Оригинальные цвета, всячески советую 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И снова взялся за газету, а я пустился в обратный путь по опасному паркету, принимая меры предосторожности, которыми мне лучше было бы воспользоваться, когда я вошел. Само собой, сенатор, отец моего друга, так ни о чем и не дал мне знать. А кроме того, немного спустя в результате военного переворота – разумеется, дурацкого и реакционного – он вместе с нескончаемой газетой вылетел из своего кресла. Признаюсь, это порадовало меня.
Федерация студентов
Еще в Темуко я был корреспондентом журнала «Кларидад», органа Студенческой федерации, и продавал от двадцати до тридцати экземпляров журнала своим товарищам по лицею. События, которые в 1920 году произошли в Темуко, оставили на нашем поколении кровавые метки. «Золотая молодежь» и «дети олигархии» напали на помещение Студенческой федерации и разгромили его. А закон, с колониальных времен и по наши дни состоявший на службе у богатых, бросил за решетку не нападавших, а тех, кто подвергся нападению. Молодой Доминго Гомес Рохас, надежда чилийской поэзии, не выдержал пыток в застенках, сошел с ума и умер. В нашей маленькой стране это преступление произвело такое же глубокое и страшное впечатление, как позднее убийство Федерико Гарсиа Лорки в Гранаде.
Когда в 1921 году я приехал в Сантьяго поступать в университет, население столицы едва насчитывало пятьсот тысяч жителей. На улицах пахло газом и кофе. В тысячах домов обитали незнакомые люди и клопы. По улицам, лязгая железом и надрывно звеня, двигались маленькие разбитые трамваи – тогдашний городской транспорт. Путь от проспекта Независимости до университета на другом конце города, неподалеку от Центрального вокзала, был бесконечным.
В помещение Студенческой федерации заходили знаменитые деятели студенческого движения, которые идеологически самым тесным образом были связаны с мощным анархистским течением того времени. Альфредо Демария, Даниэль Швейцер, Сантьяго Лабарка, Хуан Гандульфо, все они – бывалые вожаки. Хуан Гандульфо, несомненно, был самым примечательным из них, он наводил страх своими дерзкими политическими идеями и не раз на деле доказывал личную храбрость. Со мной он обращался как с ребенком, каким я на самом деле и был. Однажды я опоздал, когда пришел показаться ему как врачу. Он хмуро взглянул на меня и спросил: «Почему ты не пришел вовремя? Меня ждут больные». – «Я не знал, сколько времени», – ответил я. – «Возьми и в следующий раз знай», – сказал он, вынул свои карманные часы и отдал их мне – подарил.
Хуан Гандульфо был низенького роста, круглолицый и не по возрасту лысый. И тем не менее в любой ситуации он выглядел величественным. Как-то раз офицер, из тех, что участвовали в перевороте, головорез и дуэлянт, бросил Гандульфо вызов. Тот принял его, за пятнадцать дней научился владеть шпагой и выиграл поединок, до смерти напугав своего противника. В эти же самые дни он изготовил гравюры на дереве для обложки и иллюстраций к книге «Собранье закатов», к моей первой книге; это были очень интересные гравюры, сделанные человеком, которого никто не считал причастным к художественному творчеству.
Среди революционно настроенных литераторов самым замечательным был Роберто Меса Фуэнтес, редактор журнала «Хувептуд». Этот журнал тоже принадлежал Студенческой федерации, но был более солидным и в большей степени литературным журналом, чем «Кларидад». Среди сотрудников журнала выделялись Гонсалес Вера и Мануэль Рохас – мне они тогда казались стариками. Мануэль Рохас незадолго до того приехал из Аргентины, где прожил много лет; нас поражала его внушительная осанка и манера говорить – в речи его слышались не то надменность, не то чувство достоинства. Он был тогда линотипистом. Гонсалеса Веру я знал еще по Темуко, где он скрывался после налета полиции на помещение Студенческой федерации. Он пришел ко мне прямо с вокзала, который находился в нескольких шагах от нашего дома. Его появление не могло не поразить шестнадцатилетнего поэта. Никогда в жизни мне не приходилось видеть такого бледного человека. Его тонкое лицо было словно вырезано из кости или из мрамора. Весь в черном, рукава и манжеты брюк несколько обтрепаны, но от этого он не выглядел менее элегантным. С первых же слов речь его показалась мне ироничной и острой. Его приход в ту дождливую ночь к нам домой – подумать только, совсем недавно я не знал о его существовании – произвел впечатление, подобное тому, какое произвело появление революционера-нигилиста в доме Сашки Жегулева, персонажа Леонида Андреева, которому тогда подражала мятежная латиноамериканская молодежь.
Альберто Рохас Хименес
В журнале «Кларидад», в политической и литературной деятельности которого я стал принимать участие, почти всем руководил Альберто Рохас Хименес; ему суждено было стать одним из самых моих любимых товарищей. Он носил кордовскую шляпу и длинные бакенбарды, как у вельможи. Красивый, элегантный, невзирая на нищету, он порхал, словно золоченая птица, и казался денди до мозга костей; работал легко и как бы небрежно, мгновенно понимал, что к чему, в любом конфликте, и никогда не терял веселой мудрости и вкуса к простым житейским вещам. Книги и девушки, вина и корабли, маршруты и архипелаги – \СО всем этим он был отлично знаком, и все это было у него под рукою в любой момент жизни. В литературном мире он чувствовал себя легко и свободно, был и угрюмо-неприветлив и щедр – профессиональный расточитель собственного таланта и обаяния. Он был нищ, но галстуки носил самые элегантные. Никогда не жил на одном месте, то и дело переезжал с квартиры на квартиру, из города в город, и по нескольку недель радовал своей бесшабашной веселостью, своей неуемной искренней богемностыо изумленных жителей то Ранкагуа, то Курико, то Вальдивии, то Консепсьона, то Вальпараисо. Он уходил, как и приходил, оставляя там, где побывал, рисунки, галстуки, любимых и друзей. А так как он был во всем подобен сказочному принцу и невероятно щедр, то вечно дарил подарки; он мог подарить все, что имел: шляпу, рубашку, пиджак и даже башмаки. Когда у него уже не оставалось ничего из вещей, он, расставаясь, писал на листе бумаги какую-нибудь фразу, или стихотворную строку, или просто остроту и королевским жестом дарил на прощанье, будто не имеющую цены драгоценность.
Стихи он писал по последней моде, следуя канонам Аполлинера и испанских ультраистов. Он основал новую поэтическую школу под названием «Агу», так как, по его словам, именно таким был первый изданный человеком крик, первые стихи новорожденного младенца.
Рохас Хименес был для нас законодателем мод и в одежде, и в манере курить, и в почерке. Дружески и деликатно подшучивая надо мной, он помог мне избавиться от мрачного тона. Хименес не заразил меня ни своим скептическим видом, ни бесшабашным пристрастием к спиртному, но я и по сей день не могу без волнения вспоминать его: он словно освещал все вокруг, словно открывал никем не видимую дотоле красоту вещей, будто оживлял и выпускал на волю до тех пор дремавшую где-то бабочку.
От дона Мигеля де Унамуно он научился делать птиц из бумаги. Делал птиц с длинными шеями и распростертыми крыльями, а потом дул на них. И это называлось «вдохнуть в них жизнь». Он открывал поэтов Франции и темные бутылки, захороненные в погребах, писал любовные письма героиням Франсиса Жамма.
Свои прекрасные стихи Рохас Хименес, скомкав, вечно засовывал в карманы, и они до сих пор так и не увидели света.
Его щедрая, талантливая натура привлекала всеобщее внимание, и однажды в кафе к нему подошел незнакомый человек и сказал: «Сеньор, я слышал, как вы тут разговаривали, и проникся к вам огромной симпатией. Могу я попросить вас об одной вещи?» «О чем именно?» – неприветливо отозвался Рохас Хименес. – «Позвольте мне перепрыгнуть через вас», – сказал незнакомец. «Каким образом? – спросил поэт. – Вы что, так здорово прыгаете, что можете перескочить через меня, сидящего за столом?» – «Нет, сеньор, – очень скромно возразил незнакомец. – Я хочу перепрыгнуть через вас потом, когда вы будете спокойно лежать в гробу. Таким образом я воздаю честь интересным людям, с которыми сводит меня жизнь: перепрыгиваю, если они позволяют, через них мертвых. Я человек одинокий, и это – мое единственное любимое занятие» И, вынимая записную книжку, добавил: «Вот тут список тех, через кого я перепрыгнул». Рохас Хименес, обезумев от радости, принял это странное предложение. Несколько лет спустя, дождливой зимою – такой дождливой зимы в Чили не помнили – Рохас Хименес умер. Как с ним часто бывало, он оставил пиджак в каком-то баре, в центре Сантьяго, и в разгар зимы шел через весь город в одной рубашке до Кинто-Нормаль, где находился дом его сестры Роситы. А через два дня воспаление легких унесло из мира одного из самых замечательных людей, каких я только знал. И улетел поэт вместе со своими бумажными птицами – в небо, в дождь.
В ту ночь, когда друзья сидели у его гроба, дом посетил странный незнакомец. Дождь лил как из ведра, молнии освещали огромные платаны на Кинто-Нормаль, ветер трепал их, и тут отворилась дверь и вошел мужчина в трауре с ног до головы, весь до нитки промокший под дождем. Никто его не знал. На глазах друзей незнакомец разбежался и перепрыгнул через гроб. И, не проронив ни слова, ушел так же внезапно, как и появился, – пропал за дождем, в ночи. Так удивительная жизнь Рохаса Хименеса была освящена таинственным ритуалом, смысла которого никто не сумел объяснить.
Я только приехал в Испанию, когда пришло известие о его смерти. Редко в жизни выпадала мне такая боль. Это было в Барселоне. Я тут же написал элегию «Альберто Рохас Хименес пролетает», которая потом была напечатана в «Ревиста де оксиденте».
Но кроме того, я чувствовал: нужно совершить какой-то ритуал, чтобы проститься с ним. Он умер так далеко, в Чили, где в эти дни ливни затопляли кладбища. Я не мог быть подле его тела, не мог проводить его в последний путь, и именно потому чувствовал: нужно выполнить какой-то обряд. Я пошел к своему другу художнику Исайе Кабесону, и мы вместе отправились в чудесную базилику Санта-Мария дель Map. Мы купили две огромные свечи – почти в рост человека – и вошли со свечами в полутьму этого необычайного храма. Потому что Санта-Мария дель Map – церковь мореплавателей. Рыбаки и моряки много веков назад сложили ее камень за камнем. А потом украсили дарами: плывущие в вечность кораблики всех размеров и форм сплошь покрывают стены и своды прекрасной базилики. Я подумал, что этот храм под стать ушедшему поэту и что, если бы он его знал, это было бы его любимое место. Мы зажгли огромные свечи посреди церкви и, усевшись с другом-художником в пустой базилике за двумя бутылями зеленого вина, думали о том, что этот безмолвный обряд – при всем нашем агностицизме – таинственным образом приближает нас к умершему другу. Горящие в вышине пустого храма свечи словно жили, сверкая в сумраке, меж даров и пожертвований, как глаза того безумного поэта, чье сердце погасло навеки.
Безумцы среди зимы
Кстати, раз зашла речь о Рохасе Хименесе, я хочу сказать, что безумие, определенного рода безумие, часто идет рука об руку с поэзией. Точно так же, как людям здравомыслящим чрезвычайно трудно стать поэтами, так же и поэтам быть благоразумными стоит необычайного труда. Однако верх одерживает все-таки разум, и именно разум, основанный на справедливости, должен владычествовать в мире. Мигель де Унамуно, который очень любил Чили, как-то сказал: «Что мне не нравится, так это ваш девиз. Что значит „разумом или силой“? Разумом, и только разумом».
Среди поэтов-безумцев, которых я знал в те времена, был и Альберто Вальдивия. Поэт Альберто Вальдивия был самым тощим в мире человеком; желтое, будто из кости, лицо обрамляла буйная пепельная шевелюра; очки прикрывали близорукий, отрешенный взгляд. Мы звали его Скелет Вальдивия.
Он молча входил в бары и закусочные, в кафе и концертные залы, всегда бесшумно, вечно с загадочным свертком газет под мышкой. «Дорогой Скелет», – говорили ему мы, его друзья, и, когда обнимали это бесплотное тело, нам казалось, что мы сжимаем в объятиях струйку воздуха.
Он писал прекрасные стихи, пленительные, проникнутые подлинным чувством. Вот например:
Все пройдет – этот вечер, солнце и жизнь:
восторжествует зло, случится непоправимое.
И только ты останешься со мною навеки, неразлучно,
сестра закатных дней моей жизни.
Он был настоящим поэтом, этот Скелет Вальдивия, и мы называли его так любя. Бывало, мы говорили: «Скелет, поужинай с нами». Прозвище ничуть его не обижало. Иногда на его тонких губах появлялась улыбка. Он был скуп на слова, но те, что произносил, имели глубокий смысл. Тогда и сложился этот обычай – каждый год относить его на кладбище. В ночь на 1 ноября закатывался роскошный ужин – насколько позволяли тощие карманы нашей студенческой литературной юности. Наш Скелет за столом занимал почетное место. Ровно в двенадцать мы поднимали стол вместе со Скелетом и веселой процессией 'шествовали к кладбищу. Там в ночной тишине произносилась речь в честь «усопшего» поэта. А потом, один за другим, мы торжественно прощались с ним и уходили, оставляя его совершенно одного у ворот кладбища. Скелет Вальдивия свыкся с этой традицией, и в ней не было никакой жестокости, тем более что до самого последнего момента он наравне со всеми участвовал в фарсе. Прежде чем уйти, мы давали ему несколько песо, чтобы он мог там, в склепе, съесть хотя бы бутерброд.
А через два-три дня никто не удивлялся, увидев, как поэтический Скелет снова тихо входит в кафе, появляется в нашей компании. И его оставляли в покое до следующего 1 ноября.
В Буэнос-Айресе я познакомился с одним экстравагантным аргентинским писателем, которого звали или зовут Омар Виньоле. Не знаю, жив ли он еще. Это был человек огромного роста, и всегда он ходил с огромной палкой. Однажды в ресторане в центре города, куда он пригласил меня, уже у самого столика, предлагая мне сесть, он пророкотал на весь зал, полный завсегдатаев:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я