Все замечательно, реально дешево 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Лорка. Одним прилагательным он мог передать шум сельвы и, как фрай Луис де Гранада, владыка языка, подымался к звездным высям и с лимонным цветением, и с поступью оленя, и с моллюсками, исполненными страха и безграничности; он увел нас в море на фрегатах и тенях, таившихся в зрачках наших глаз, и соорудил гигантское шествие джина через самый серый из вечеров, какие только есть у неба; как поэт-романтик, он был накоротке с южными ветрами и, опершись на коринфскую капитель, дышал полной грудью, глядя на мир с грустно-ироническим сомнением, не умирающим во все эпохи.
Неруда. Его алое имя достойно всей и всяческой памяти, достойны памяти терзания его сердца, накал его сомнений, его странствия по всем кругам ада и его взлеты к дворцам славы, – все, что сопутствует большому поэту, ныне, присно и во веки веков.
Лорка. Он был испанским поэтом, он был в Испании учителем старых мастеров и совсем еще юных; он был наставником универсальным и щедрым, чего так не хватает нашим современным поэтам. Он был учителем Валье-Инклана и Хуана Рамона Хименеса, учителем братьев Мачадо; его голос был водою и селитрой в борозде почтенного языка. Со времен Родриго Каро и братьев Архенсола или дона Хуана де Аргнхо не было у испанцев такого пиршества слов, такого столкновения согласных, такого сияния и такого празднества формы, как у Рубена Дарио. Пейзаж Веласкеса, костер Гойи, грусть Кеведо и румянец крестьянок Мальорки – все это он воспринял как свое и ступал по земле Испании как по родной земле.
Heруда. Морской прилив, жаркое море нашего севера вынесли его на берег Чили и оставили на суровом, изрезанном скалами берегу, и океан бил в него и звенел своей пеной и своими колоколами, и черный ветер Вальпараисо наполнял его звонкой солью. Давайте же сегодня сотворим ему памятник из ветра, пронизанного дымом и голосом, из всего, что вокруг нас, из жизни, ибо его великолепная поэзия была пронизана мечтами и звуками.
Лорка. И на этот памятник из ветра я хочу возложить его кровь, словно ветку кораллов, пляшущую на волне, и пучки его нервов, словно пучки световых лучей, и его голову минотавра, где гонгоровские снега разрисованы полетом колибри, и его подернутый туманом отсутствующий взгляд, взгляд сквозь миллионы слез, и еще – его недостатки. Ряды его книг, затянутых пышными соцветиями, паузы его стихов, поющие флейтой, бутыли с коньяком его драматического опьянения, его полную очарования безвкусицу и эти бесстыдно-откровенные слова, которые делают толпы его стихов такими человечными. И вот вне всяких канонов, вне всяких форм и школ продолжает жить плодородие его великой поэзии.
Heруда. Федерико Гарсиа Лорка, испанец, и я, чилиец, в кругу наших товарищей, склоняемся пред его великой тенью, тенью того, чья песня взвивалась выше нашей и чей небывалый голос приветствовал аргентинскую землю, на которой мы сегодня находимся.
Лорка. У Пабло Неруды, чилийца, и у меня, испанца, единый язык и един для нас огромный никарагуанский, аргентинский, чилийский и испанский поэт – великий Рубен Дарио.
Неруда и Лорка. Во славу и честь которого мы поднимаем наши бокалы.
Помню, однажды я неожиданно получил от Федерико поддержку в космическом любовном приключении. Как-то вечером мы с Федерико были в гостях у одного миллионера – из тех, каких производят лишь Аргентина да Соединенные Штаты. Хозяин был самоучкой, с характером, сам «выбился в люди», сколотив сказочное состояние на издании газеты, специализировавшейся на сенсациях. Дом его, окруженный огромным парком, наяву воплощал мечты неуемного нувориша. Сотни клеток с фазанами всех расцветок из всевозможных стран тянулись вдоль дорожек. Библиотека была заставлена только самыми старинными книгами, которые хозяин покупал по телеграфу на случавшихся в Европе распродажах; к тому же она была огромной, книг в ней было великое множество. Но более всего впечатляло то, что пол в этом огромном читальном зале был весь – от края до края – затянут бесчисленными шкурами пантер, сшитыми в один гигантский ковер. Я узнал, что у хозяина были специальные агенты в Африке, Азии и на Амазонке, которые занимались только тем, что скупали шкуры леопардов, оцелотов, редких представителей семейства кошачьих, и вот их пятнистые шкуры теперь сверкали у меня под ногами в этой пышной библиотеке.
Таким был дом знаменитого Наталио Ботаны, могущественного капиталиста, укротителя общественного мнения Буэнос-Айреса. Мы с Федерико сидели за столом неподалеку от хозяина дома, а напротив нас сидела поэтесса, высокая, белокурая, воздушная, и за ужином ее зеленые глаза устремлялись на меня гораздо чаще, чем на Федерико. На ужин подали быка, зажаренного целиком, и внесли его прямо с пылу, с жару, еще в золе, на огромных носилках, которые тащили на плечах восемь или десять гаучо. Ночь была неистово синяя и звездная. Запах мяса, зажаренного прямо в шкуре – последний изыск аргентинцев, – мешался с ветром из пампы, с ароматами клевера и мяты, с шепотом тысяч сверчков и головастиков.
После ужина мы поднялись из-за стола – я с поэтессой и Федерико, который веселился вовсю и не переставая смеялся. И пошли к светившемуся в стороне бассейну. Гарсиа Лорка шел впереди, все время смеялся и говорил. Он был счастлив. Уж таков был Лорка. Радость была его кожей.
Над освещенным бассейном тянулась ввысь высокая башня. Под ночными огнями она светилась известковой белизной.
Мы медленно поднялись на верхнюю площадку башни. И там наверху мы трое, поэты, разные по стилю и манере, почувствовали себя вдали от мира. Внизу сверкал синий глаз бассейна. А еще дальше слышались гитары и песни праздника. Ночь над нами была такая близкая и такая звездная, что казалось, вот-вот она захлестнет нас с головою и утопит в своих глубинах.
Я обнял высокую золотистую девушку и, целуя ее, понял, что она – женщина из плоти, и плоти довольно осязаемой. В присутствии изумленного Федерико мы опустились на пол, и я уже начал было раздевать ее, как вдруг увидел совсем рядом, над нами, безмерные глаза Федерико, который смотрел, не решаясь поверить в то, что происходит.
– Ступай отсюда! Иди, посторожи на лестнице, чтобы никто сюда не поднялся! – крикнул я ему.
И в то время, как на самой верхней площадке башни свершалось жертвоприношение звездному небу и ночной Афродите, Федерико весело помчался выполнять порученную ему миссию – сводника и сторожа, но при этом так спешил, да еще ему так не повезло, что он свалился и пересчитал все ступеньки. Нам с моей подругой – как ни трудно это было – пришлось прийти ему на помощь. Потом он пятнадцать дней хромал.
Мигель Эрнандес
В консульстве Буэнос-Айреса я пробыл недолго. В начале 1934 года меня перевели с тем же назначением в Барселону. Моим начальником, другими словами, генеральным консулом Чили в Испании, был дон Тулио Макейра. Наверняка это был самый добросовестный чиновник из всех, кого я знал в консульской службе Чили. У него была слава сурового и нелюдимого человека, но со мной он был необыкновенно добрым, понимающим и сердечным.
Дон Тулио Макейра очень быстро обнаружил, что я вычитаю и умножаю с величайшим трудом, а делить и вовсе не умею (так п не научился). И он сказал мне:
– Пабло, вам надо жить в Мадриде. Поэзия – там. Л тут, в Барселоне, эти жуткие умножения и деления, и они с вами не в ладу. Я управлюсь с ними один.
И я приехал в Мадрид, чудесным образом за одну ночь превратившись в чилийского консула в столице Испании, и там познакомился со всеми друзьями Гарсиа Лорки и Альберти. А их было много. С моим приездом испанских поэтов стало одним больше. Разумеется, мы – испанцы и латиноамериканцы – разные. Эту несхожесть одни подчеркивают из гордыни, а другие – по ошибке.
Испанцам моего поколения были в большей степени свойственны чувства братства и солидарности, чем моим соотечественникам из Латинской Америки, и к тому же они были веселее. В то же время я заметил, что мы, латиноамериканцы, более ко всему восприимчивы, особенно в том, что касается других языков и культур. Среди испанцев же, наоборот, мало кто знал другой язык кроме родного, испанского. Когда в Мадрид приехали Деснос и Кревель, мне пришлось быть переводчиком и помогать им объясняться с испанскими писателями.
Среди друзей Федерико и Рафаэля был молодой поэт Мигель Эрнандес. Я познакомился с ним, когда он в альпаргатах и вельветовых штанах, какие носили крестьяне, пришел из Ориуэлы, где пас стада коз. Я напечатал его стихи в своем журнале «Зеленый конь», меня волновал блеск и сияние его изобильной поэзии.
Он был крестьянином до мозга костей, и, казалось, само дыхание земли всегда сопутствовало ему. Лицо его походило на ком земли или на картофельный клубень, только-только отделенный от корней и хранящий еще свежесть подземных глубин. Он жил и писал стихи у меня в доме. Его поразила латиноамериканская поэзия, поэзия, у которой были иные горизонты и другие просторы, и сам он под влиянием этой поэзии менялся.
Мигель Эрнандес рассказывал мне истории о животных и птицах, населяющих землю. Этот писатель, с его девственной дикостью, с бьющей через край необузданной жизненной силой, был плоть от плоти природы, будто нетронутый камень земли. Он рассказывал мне, как это здорово – прижаться ухом к животу спящей козы… И тогда услышишь, как прибывает молоко к вымени, – так слышны ему были те сокровенные шумы, которых не слыхал никто, кроме него, поэта-пастуха.
А еще он рассказывал мне, как поют соловьи. Левант, откуда он был родом, славится своими апельсиновыми рощами и соловьями. У меня на родине нет соловьев, нет этого великолепного певца, и вот безумец Мигель захотел дать мне живое пластическое представление о власти его пения. Он взбирался на дерево, росшее на улице, и оттуда, с самых высоких его ветвей, свистел для меня, рассыпался трелями, как излюбленные птицы его земли.
Мигелю не на что было жить, и я стал искать ему работу. Найти в Испании работу для поэта необычайно тяжело. Наконец нашелся один виконт, занимавший высокий пост в министерстве иностранных дел, который проявил интерес к Мигелю Эрнандесу и сказал, что согласен ему помочь, что читал стихи Мигеля, в восторге от них, и пусть поэт сам скажет, какое хочет место, а он его на это место назначит. Я, ликуя, сказал:
– Ну, Мигель Эрнандес, наконец-то тебе повезло. Виконт устроит тебя. Станешь важным чиновником. Скажи, чем ты хочешь заняться, и он распорядится, чтобы ты получил назначение.
Мигель задумался. Его лицо, изборожденное преждевременными морщинами, подернулось сомнением. Шли часы, и только под вечер он дал ответ. Мигель ответил, и глаза его сверкали от радости, что ему удалось решить проблему всей своей жизни:
– Не мог бы виконт выхлопотать мне стадо коз где-нибудь под Мадридом?
Память о Мигеле Эрнандесе не уходит из глубины моего сердца. Без пения левантских соловьев, без башен звуков, которые возносились над сумерками и апельсиновым цветением, он не мог бы жить, они были частью его крови, его поэзии, земной и дикой, в которой все избытки красок, запахов и голосов испанского юга соединялись с изобилием и благоуханием его могущественной и мужественной юности.
Его лицо было лицом Испании. В нем, иссеченном солнцем, вспаханном, словно поле, морщинами, была цельность хлеба и земли. Обжигающие глаза на этой выжженной и обветренной тверди были подобны двум лучам, источающим силу и нежность.
В его словах вновь рождались на свет крупицы вечной поэзии, преображенные новым величием и необузданным блеском, – чудо сродни тому, какое происходит со старой кровью в народившемся младенце. В моей жизни, жизни бродячего поэта, я не видел явления под стать этому, мне не довелось больше встретить такого необоримого поэтического призвания, такой, подобной силе электрического разряда, мудрости слова.
«Зеленый конь»
Мы каждый день встречались у кого-нибудь в доме или в кафе с Федерико и Альберти, который жил неподалеку от моего дома, в мансарде над рощей, над затерянной рощей, со скульптором Альберто, пекарем из Толедо, который к тому времени уже был признанным мастером в абстрактной скульптуре, с Альтолагирре и Бергамином, с великим поэтом Луисом Сернудой и с Висенте Александре, поэтом необозримого размаха, и архитектором Луисом Лакасой? – с ними со всеми, по отдельности или вместе, потому что все они были одна компания.
С улицы Кастельяны или из пивной у почтамта мы шли ко мне домой, в «дом цветов», в Аргуэльес. Шумной, гомонящей гурьбой мы ссыпались с верхнего этажа огромного двухэтажного автобуса – одного из тех, который мой соотечественник великий Котапос называл «бомбардоном» – и принимались есть, пить, петь. Помню среди молодых моих товарищей по поэзии и по веселью поэта Артуро Серрано Плаху и Хосе Кабальеро, художника, ослепительно талантливого и остроумного; Антонио Апарисио, который попал ко мне в дом прямо из Андалусии, и еще многих и многих, которые теперь уже не те или которых уже нет вообще и чьей близости и братства мне не хватает так остро, как будто у меня отняли часть моего собственного тела или я утратил частицу души.
А какой это был Мадрид! Мы ходили с Марухой Мальо, художницей-галисийкой, по бедным кварталам, отыскивая дома, где продавали дрок и циновки, разыскивая улицы, где изготовлялись бочки и канаты, – словом, все то, что в Испании высушивается, а потом сплетается и крепко-накрепко скручивает ее сердце. Испания – сухая и каменистая, отвесные лучи солнца хлещут ее, высекая искры из долин и строя воздушные замки из облаков пыли. Единственно истинные реки Испании – ее поэты: Кеведо с его глубокими зелеными водами и черной пеной; Кальдерон, слоги которого поют; хрустальные братья Архенсола и Гонгора – река рубинов.
Валье-Инклана я видел всего один раз. Худой, с белой, бесконечно длинной бородою, мне показалось, он вышел из собственных книг и именно там, зажатый страницами, пожелтел, как сами страницы.
С Районом Гомесом де ла Серной я познакомился в Помбо и потом виделся с ним у него дома.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я