времени выдавать свои тайные побуждения.
Назавтра после позорного судилища, устроенного над трибунами Маруллом и Флавом, поздним вечером, под покровом темноты, к дому Брута тихо подошли несколько человек. Это были члены сената. Марк принял их. Оказалось, они принесли с собой петицию, в которой содержалось предложение выдвинуть кандидатами на консульские выборы будущего года обоих изгнанных трибунов.
Какое благородство! Какое уважение к законности! И какая непроходимая глупость!
Брут наотрез отказался подписывать документ, и просители удалились в убеждении, что Брут — настоящий перебежчик, если только не отъявленный трус.
Он не стал им ничего объяснять. Если людям хочется верить, что с помощью петиций можно противостоять тирану, что ж, это их право. Он не намерен включать свое имя в список и подставлять себя под удар.
Брут сознавал, что должен действовать иначе, хотя еще не очень хорошо представлял, как именно. Во всяком случае, участвовать в идиотских затеях он не будет. Он постарается сохранить свое важное преимущество: его пока ни в чем не подозревают.
Да, после ухода сенаторов он с особенной остротой ощутил свое одиночество. Да, он прочел в их глазах почти не скрываемое презрение. Да, он не смел открыться даже Порции и избегал оставаться с ней наедине, лишая себя единственной радости в жизни.
Он еще не знал, что сделает. Он лишь понимал, что должен остановить Гая Юлия Цезаря.
Последствия его отказа подписать петицию в защиту сосланных трибунов не заставили себя долго ждать. Начиная со следующего дня, являясь по утрам в здание претории для отправления служебных обязанностей, он стал находить в своем кабинете записки примерно одного и того же содержания. «Ты спишь, Брут, а Рим уже примеряет цепи», — говорилось в одной, найденной под стулом. «Нет, ты не из породы истинных Брутов!» — укоряла другая, ловко засунутая между свитками с судебными делами.
«Ты спишь, Брут...» Это он-то, который уже долгие недели мучится жестокой бессонницей! Но еще больнее ранили его записки, в которых подвергалось сомнению его право носить имя Брутов. В этих посланиях ему чудились оскорбительные намеки на сомнительность его происхождения, на добродетель его матери. Если б только сочинявший их знал, каким грузом всю жизнь висело над Брутом его собственное имя! Каким легким и приятным стало бы его существование, если бы не тени великих предков!
Он догадывался, что за развернутой против него таинственной кампанией должен кто-то стоять. Чего же от него добиваются? Чтобы он совершил глупость? Чтобы под влиянием гнева и оскорбленного самолюбия допустил непоправимую ошибку? Может быть, это тонко продуманная провокация?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я