https://wodolei.ru/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Образы богов разложились на дальние космические силы и на по-домашнему привычные фигуры сказочных персонажей, которые можно любить, но в которые нельзя верить. Эту противоположность уловила уже александрийская поэзия: когда Арат писал поэму о строе мироздания, а Каллимах с нарочитыми бытовыми подробностями описывал, в какой хижине и на какой подстилке спал Тесей перед таким-то славным подвигом, то они делали взаимодополняющее дело. Но уловить и обыграть противоположность — еще не значит снять противоположность; сводить концы с концами они оставили Овидию.
Овидий, конечно, тоже нисколько не верил в тех традиционных богов и героев, чьи похождения он с таким вкусом описывал в «Метаморфозах». Под его сентенцией «Выгодны боги для нас — коли выгодны, будем в них верить!» — мог бы подписаться и Вольтер. Когда он с легкостью сообщает, какое платье было к лицу Андромеде и как вела себя в постели Гектора Андромаха, он показывает себя достойным учеником александрийских учителей. Но задача, стоявшая перед Овидием, задача нового осмысления мира, была сложнее — и он справился с нею удивительно просто и легко. На смену мифологическому пониманию мира приходит у него «любовное».
Тесный мифологический мир был крепок силою родственной любви. Разве это не подсказывает, что раздвинутый новый мир, слишком широкий для одной семьи, должен держаться силою «просто любви» — любви человека к человеку, живого к живому, той любви, которой учил Овидий и мужчин и женщин? Мифологический мир был миром насквозь божественным и от этого единым и вечным; новый мир — что мир насквозь человечный и от этого тоже единый и вечный. Недаром Овидий стягивает всю пеструю ткань своей большой поэмы к одному узлу, к одному ключевому символу — метаморфозе. Метаморфоза означает единство мира, в котором все человечно или напоминает о человеке: и очертания скалы, и плеск ручья, и трепет дерева, и повадка зверя, и крик птицы, и свет небесного созвездия; история мира от дикого хаоса и до исторических времен — это и есть история его оживления и одушевления, ее-то и рассказывает Овидий. Метаморфоза означает и вечность мира, в котором ничто не кончается смертью, а кончается только превращением («Ты останешься жива, но перестанешь быть собой!» — гласит пророчество Аталанте, X, 506), в котором ничто не завершено, а все текуче, ускользает от познания («Если он познает самого себя, это его погубит!» — гласит пророчество Нарциссу, III, 348). Рассказав и показав это, Овидий заканчивает «Метаморфозы» прямым поучением — речью мудреца Пифагора о том, что все течет и меняется, все одушевлено вечной душой, переливающейся из тела в тело, и поэтому человек должен любить все живое и не употреблять в пищу мяса животных. Так идея превращения оказывается у Овидия неразрывна с идеей вселенской любви.
Вселенская любовь — понятие древнее и глубокое. Еще на заре античной философской мысли пифагореец Эмпедокл учил, что мироздание представляет собой кругооборот четырех стихий, на которые разделился изначальный единый мир и которые влекутся друг к другу силою Любви и друг от друга силою Раздора. Отголоски этого представления слышатся у Овидия и в речи Пифагора, и в описании хаоса, открывающем «Метаморфозы», и в речи Януса, открывающей «Фасты». Пусть у Эмпедокла Любовь — понятие религиозное и философское, а у Овидия — человеческое и домашнее: добродушный Овидий стоит у конца той же цепи, у начала которой стоял глубокомысленный Эмпедокл. Идея вечной гармонической неизменности всегда была дорога сознанию античности так же, как идея вечного единонаправленного движения и развития всегда дорога сознанию нового времени. Идея развития мира впервые внятно прозвучала в античности в «Энеиде» Вергилия — и смущенная античность ответила на это «Метаморфозами» Овидия: на порыв к иному было ответом любовное утверждение сущего.
«На уровне быта» и «на уровне бытия» любовь одинаково выступала регулятором всего, что есть, — а в промежутке? Промежуток регулировался для Овидия «на уровне государства» — и мы уже знаем, что мироощущение Овидия потерпело катастрофу именно здесь.
Государство, в котором жил Овидий, выглядело не менее двойственно и условно, чем быт и чем мироздание. Официально продолжала существовать «возрожденная республика», правил сенат, избирались консулы и преторы, но фактически все вершилось по воле одного человека, «отца отечества», который и почитался-то именно как восстановитель республики. Овидий видел эту двойственность не менее отчетливо, чем его современники, но она его не смущала и не возмущала: он и ее надеялся преодолеть посредством все того же благодетельного принципа — любви. Если правитель любовно печется о народе, а народ любовно предан правителю и славит его, то чем этот строй хуже всякого иного? Это не было льстивой выдумкой или официальной подсказкой, это было искренним убеждением. Но у Августа убеждения были иные. Не любовь, а порядок; не метаморфозы, а самоотреченное служение; не Овидий, а Вергилий, — вот чем было для него государство.
Когда Овидий оказался в ссылке, он это понял. Ссылка была для него не только тяжкой житейской невзгодой — она была для него крахом миросозерцания. Миросозерцанием Овидия было приятие мира: он видел различие между видимостью и сутью, но он не мог и не хотел что-то одно из этого принять, а другое отвергнуть, он все время стремился связать их между собой и принять вместе. Воля Августа повернула к нему мир той стороной, которую ему труднее всего и больнее всего было принять — стороной некрасивой и безлюбовной. Это коснулось и быта и бытия: говоря о быте в диких Томах, Овидий больше всего горюет о том, что здесь вместо обходительности царит грубость, а говоря о природе, тоскует, что в стране, где замерзает Дунай, нет места мифу о Леандре, а в стране, где не растут яблони, нет места мифу об Аконтии («Скорбные элегии», III, 10). Он еще надеется найти общий язык с гетскими быками, которых придется ему погонять («Письма с Понта», 1,8,55), но как ему найти общий язык с теми, кто так сурово сослал его сюда? Его бесконечные жалобы и униженные мольбы в элегиях, писанных в ссылке, раздражают современного читателя: неужели Овидий не мог перенести несчастье стойко, не мог встретить враждебную силу нравственно непобежденным? Нет: Овидий просто не хотел поверить, что государство может быть по отношению к человеку враждебной силой. И он изощрялся в жалобах и мольбах, надеясь, что всечеловеческая любовь, жалость и прощение оживут в носителях государственной власти. Этого он не дождался.
Есть поэзия приятия мира и поэзия неприятия мира. Более поздние эпохи сжились и сроднились с поэзией неприятия мира — пусть неполного, пусть частичного, по неприятия. А Овидий был именно поэтом всеприятия — пожалуй, самым ярким во всей античной литературе. Его мир не трагичен и не может быть трагичен: ведь смерти в нем нет, значит, и трагедии нет. Даже собственная судьба ничему не научила доброго поэта: до самого конца она осталась для него не трагедией, а недоразумением и нелепостью. Здесь и пролегает та черта, которая отделяет Овидия от читателя наших дней. Почувствовать всерьез его мир без трагедий, мир всепонимающей и всеобъединяющей любви человеку нашего времени трудно, если не невозможно. Трагический Эсхил, ищущий Вергилий, страдающий Катулл, непримиримый Тацит, — все они ближе современному сознанию, чем радостный Овидий. Вот почему этот самый легкий поэт древности оказывается таким трудным для нас.
Овидий не может быть в обиде за это. Среди великих поэтов древности он едва ли не скромнее всех. Конечно, для хорошей концовки и он не упускает сказать гордые слова о вечности своих стихов о любви и о превращениях. Но он лучше, чем кто-нибудь другой, понимает, что этой вечностью они обязаны не ему одному, а и его читателям. Добрый поэт, он любит не только своих героев, но и своих читателей; и он надеется, что по той же общечеловеческой своей доброте читатель ему ответит тем же. Он, Овидий, знает, что в Риме есть много поэтов лучше его; а о том, что есть много поэтов и хуже его, пускай лучше скажет сам читатель. Так говорит он перед тем, как закончить свою автобиографическую элегию добрыми и трогательными словами: «Заслужил я мою добрую славу или не заслужил, — а тебе, читатель, спасибо».
М. Гаспаров
ЛЮБОВНЫЕ ЭЛЕГИИ

Книга первая
I
Важным стихом я хотел войну и горячие битвы
Изобразить, применив с темой согласный размер:
С первым стихом был равен второй. Купидон рассмеялся
И, говорят, у стиха тайно похитил стопу.1
5 «Кто же такие права тебе дал над стихами, злой мальчик?
Ты не вожатый певцов, спутники мы Пиэрид.
Что, если б меч Венера взяла белокурой Минервы,
А белокурая вдруг факел Минерва зажгла?
Кто же нагорных лесов назовет госпожою Цереру
10 Или признает в полях девственной лучницы власть?
Кто же метанью копья обучать пышнокудрого стал бы
Феба? Не будет бряцать лирой Аонии2 Марс!
Мальчик, и так ты могуч, и так велико твое царство, —
Честолюбивый, зачем новых ты ищешь забот?
15 Или ты всем завладел — Геликоном, Темпейской долиной?
Иль не хозяин уж Феб собственной лиры своей?
Только лишь с первым стихом возникала новая книга,
Как обрывал Купидон тотчас мой лучший порыв.
Нет для легких стихов у меня подходящих предметов:
20 Юноши, девушки нет с пышным убором волос», —
Так я пенял, а меж тем открыл он колчан и мгновенно
Мне на погибель извлек острые стрелы свои.
Взял свой изогнутый лук, тетиву натянул на колене:
«Вот, — сказал он, — поэт, тема для песен твоих!»
25 Горе мне! Были, увы, те стрелы у мальчика метки.
Я запылал — и в груди царствует ныне Амур.
Пусть шестистопному вслед стиху идет пятистопный.
Брани, прощайте! И ты, их воспевающий стих!
Взросшим у влаги венчай золотистую голову миртом,
30 Муза, — в двустишьях твоих будет одиннадцать стоп.

II
Я не пойму, отчего и постель мне кажется жесткой
И одеяло мое на пол с кровати скользит?
И почему во всю долгую ночь я сном не забылся?
И отчего изнемог, кости болят почему?
5 Не удивлялся бы я, будь нежным взволнован я чувством…
Или, подкравшись, любовь тайно мне козни творит?
Да, несомненно: впились мне в сердце точеные стрелы
И в покоренной груди правит жестокий Амур.
Сдаться ему иль борьбой разжигать нежданное пламя?..
10 Сдамся: поклажа легка, если не давит плечо.
Я замечал, что пламя сильней, коль факел колеблешь, —
А перестань колебать — и замирает огонь.
Чаще стегают быков молодых, ярму не покорных,
Нежели тех, что бразду в поле охотно ведут.
15 С норовом конь, — так его удилами тугими смиряют:
Если же рвется он в бой, строгой не знает узды.
Так же Амур: сильней и свирепей он гонит строптивых,
Нежели тех, кто всегда служит покорно ему.
Я признаюсь, я новой твоей оказался добычей,
20 Я побежден, я к тебе руки простер, Купидон.
Незачем нам враждовать, я мира прошу и прощенья. —
Честь ли с оружьем твоим взять безоружного в плен?
Миртом чело увенчай, запряги голубей материнских.
А колесницу под стать отчим воинственный даст.3
25 На колеснице его — триумфатор — при кликах народа!
Будешь стоять и легко править упряжкою птиц.
Юношей пленных вослед поведут и девушек пленных,4
Справишь торжественно ты великолепный триумф.
Жертва последняя, сам с моей недавнею раной
30 Новые цепи свои пленной душой понесу.
За спину руки загнув, повлекут за тобой Благонравье.
Скромность и всех, кто ведет с войском Амура борьбу.
Все устрашатся тебя, и, руки к тебе простирая,
Громко толпа запоет: «Слава! Ио! Торжествуй!»
35 Рядом с тобой Соблазны пойдут, Заблуждение, Буйство, —
Где бы ты ни был, всегда эта ватага с тобой.
Ты и людей и богов покоряешь с таким ополченьем.
Ты без содействия их вовсе окажешься гол.
Мать с олимпийских высот тебе, триумфатору, будет
40 Рукоплескать, на тебя розы кидать, веселясь.
Будут и крылья твои, и кудри гореть в самоцветах,
Сам золотой, полетишь на золоченой оси.
Многих еще по дороге спалишь — тебя ли не знаю!
Едучи мимо, ты ран много еще нанесешь.
45 Если бы даже хотел, удержать ты стрелы не в силах:
Если не самый огонь, близость его — обожжет.
Схож с тобою был Вакх, покорявший земли у Ганга:
Голуби возят тебя — тигры возили его.
Но коль участвую я в божественном ныне триумфе,
50 Коль побежден я тобой, будь покровителем мне!
Великодушен — смотри! — в боях твой родственник Цезарь5,
Победоносной рукой он побежденных хранит.

V
Жарко было в тот день, а время уж близилось к полдню.
Поразморило меня, и на постель я прилег.
Ставня одна лишь закрыта была, другая — открыта,
Так что была полутень в комнате, словно в лесу, —
5 Мягкий, мерцающий свет, как в час перед самым закатом
Иль когда ночь отошла, но не возник еще день.
Кстати такой полумрак для девушек скромного нрава.
В нем их опасливый стыд нужный находит приют.
Тут Коринна вошла в распоясанной легкой рубашке,
10 По белоснежным плечам пряди спадали волос.
В спальню входила такой, по преданию, Семирамида
Или Лаида6, любовь знавшая многих мужей…
Легкую ткань я сорвал, хоть, тонкая, мало мешала, —
Скромница из-за нее все же боролась со мной.
15 Только сражалась, как те, кто своей не желает победы,
Вскоре, себе изменив, другу сдалась без труда.
И показалась она перед взором моим обнаженной…
Мне в безупречной красе тело явилось ее.
20 Что я за плечи ласкал! К каким я рукам прикасался!
Как были груди полны — только б их страстно сжимать!
Как был гладок живот под ее совершенною грудью!
Стан так пышен и прям, юное крепко бедро!
Стоит ли перечислить?.. Всё было восторга достойно.
Тело нагое ее я к своему прижимал…
25 Прочее знает любой… Уснули усталые вместе…
О, проходили бы так чаще полудни мои!

VI
Слушай, привратник, — увы! — позорной прикованный цепью!
Выдвинь засов, отвори эту упрямую дверь!
Многого я не прошу: проход лишь узенький сделай,
Чтобы я боком пролезть в полуоткрытую мог.
5 Я ведь от долгой любви исхудал, и это мне кстати, —
Вовсе я тоненьким стал, в щелку легко проскользну…
Учит любовь обходить дозор сторожей потихоньку
И без препятствий ведет легкие ноги мои.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я