https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вбежала Пелагея Григорьевна. Ей ничего не надо было объяснять, она попыталась обнять меня, но я оттолкнула её руки и сказала голосом, который сама не узнала:
– Ну, я пойду.
Я медленно, натыкаясь на вещи, прошла мимо Ивановой, вышла в коридор и стала спускаться по лестнице, не захлопнув за собой дверь. Почему-то запомнила, что на стене лестничного пролёта огромными красными буквами было написано: «Будь готов к тушению зажигательных бомб».
На улице было уже темно, шёл дождь, и я несколько раз сталкивалась с прохожими. Теперь мне хотелось долго и громко плакать. Я мечтала поскорее прийти в свою комнату и зарыться лицом в подушку.
Я хотела пройти через цех в свою комнату, но в цехе ко мне подошёл мастер и сказал, что пришла группа новых рабочих и начальник цеха просил меня расставить их на места. В этот вечер так и не пришлось поплакать, и я уже никогда потом не плакала.
Иван Иванович Иванов должен был уехать с заводом. Но он не поехал. Он считал несолидным для человека своего возраста менять местожительство без каких-либо основательных причин. Он полагал, что раз в Ленинграде остаются гражданские люди и некоторые цехи тоже остаются, то для него нет исключительных причин уезжать из города. Так он и заявил при мне директору. Дочь его уехала с заводом, сын же его на второй день войны ушёл на фронт.
Иванова назначили старшим мастером в цех, где я была помощником начальника.
Это его, видимо, неприятно поразило сначала, но потом он смирился, решив, что, очевидно, он, Иванов, сам по себе, а я – сама по себе. Мне пришлось назначить его, привыкшего работать над тонким материалом, руководить группой молодых рабочих, которые делали проволочные колючки для заграждений. Весь цех делал колючки. Они загромождали помещение, круглые, как дикобразы. Иванов стал ещё более угрюмым. Я знала: он был влюблён в своё тонкое мастерское умение, дающееся прилежанием и годами. Для колючек не надо было умения. Наблюдая за ним, я видела, как он поднимал колючку и, прищурясь, смотрел на неё, точно прицеливаясь, куда бы приложить своё мастерство. Потом пожимал плечами и бросал колючку на пол.
После смерти Григория Иванов стал как-то добрее со мной. Я, кажется, начинала понимать этого угрюмого старика. Следуя своим раз навсегда установленным представлениям о человеке, Иванов считал, что каждый не хлебнувший горя и не боровшийся за своё место в жизни человек – ещё сырой материал, «сыроежка». Я слышала, он часто спорил по этому вопросу с сыном-студентом, который утверждал, что человек создан для радости и что в том-то и счастье нашей эпохи, что человека оберегают от горя.
«В том счастье, в том и несчастье», – пробурчал Иванов, и спор прекратился.
Теперь, узнав о моём горе, Иванов не пошёл ко мне с сочувствием, но стал первым здороваться со мной.
Первый артиллерийский снаряд попал в наш цех в середине ноября. Это было ночью, я спала у себя внизу, а когда прибежала в цех, то увидела облако красноватой пыли, воронку в цементном полу и куски окровавленной одежды, разбросанные по всему цеху.
На другой день в цехе был поднят каменный пол и вырыты блиндажи. Потом обстрелы стали всё чаще и чаще, и скоро к ним привыкли, как привыкли и к фугасным бомбам.
Потом пришла зима. Наступил голод. Теперь я чаще ездила домой: надо было отвозить часть пайка матери и дочке. Для меня было счастьем привезти Ирочке конфету, а потом стало счастьем привезти ей кусок хлеба. Заходя домой, я видела почти невесомую тень Пелагеи Григорьевны и высохшую, сгорбленную фигуру матери. В квартире было темно, и я ощупью пробиралась по лестнице, открывала дверь своим ключом, чтобы не заставлять мать делать лишние движения, проходила в комнату, положив на стол кусочек хлеба, уходила.
Однажды, придя домой, я никого не застала в комнате. Я подумала, что, очевидно, мама с Ирочкой ушла в магазин. Я присела на кушетку и услышала какой-то методический стук в соседней комнате. Он больно отзывался в моих висках. Я вышла в коридор на цыпочках и заглянула в соседнюю дверь.
Я увидела широкую спину Иванова. На столе горела коптилка. Мастер сбивал какие-то доски.
Я не могла больше оставаться одна в холодной и тёмной квартире. Я тихонько постучала в полуоткрытую дверь и вошла. Иванов обернулся, увидел меня, но ничего не сказал, а продолжал заколачивать гвозди. Он бил точными, тяжёлыми ударами.
– Что вы делаете, Иван Иванович? – спросила я.
Иванов повернулся и сказал:
– В цеху отпросился гроб сделать. Для неё. – Он кивнул головой в угол.
Я посмотрела туда, в тёмный угол. Там стояла кровать, и, только присмотревшись, я различила какое-то лёгкое возвышение.
– Иван Иванович! – воскликнула я и пошла к нему.
– Ну, ну… – сказал Иванов, отстраняясь от меня, точно в испуге, – все там будем…
Поздно вечером Иванов и я отвезли тело Пелагеи Григорьевны к братской могиле, взрытой динамитом в мёрзлой земле. Мы шли молча по безлюдным улицам под холодными звёздами. Гроб на санках легко катился по снегу, надо было только чуть-чуть тянуть за верёвку. Весь обратный путь мы не произнесли ни слова.
Немного позже произошло самое страшное. Однажды, подымаясь домой по лестнице, – я уже не взлетала по ней, как раньше, а шла медленно, отдыхая на каждой площадке, – я у самой двери наткнулась на что-то мягкое. Я очень испугалась и стала стучать в дверь, забыв, что у меня есть ключ. Потом я взяла себя в руки, отперла дверь, зажгла в коридоре коптилку и вышла на площадку. У двери, прислонившись к стене, на корточках сидела моя мать, и ветер шевелил на лбу прядь её седых волос. Я, кажется, закричала, бросилась к матери, – она была холодна. Очевидно, она обессилела, не смогла открыть дверь и замёрзла.
Я втащила тело матери в комнату и услышала плач ребёнка. Я была одна в квартире. В полутёмной комнате на кушетке лежала моя окоченевшая мать, а в постельке плакал голодный ребёнок. Я схватила девочку и попробовала согреть её, но это было уже бесполезно. Ребёнок заплакал сильнее. Я положила дочку обратно в постель и больно укусила себе руку, чтобы не потерять сознание.
Потом я услышала шум отпираемой двери и увидела на пороге высокую фигуру Иванова. Я вскрикнула, бросилась к нему и обняла.
– Ну, ну… Чего уж тут… – глухо сказал Иванов, так же, как в прошлый раз…
Ночью мы отвезли мать в гробу, сделанном из столовых досок. Иванов вёз санки, а я несла Ирочку. Мы шли молча, как и тогда…
Что Ирочка не дышит, я заметила, уже подымаясь по лестнице. Иванов шёл за мной, и я ему ничего не сказала. Вошла в квартиру, даже не удивившись, что дверь была не заперта, – я забыла её закрыть, уходя. Войдя в комнату, я увидела Лиду, которую не встречала уже месяца три. Она сказала, что похоронила мать и дочку, а теперь совсем одна и вот пришла сюда. Мы долго сидели молча, а потом Лида тихо сказала:
– Что же теперь нам делать?
Иванов помог мне похоронить и мою дочку. Как прошла потом ночь – я не помню.
Когда на следующий день, едва волоча ноги, мы с Лидой вышли на улицу, на морозный воздух, я увидела, что из руки, которую тогда укусила, почему-то опять идёт кровь. Я подняла какую-то бумажку, валявшуюся на снегу, и залепила руку. Придя на завод, я обнаружила, что эта бумажка – маленькая немецкая листовка и что в ней Ленинграду предлагается сдаться. Я, помню, внимательно, по складам прочла её и вдруг засмеялась в первый раз с начала войны…
– Что с тобой? – спросила Лида.
Не помню, что ответила ей. Кажется, ничего.
Лида осталась на заводе.
В течение трёх месяцев, что я её не видела, она окончила курсы медсестёр. Мы договорились, что она будет медиком в команде МПВО у нас на заводе. Я поселила её на моей койке, – сама я редко ночевала внизу.
Внешне Лида мало изменилась. Правда, она сильно похудела, но в привычках своих осталась такой же, как и была.
И всё же она казалась мне другой. Не знаю почему, но я считала её как бы своей совестью. Это трудно передать, но она влияла на меня своими поступками. И, – теперь мне кажется это странным, – мы с ней редко говорили о близких нам людях: я – о Григории, она – о вас. Может быть, она умышленно избегала этих разговоров, сознавая, что счастливее меня…
Я знала, что она пишет вам письма, и знала, что безответно. Я тоже писала письма туда, в пустоту, – я не могла иначе, – и они оставались у меня неотосланными…
Скажу прямо: это она помогла пережить мне тот страшный вечер.
Она делала всё спокойно и быстро, поэтому я никогда не знала, где предел её силам, её терпению.
Лиду очень любил Иванов. Сначала я не понимала почему, – такие разные люди, – но потом поняла: старик любит, точнее, уважает всё настоящее…
Как мы работали! Я не знала, откуда у меня бралась сила. Если бы мне раньше сказали, что я буду руководить цехом, я подумала бы, что надо мной смеются. А сейчас… Я отвоёвываю людей у смерти, я слежу за каждым: тверда ли сегодня его походка, не дрожат ли его руки, не подозрительно ли задремал он в перерыв? Я в курсе домашних дел каждого моего работника, я выкраиваю ослабевшим крохи дополнительного питания, отправляю в больницы тех, кто не выдержал борьбы, хороню погибших…»

Ирина замолчала. И странно, только теперь я почувствовал, услышал, как звучит её голос.
– Мне надо на завод, – проговорила Ирина. – Если хотите, поедем вместе. Мы там коммуной живём. Лида тоже была с нами…
– Поедем, – согласился я.
…«Поедем» осталось от мирного времени. Мы шли пешком через весь город. Было поздно, когда мы подошли к заводу.
– Вы подождите, я сейчас организую пропуск.
Она ушла, и я остался один у проходной будки.
Передо мной был огромный, неестественно тихий завод. Я не слышал обычных для металлургического производства шумов: ни визга вагонеток на подъездных путях, ни грохота в цехах, – было тихо, будто завод спал.
Вскоре с пропуском вернулась Ирина.
Мы вышли на заводской двор. Было так темно, что в двух шагах от себя я уже ничего не мог различить.
– Мы пройдём через цех, – сказала она из темноты. – Осторожнее, голову!
Сначала мы свернули в какой-то проход, где было совершенно темно, потом вышли в коридор, и я внезапно зажмурил глаза от яркого света. Прямо передо мной, в огромном высоком цехе, прокатывали сталь. Бело-красная лента металла ныряла под валки, появлялась с другого конца, где её клещами подхватывали человек десять рабочих, и снова ныряла обратно. Мне уже давно не приходилось бывать в прокатных цехах, и неожиданное зрелище расплавленного металла, фонтанов искр и двигающихся кранов ошеломило меня. В цехе, видимо, шла напряжённая работа, но рабочих было немного.
– Подождите минуту, – сказала Ирина.
Я видел, как она подошла к нагревательным печам и двое рабочих дотронулись до кепок при её приближении. Она что-то говорила им, показывая на печь. Затем она вернулась ко мне и сказала:
– Ну, пошли.
Проходя по цеху, я увидел в полу какие-то люки, прикрытые металлическими плитами.
– Что это? – спросил я Ирину.
– Блиндажи, – ответила она. – Я вам о них говорила.
Мы миновали цех и по узкому проходу спустились в подвальное помещение. В большой квадратной комнате вдоль стен стояли кровати. В дальнем углу висел противоипритный костюм. Рукава его были раскинуты. Он походил на распятого человека. Посредине стоял стол и топилась железная печь. Около неё на корточках сидела девушка в гимнастёрке с расстёгнутым воротом. Она смотрела на горящие поленья, и огоньки бегали в её зрачках. Она встала, когда мы вошли.
– Здравствуй, Лёля, – сказала Ирина, – мы сегодня ещё не виделись. Познакомься: это товарищ с Волховского фронта.
Лёля протянула мне руку и, когда я пожал её, тряхнула головой:
– Лёля.
…Мы сидели на кровати втроём: Лёля, Ирина и я, на других кроватях сидели девушки – бойцы противовоздушной обороны, пришедшие после своей смены. В котелке на печке кипел кофе – мутная бледно-коричневая жидкость. На столе были сложены порции хлеба – двенадцать маленьких ломтиков, и одна из девушек резала эти ломтики на ещё более маленькие и клала на раскалённую печь. Пахло горелым хлебом. Потом откуда-то появились табуретки, и все сели к столу. Девушка, которая поджаривала хлеб, разлила кофе в металлические кружки и раздала всем по ломтику. Я тоже получил кружку и кусочек обжигающего пальцы хлеба.
Ирина сидела рядом со мной. И мне почему-то вдруг захотелось, чтоб она улыбнулась. За всё время, проведённое вместе с ней, я не только не слышал её смеха, который так не любил раньше, – я не видел её улыбки. Мне хотелось, чтобы она улыбнулась именно сейчас, в этой комнате, когда топится печка, и дымятся горячие кружки, и хлеб обжигает пальцы. Я уже готов был сказать ей об этом, но в это время Ирина обратилась к девушкам:
– Ну вот, сейчас мы поужинаем, а потом расскажем товарищу о Лиде. Расскажем, как она жила здесь. Он очень хотел её увидеть, а вот не пришлось…
Мне стало не по себе. Я хотел было остановить Ирину, сказав, что не нужно устраивать «вечер воспоминаний», но в это время Лёля воскликнула:
– Я сплю сейчас на её постели!.. А раньше наши постели стояли рядом… Мы о многом с ней говорили. Было время, когда я хотела уехать из Ленинграда, уж очень тяжело было. А она меня отговорила. Я даже помню, как она сказала: «В жизни, говорит, один раз проходишь настоящую проверку: человек ты или ни то ни сё». Ух, как она меня в работу брала! «Главное, не распускайся», – говорит. Я знала, ей самой тяжело было. Мать у неё умерла и ребёнок… А всё-таки осталась в Ленинграде. И я вот осталась. А сейчас не жалею…
– Да… кажется, уж давно это было, – задумчиво сказала её соседка. – Это когда в цех два снаряда попало. Ночью это было. Помните? Лида тогда не дежурила, но она, как услышала разрыв, – прямо с кровати, ноги в валенки, куртку схватила и в цех. Я тоже за ней побежала. Что там было, помните, Ирина Григорьевна? Снаряд прямо в нагревательную печь угодил, разворотил всё, пятерых рабочих на месте убило, а одного болванкой придавило… Он лежит, хрипит, а Лидушка на коленях рядом с ним и говорит спокойно, спокойно: «Ты, говорит, потерпи, родной!..» И гладит, гладит его по волосам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я