https://wodolei.ru/catalog/unitazy/deshevie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Прежде чем войти туда, я обратил внимание, что из маленького окошка на шестом этаже свисает по облупившейся и на середине высоты вздувшейся стене двойная веревка. В окне появились бархатные, насколько я мог судить о деталях с такого расстояния, штаны; они были заправлены в чулки, а те в свою очередь переходили в мягкие ботинки. Персонаж, который заканчивался таким образом, опираясь рукой о подоконник, снизу протянул два конца веревки между ногами, затем вокруг правого бедра, потом наискось вокруг груди к левому плечу, затем протянул веревку за поднятым воротником своей короткой курточки и, наконец, перед собой через правое плечо, причем все это он проделал одним взмахом руки; схватив висящие концы веревок правой рукой, а верхние – левой, он оттолкнулся ногами от стены и, поджав их, с прямой спиной на скорости полтора метра в секунду спустился именно тем манером, который так красиво смотрится на фотографиях. Едва он коснулся земли, как второй силуэт двинулся по тому же маршруту; этот новый персонаж, добравшись до места, где вздулась штукатурка, получил удар по голове чем-то похожим на старую картофелину, которая тут же разбилась о мостовую, причем падение картофелины сопровождалось зычным голосом, прозвучавшим сверху: «Это чтобы вы привыкли, что камни все время падают!»; человек тем не менее добрался донизу не сильно обескураженный, однако не закончил свой спуск «отзывом веревки», оправдывающим свое название и состоящим в дерганье одного из концов для возвращения каната. Оба человека удалились и вышли из-под портика, консьержка смотрела на них с явным отвращением. Я пошел своей дорогой дальше, поднялся черной лестницей на пятый этаж и возле окна нашел указующую табличку:
«Пьер Соголь, учитель альпинизма. Уроки по четвергам и воскресеньям от 7 до 11 часов. Добираться следующим образом: выйти через окно, встать на площадку слева, взобраться по дымоходу, укрепиться на карнизе, подняться по разрушенному сланцевому скату, пройти по коньку крыши с севера на юг, обойти „жандармы“ – их там много – и войти через слуховое окно западного ската».
Я охотно подчинился этим причудам, хотя на шестой этаж можно было подняться и по лестнице. «Площадка» оказалась узеньким бортиком, «дымоход» – темным углублением, которое вот-вот будет закрыто при постройке прилегающего дома и обретет название «двора», «сланцевый скат» – старой шиферной крышей, а «жандармами» были всего-навсего печные трубы, прикрытые шлемами и колпаками. Я влез в слуховое окно и… – прямо передо мной стоял человек. Довольно высокий, худой, крепкий, с густыми темными усами и слегка вьющимися волосами, он был спокоен, как пантера в клетке, ждущая своего часа; глядя на меня своими ясными черными глазами, он протягивал мне руку.
– Видите, что мне приходится делать, чтобы заработать себе на кусок хлеба, – сказал он. – Я бы хотел вас получше принять…
– А я думал, вы работаете в парфюмерной промышленности, – перебил я его.
– Не только. Я еще работаю на фабрике, выпускающей бытовую технику для домашнего хозяйства, в фирме по производству товаров для кемпингов, в лаборатории инсектицидов и на комбинате фотогравюр. И всюду я пытаюсь внедрять изобретения, признанные неосуществимыми. До сих пор все получалось, но поскольку известно, что я в этой жизни ничего другого, кроме как изобретать нелепости, не умею, платят мне не густо. Ну и вот, я даю уроки скалолазания деткам, пресыщенным бриджем и круизами. Чувствуйте себя как дома и знакомьтесь с моей мансардой.
На самом деле здесь было несколько мансард, между которыми были снесены перегородки; образовалась длинная мастерская с низкими потолками, но хорошо освещенная и проветриваемая: в самом конце ее было большое окно. Под окном лежала груда пособий, обычных для кабинета, где занимаются физикой и химией, а вокруг кружила кругом каменистая тропа, имитирующая самую непроходимую горную: по обе стороны в горшках и кадках росли деревца и кустики, кактусы, маленькие хвойные деревья, карликовые пальмы и рододендроны. Вдоль тропки взгляду представали приклеенные к стенкам, нацепленные на кустики, а то и просто свисавшие с потолка – все пространство использовалось здесь максимально – сотни табличек. На каждой из них был рисунок, фотография или какой-нибудь текст, а все вместе они составляли настоящую энциклопедию того, что мы называем «суммой человеческих знаний». Схема растительной клетки, периодическая система Менделеева, ключ к китайской письменности, человеческое сердце в разрезе, Лоренцевы преобразования, каждая планета со всеми характеристиками, ископаемые лошади, иероглифы майя, экономическая и демографическая статистика, музыкальные фразы, представители благородных семейств растений и животных, типы кристаллов, план Большой пирамиды, энцефалограммы, формулы логистики, таблицы всех звуков, используемых во всех языках, географические карты, генеалогические древа – в общем, все то, что должно было помещаться в голове какого-нибудь Мирандолы XX века.
И тут, и там – в банках, аквариумах и клетках – экстравагантная фауна. Но хозяин мой не дал мне задержаться и рассмотреть его голотурий, кальмаров, водяных пауков, термитов, муравьиных львов и аксолотлей… он увлек меня на тропинку (мы рядом едва помещались на ней) и повел меня прогуляться по лаборатории. От легкого сквознячка и запаха карликовых хвойных могло создаться впечатление, что мы карабкаемся по крутому серпантину бесконечной горы.
– Вы же понимаете, – сказал мне Пьер Соголь, – что нам придется принять такие важные решения, последствия которых отзовутся во всех закоулках нашей жизни, и вашей, и моей, и мы не можем сделать это вот так, ни с того, ни с сего, толком не познакомившись. Походить, поговорить, поесть вместе – вот что мы можем сделать сегодня. Позже, я полагаю, у нас будет возможность действовать вместе, страдать вместе – ведь все это необходимо, чтобы, как говорится, «познакомиться».
Естественно, мы говорили о горе. Он обегал все самые высокие горные массивы, известные на нашей планете, и я чувствовал, что, держась за концы одной крепкой веревки, мы прямо сегодня же могли пуститься с ним в самые безумные альпинистские приключения. В разговоре мы как-то перескакивали, куда-то соскальзывали, делали виражи, и я понял, какой смысл был в его картонках, вобравших в себя все познания нашего века. Эти тексты и рисунки у всех у нас – в большем или меньшем наборе – в голове, и они создают у нас иллюзию: мы «думаем», что думаем о чем-то очень высоком, научно-философском, когда кое-какие из этих табличек группируются не слишком обычно, не слишком ново, чисто случайно: то есть то ли сквозняк виноват, то ли просто-напросто они всегда в непрерывном движении, подобно тому, как броуновское движение заставляет шевелиться мельчайшие частицы, взвешенные в жидкости. Здесь же весь этот материал был во всей очевидности вне нас; мы не могли смешаться с ним. И словно гирлянду на гвоздике, мы нанизывали наш разговор на эти маленькие картинки, и каждый из нас одинаково ясно видел механизм возникновения мысли, как чужой, так и своей собственной.
В манере мыслить этого человека, как, впрочем, и во всем остальном у него, было удивительное сочетание мощи, зрелости с детской непосредственностью. Но главное, я чувствовал, что рядом со мной человек не только с нервными и неутомимыми ногами, так же точно я ощущал его мысль, словно какую-то силу, не менее реальную, чем тепло, свет или ветер. Сила эта была в поразительной его способности воспринимать идею будто внешний фактор и устанавливать новые связи между разными идеями, по видимости совершенно не имеющими точек соприкосновения. Я слышал – осмелюсь даже сказать, видел, – как он рассуждал об истории человечества, словно о задачке из начертательной геометрии, а в следующую минуту уже говорил о свойствах чисел, будто имел дело с зоологическими особями; слияние и деление живых клеток становилось особым случаем логического умозаключения, и речь вступала в свои права в небесной механике.
Я едва отвечал ему, и вскоре у меня начала кружиться голова. Он заметил это и заговорил о своем прошлом.
– Еще в молодости я пережил почти все радости и невзгоды, все удовольствия и мучения, которые могут выпасть на долю человека как животного общественного. Нет смысла вдаваться в детали: репертуар возможных в человеческих судьбах событий довольно ограничен, и это всегда почти одни и те же истории. Только скажу вам, что однажды я обнаружил, что одинок, я совсем один, один на один с уверенностью, что закончил свой цикл существования. Я много путешествовал, изучал самые странные науки, приобрел дюжину специальностей. Жизнь воспринимала меня как нечто чужеродное: она явно пыталась либо инкапсулировать меня, либо изгнать, да я и сам жаждал чего-то «другого». Мне показалось, что я нашел это «другое» в религии. Я ушел в монастырь. В какой, куда именно, неважно; знайте только все же, что принадлежал он ордену по меньшей мере еретическому.
В уставе ордена, в частности, был крайне забавный обычай. Каждое утро наш настоятель каждому – а нас было тридцать – вручал бумажку, сложенную вчетверо. На одной из них было написано: TU НODIЕ, – и только настоятель знал, кому она досталась. В какие-то дни, я думаю, все бумажки были чистые, без текста, но поскольку мы об этом не знали, результат – вы в этом сами убедитесь – был тот же. «Сегодня – ты» значило, что брат, таким образом тайно ото всех назначенный, целый день должен был играть роль «Искусителя». В некоторых африканских, да и не только африканских племенах мне доводилось присутствовать при довольно ужасных обрядах, человеческих жертвоприношениях, антропофагических ритуалах. Но нигде, ни в какой религиозной или магической секте не встречал я обычая такого жестокого, как этот институт ежедневного соблазна. Представьте себе: тридцать человек живут коммуной, они уже слегка свихнулись от вечного ужаса впасть в грех, и вот они смотрят друг на друга, одержимые мыслью, что один из них, неведомо который, облечен обязанностью подвергнуть испытанию их веру, их смирение, их великодушие! В этом была какая-то дьявольская карикатура на великую идею – идею, что в каждом из подобных мне, как и во мне самом, существует тот, кого надо ненавидеть, и тот, кого надо любить.
И вот вам доказательство, что обычай этот – сатанинский: никто из монахов никогда не отказывался играть роль «Искусителя». Ни один из тех, кому была вручена эта бумажка – tu hodie, – не имел ни малейших сомнений в том, что он способен и достоин играть роль этого персонажа. Искуситель сам был жертвой чудовищного соблазна. Я тоже много раз принимал эту роль агента-провокатора, и это – самое постыдное воспоминание во всей моей жизни. До тех пор я всегда разоблачал дежурного сатану. Эти несчастные были столь наивны! Всегда одни и те же трюки, казавшиеся им очень хитроумными, бедные бесенята! Вся их ловкость была в том, что они играли на какой-нибудь основополагающей лжи, подходящей для всех, вроде:
«Буквально следовать уставу – это годится только для дураков, которые не могут уловить его дух», или еще: «С моим здоровьем я себе таких строгостей позволить не могу».
И все-таки однажды дежурному бесу удалось ввести меня в соблазн. В тот раз это был верзила, словно топором вытесанный, с голубыми детскими глазами. Во время отдыха он подошел ко мне и сказал: «Я вижу, что вы меня распознали. С вами ничего уж не поделаешь, вы и впрямь весьма проницательны. Впрочем, вам эти ухищрения ни к чему, вы и так знаете, что соблазн есть всегда и повсюду вокруг нас, а точнее, в нас самих. Но посмотрите, как непостижимо безволие человека, все ему дано, чтобы он не дремал, был бдителен, а кончается тем, что он это использует лишь для того, чтобы украсить свой сон. Власяницу носят как монокль, поют на заутрене, как другие играют в гольф. О, если бы нынешние ученые мужи вместо того, чтобы изобретать без конца все новые средства для облегчения жизни, направили свою изобретательность на то, чтобы вытянуть людей из оцепенения! Конечно, существуют пулеметы, но уж слишком это превосходит цель…»
Он говорил так славно, что мозг мой залихорадило, и тем же вечером я испросил у настоятеля право все свои свободные часы посвятить изобретению и изготовлению предметов такого свойства. Я тут же придумал сногсшибательные приборы: авторучку, которая текла или брызгалась через каждые пять или десять минут, для писателей, у которых слишком легкое перо; крохотный портативный фонограф с наушником, как в аппаратах для глухих, с костной проводимостью: в самый неожиданный момент вам в ухо кричали что-нибудь вроде: «Да за кого ты себя принимаешь?»; надувную подушечку, которую я назвал «мягкой подушкой сомнения» и которая вдруг вздувалась под головой спящего; зеркало, которое было так искривлено – ну и намучился же я с ним! – что любое человеческое лицо отражалось в нем свиным рылом, и много всякой всячины. Я был страшно увлечен работой – настолько, что не распознавал более дежурных искусителей, а они уж всласть подначивали меня, – как вдруг однажды утром получаю «tu hodie». Первым, кого я увидел, был верзила с голубыми глазами. Он встретил меня с кислой улыбочкой, тут же отрезвившей меня. Я сразу понял и все ребячество своих изысканий, и всю гнусность роли, которую мне предлагали играть. Против всех правил, я пошел к настоятелю и сказал ему, что больше не согласен «изображать беса». Наш настоятель говорил со мной мягко, но строго, может, даже откровенно, а может, просто профессионально. «Сын мой, – заключил он свою речь, – я вижу, что в вас есть неизлечимая потребность понять, и это не позволяет вам оставаться далее в этом доме. Мы будем просить Господа, чтобы он призвал вас к себе другим путем…»
В тот же вечер я садился на парижский поезд. Я поступил в этот монастырь под именем брата Петруса. Ушел оттуда, получив сан отца Соголя. Этот псевдоним я и сохранил. Монахи в монастыре прозвали меня так за подмеченную ими особенность моего склада ума, заставлявшую меня опровергать, пусть и наудачу, всякое предложенное утверждение, менять местами причину и следствие, первопричину и результат, суть и случай.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я