https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Grohe/concetto/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Рассказы –

Урсула Ле Гуин
An die music
— Тут вас кто-то спрашивает. Некий господин Гайе.
Отто Эгорин кивнул. Это был его единственный свободный день в Фораное, и неизбежным казалось, что какие-то юнцы, подающие надежды, непременно отыщут его и день, естественно, пропадет. По тону слуги он догадался, что «кто-то» — персона не слишком важная. Впрочем, он слишком долго занимался исключительно делами жены, организовывая ей концертное турне, и теперь воспринимал почти как развлечение очередного поклонника своего таланта, рвущегося к нему в ученики.
— Проводите его сюда, — сказал Отто, вновь занялся письмом, которое писал, и поднял голову, только когда посетитель успел вдоволь налюбоваться его крупной и совершенно лысой головой. Он отлично знал, что первое подобное впечатление навсегда гасит практически любые наглые поползновения. Однако этот посетитель наглым отнюдь не выглядел: невысокий, в дешевеньком костюме, он держал за руку маленького мальчика и что-то заикаясь бормотал насчет чудовищной бесцеремонности… драгоценного времени… великой привилегии…
— Так-так, ну хорошо, — промолвил импресарио, в меру доброжелательно, ибо знал, что если таким вот застенчивым сразу не помочь освоиться, то на них уйдет куда больше времени, чем на самого дерзкого наглеца, — значит, он у вас играет гаммы с тех пор, как научился сидеть, а «Аппассионату» — с трех лет? Или, может, вы сами пишете для него сонаты, дорогой мой? — Ребенок не мигая смотрел на него холодными темными глазами. Мужчина стал еще больше заикаться и совсем умолк.
— Ради Бога простите меня, господин Эгорин, — заговорил он снова, — я бы никогда не осмелился… но моя жена больна, и по воскресеньям я вожу мальчика гулять, чтобы хоть немного освободить ее от забот… — Мучительно было видеть, как он то краснеет, то бледнеет. — Он никаких хлопот не причинит! — вырвалось у него.
— В таком случае, о ком идет речь, господин Гайе? — довольно сухо спросил Отто.
— Я пишу музыку, — сказал Гайе, и Отто наконец понял, что ошибся: не мальчика предлагали ему в качестве очередного вундеркинда; у мужчины под мышкой торчал небольшой сверток — скатанная в трубку нотная бумага.
— Ах так! Ну хорошо, дайте-ка мне посмотреть, пожалуйста, — сказал Отто, протягивая руку. Именно этого момента он больше всего опасался при общении со стеснительными людьми. Однако Гайе не стал объяснять в течение получаса, что именно он хотел написать, как и почему, комкая свои сочинения и потея, а молча протянул ноты Эгорину и, когда тот сделал приглашающий жест, присел на жесткий гостиничный диван. Мальчик сел с ним рядом; оба явно нервничали, однако казались покорными и смотрели на Отто одинаковыми, странно неподвижными темными глазами. — Видите ли, господин Гайе, в конце концов, вы ведь именно за этим сюда пришли, верно? Самое главное для вас — музыка, которую вы мне принесли. И вы хотите, чтобы я на нее взглянул. Мне тоже хочется посмотреть ваше произведение, так что прошу меня извинить. — С этими словами ему обычно удавалось вырвать манускрипт из рук застенчивых говорунов и посмотреть его. Однако мужчина просто кивнул в ответ и пояснил едва слышно:
— Здесь четыре песни и ч-ч-часть реквиема.
Отто нахмурился. В последнее время он часто говорил, что понятия не имел о том, сколько идиотов на свете пишут песни, пока не женился на певице. Однако мрачные подозрения улеглись, стоило ему взглянуть на первую песню; это оказался дуэт для тенора и баритона, и Отто даже решил, что стоит разгладить хмурые складки на лбу. Последняя из четырех песен особенно привлекла его внимание; это было одно из лирических стихотворений Гете, положенное на музыку. Отто даже вылез из-за письменного стола и двинулся в сторону пианино, однако вовремя остановился: ни к чему зря обнадеживать. С такими посетителями нужно ухо держать востро, не то сыграешь хотя бы одну ноту из сочиненной ими дребедени, и они уже считают себя равными Бетховену и уверены, что через месяц непременно будут выступать в столице в программе Отто Эгорина. Впрочем, на этот раз попалась настоящая музыка — замечательная мелодия в первом голосе и полный томления, изящный, тихий аккомпанемент. Он перешел к реквиему, точнее — к трем его фрагментам: Kyrie eleison note 1, Benedictus note 2, Sanctus note 3. Почерк был аккуратный, но торопливый и мелкий. Ну да, нотная бумага ведь дорогая, подумал Отто, взглянув на башмаки посетителя. В ушах у него звучало соло тенора, сопровождаемое громом органа, тромбонов и контрабасов. «Benedictus qui venit in nomine Domini»… note 4 — очень интересно задумано: как раз когда кажется, что грохот инструментов вот-вот сведет тебя с ума, мелодия вдруг становится прозрачной, простой, и можно поклясться: именно такой она и была все время. А тенор, черт бы его побрал! Piano да еще на самых верхних нотах! Нет, вы найдите мне такой тенор, чтобы все это спел да и сумел заглушить ревущие тромбоны! Так, теперь Sanctus: что ж, замечательно, ага, труба… нет, в самом деле замечательно! Отто поднял голову. Он, сам того не замечая, отбивал рукой ритм, кивал, улыбался и что-то бормотал себе под нос. Ну и музыка!
— Подойдите-ка сюда! — сказал он сердито. — Как ваше имя? Что это такое?
— Ладислас Гайе. Это… это… вторая труба.
— А почему не помечено? Вот здесь, сыграйте-ка!
Они прошли Sanctus с начала и до конца пять раз.
— Плам, пла-ам, плам! — гудел Отто, изображая трубу. — Прекрасно! А почему у вас здесь басы вступают, раз-два-три-четыре — Р-РАЗ! — и вступают басы, как слоны, а зачем, собственно?
— Чтобы вернуться к началу, послушайте, вот орган аккомпанирует тенорам, — и пианино загрохотало, а Гайе запел хрипловатым тенорком. — Вот является Саваоф, потом вступают виолончели и ревут слоны, четыре слона, Sanctus! Sanctus! Sanctus!
Гайе пересел на прежнее место. Отто с трудом оторвался от последней ноты. В комнате стояла тишина.
Отто поправил увядающую красную розу в вазе, стоявшей на взятом напрокат пианино, и спросил:
— А где вы, собственно, надеетесь услышать исполнение этого реквиема?
Композитор молчал.
— Нужен женский хор. И два мужских. И оркестр в полном составе — с духовыми, с органом. Ну-ну. Дайте-ка мне еще разок взглянуть на ваши песни. Для мессы вы больше ничего не написали?
— «Верую», только еще оркестровка не готова.
— Полагаю, там вы введете двойное количество ударных, а? Ну хорошо. Так которая из них на слова Гете? Дайте-ка я сыграю. — Он дважды сыграл песню с начала и до конца, потом долго молчал, машинально наигрывая одну из причудливых, точно недоговоренных музыкальных фраз аккомпанемента. — А знаете, первоклассная музыка! — заявил он наконец. — Просто первоклассная. Нет, какого черта! Вы что, пианист? Кто вы, собственно, такой?
— Обыкновенный чиновник.
— Чиновник? Какой еще чиновник? Так это что, ваше хобби, а? Вы этим в свободное время развлекаетесь?
— Нет, это… это то, что я…
Отто поднял голову и посмотрел на него: какой-то коротышка в жалком костюме, бледный от волнения, неразговорчивый…
— Я бы хотел кое-что узнать о вас поподробнее, Гайе! В конце концов, вы вторглись ко мне, заявили: «Я пишу музыку», показали мне кое-что — маловато, правда, но очень неплохо. Очень… Да, очень, особенно вот эта песня и ваш Sanctus, впрочем, и Benedictus — тоже настоящая работа. Мне просто не оторваться! Но я и раньше видел неплохие произведения — на бумаге. Вот вы когда-нибудь выступали со своими на публике? Сколько вам лет, кстати?
— Тридцать.
— Что вы еще написали?
— Ничего. Во всяком случае, ничего достаточно крупного…
— К тридцати-то годам? Всего четыре песни и половину реквиема?
— У меня мало времени остается для работы.
— Господи, какая чепуха! Чепуха! Невозможно написать такое, не имея никакой практики. Где вы учились?
— Здесь, в Школе Канторов… до девятнадцати лет.
— У кого? У Бердике, у Чея?
— У Чея и у мадам Везерин.
— Никогда о такой не слышал. И больше вы мне ничего не покажете?
— Остальное хуже или еще не закончено…
— Сколько вам было лет, когда вы написали эту песню?
Гайе колебался:
— По-моему, лет двадцать.
— Десять лет назад! А что вы остальное-то время делали? Скажете «хочу музыку писать», да? Ну так и пишите! Что я еще могу вам посоветовать? Эти вещи хороши, даже очень хороши, а тот пассаж с ревущими тромбонами просто отличный! Дорогой мой, вы безусловно можете писать музыку, но чем я-то могу помочь? Не могу же я опубликовать четыре песни и полреквиема, написанные никому не известным учеником Васласа Чея? Ясно, что нет. Вам, насколько я понимаю, требовалось чье-то одобрение? Что ж, это в моих силах. Я полностью одобряю вашу деятельность. Да, одобряю и призываю вас писать больше музыки, больше. Почему вы ее не пишете?
— Я понимаю, как это мало, — сдавленным голосом проговорил Гайе. Лицо его было искажено, рука елозила по узлу галстука, мяла и терзала его. Он вызывал у Отто одновременно жалость и раздражение.
— Да, крайне мало, но почему бы не написать еще? — спросил Отто, стараясь быть дружелюбным.
Гайе потупился, словно разглядывая клавиши, потом коснулся их рукой; он весь дрожал.
— Видите ли, — начал он, потом вдруг резко отвернулся, сгорбился, спрятал лицо в ладонях и разрыдался. Отто так и застыл на вертящейся табуретке у фортепиано. Мальчик, о котором никто не вспоминал, все это время смирно просидел на диване, свесив ножки в серых чулках; теперь он соскользнул на пол и бросился к отцу; и, разумеется, тоже захныкал. Он упорно тянул отца за куртку, пытаясь достать его руку, и шептал:
— Папа, не надо, папа, пожалуйста, не надо.
Гайе опустился на колени и одной рукой обнял ребенка:
— Извини, Васли. Не волнуйся, все хорошо… — Но он никак не мог успокоиться, и Отто встал, позвал горничную жены и величественно приказал:
— Возьмите-ка этого молодого человека да угостите его чем-нибудь вкусненьким, пусть порадуется, хорошо?
Горничная, спокойная молодая швейцарка, абсолютно уверенная, что все жители Центральной Европы сумасшедшие, кивнула и, совершенно не обращая внимания на плачущего мужчину, сказала:
— Пойдем-ка со мной, малыш. Как тебя зовут?
Но ребенок продолжал цепляться за отца.
— Ступай с этой госпожой, Васли, — сказал Гайе, и мальчик позволил девушке взять себя за руку и увести.
— Хороший у вас малыш, — сказал Отто. — А теперь, Гайе, присядьте-ка. Бренди? Немножко, а? — Он открыл дверцы бюро, выдвинул какой-то ящик, фыркая и что-то ворча себе под нос, протянул Гайе стакан и снова уселся за стол.
— Я не могу… — начал было совершенно измученный Гайе.
— Да, не можете; и я не могу; что ж, бывает. Возможно, вас это удивляет больше, чем меня. А теперь послушайте, Ладислас Гайе. У меня нет времени заниматься чужими бедами, у меня слишком много собственных забот. Но раз уж мы с вами так далеко зашли, то я бы хотел знать: из-за чего вы сдались?
Гайе покачал головой и ответил по-прежнему покорно; смиренное выражение исчезло у него с лица, лишь пока они занимались его сочинениями. Он вынужден был бросить музыкальное училище, когда умер его отец; теперь ему приходится содержать мать, жену и троих детей, будучи жалким чиновником на заводе, изготовляющем шарикоподшипники и прочие мелкие детали. Там он работает уже одиннадцать лет. Четыре раза в неделю по вечерам он дает уроки игры на фортепиано, и ему разрешают пользоваться классом в Школе Канторов.
Некоторое время Отто молчал; ему просто нечего было сказать в ответ.
— Господь явно позаботился, чтобы ваш жизненный путь был достаточно тернист. Не повезло вам, — заметил он. Гайе не ответил. И действительно, слова «повезло» или «не повезло» не годились для описания той нескончаемой череды несправедливостей, от которых Ладислас Гайе, как и многие другие, страдал так жестоко, зато Отто Эгорин, неизвестно по какой причине, не страдал совершенно. — Почему вы решили прийти ко мне, Гайе?
— Мне это было необходимо. Я знал, что вы, вероятно, скажете: этого мало. Однако, услышав о вашем скором приезде сюда, я поклялся обязательно повидать вас. Я должен был сделать это. Меня, конечно, знают в Школе, но там все слишком заняты с другими учениками; с тех пор как умер Чей, не осталось никого… Мне необходимо было вас увидеть! Не для того, чтобы вы меня приободрили — просто очень хотелось увидеть того, кто живет ради музыки, кто организует половину всех концертов в стране, кто символизирует собой…
— Успех, — договорил за него Отто Эгорин. — Да, я понимаю. Я ведь хотел стать композитором. Когда мне было двадцать и я жил в Вене, то вечно ходил к дому Моцарта или к могиле Бетховена. Я взывал к Малеру, к Рихарду Штраусу, ко всем композиторам, которые когда-либо посещали Вену. Я тщательно изучал их путь к успеху — как живых, так и мертвых. Когда-то они написали музыку, которую исполняют до сих пор. Видите ли, уже тогда я понимал: сам я настоящим композитором не являюсь, так что мне нужно ощутить реальность их существования, чтобы жизнь обрела хоть какой-то смысл. Впрочем, вас это не касается. Вам и нужно-то всего лишь напомнить, что музыка существует вечно. Я прав? И что не все на этом белом свете занимаются изготовлением шарикоподшипников.
Гайе кивнул.
— А что, больше некому позаботиться о вашей матери? — вдруг спросил Отто.
— Моя сестра вышла замуж за чеха, они живут в Праге… А она прикована к постели, моя мать то есть…
— Понятно. Да еще имеется жена, у которой нервы не в порядке, детишки, бесконечные счета, и этот шарикоподшипниковый завод… Верно? Ну что ж, Гайе, не знаю, что вам и сказать. Видите ли, был на свете Шуберт. Я часто думаю о нем — это вовсе не вы заставили меня о нем вспомнить — и никак не могу понять, для чего Господь создал Франца Шуберта? Чтобы искупить чужие грехи? И почему он убил его именно тогда, когда был достигнут уровень его последнего квинтета?.. Но сам-то Шуберт не задумывался, зачем Господь его создал. Разумеется, затем, чтобы писать музыку! Du holde Kunst, ich danke dir! note 5 Невероятно! Маленький, болезненный, безобразный, развалина в очках! Ему так и не довелось услышать, как исполняют его произведения… Du holde Kunst! Как лучше — «о, милосердное Искусство» или «о, возлюбленное Искусство»?
1 2 3


А-П

П-Я