https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy/ukorochennye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Трумэн увлекся чтением. С удовольствием просмотрел строки, касающиеся посещения разрушенного Берлина. Здесь он, стараясь блеснуть своей образованностью, отважился на исторические параллели: уверял, что, наблюдая берлинские руины, «думал о Карфагене, Иерусалиме, Риме, Атланте… Рамзесе Втором, Сципионе, Титусе, Хермане, Дариусе Великом, Шермане»…
Почему? Какая между всем этим существует связь? Уж не спутал ли господин президент Атланту с Атлантидой? В Атланте ведь никаких катастроф не было. И какой из Сципионов имелся в виду? Представителей этого римского рода было несколько. И кто такой Херман? И о каком Дарии идет речь, поскольку их было три? И при чем тут Шерман – американский генерал времен войны за независимость?
Стремление Трумэна прослыть у потомков «интеллектуалом» можно объяснить только комплексом неполноценности, возникшим в душе будущего президента еще в то время, когда его, маленького «очкарика», увлеченного бессистемным чтением, травили бесшабашные, более энергичные сверстники. Теперь в своем дневнике он пытался взять реванш, встать в один ряд с Черчиллем, чьи познания в области истории были, конечно, гораздо обширнее.
…Президент задумчиво перевернул страницу. Дальше следовали впечатления от встреч со Сталиным, и заканчивались они словами: «Со Сталиным можно иметь дело. Он честный, но хитрый, как черт».
За чтением собственного дневника время летело незаметно. Когда Трумэн невзначай взглянул на часы, было уже пора ехать на Рингштрассе.
«Скорее бы наступило долгожданное „завтра“!» – подумал президент.
Он торопливо написал несколько слов о прожитом дне. Но думал при этом лишь о завтрашнем разговоре со Сталиным. Об атомной бомбе. Только о ней…

Глава третья.
ПРИЕМ

Характер Черчилля допускал в отношении к людям только четыре состояния чувств. Уважение, что означало признание человека более или менее равным себе. Ненависть, когда он признавал за кем-то превосходство над собой. Снисходительное презрение, – оно, как правило, распространялось на человеческие массы вообще. И, наконец, холодное равнодушие.
Эти четыре чувства обычно имели у Черчилля четкие границы. И, пожалуй, только свое отношение к Сталину он никогда не мог уместить в одну из этих четырех «рамок».
В его отношении к Сталину причудливо переплетались ненависть и уважение. Черчилль был слишком умен и слишком горд, чтобы позволить себе просто ненавидеть Сталина, хотя все, что олицетворял собою этот человек, было Черчиллю ненавистно. За Сталиным он признавал такие в общем-то положительные качества, как целеустремленность, ум, воля. Но к этому признанию не примешивалось ни капли зависти. Зависть Черчилль считал чувством низменным, свойственным лишь заурядным людям.
Четко раз и навсегда определить свое отношение к Сталину Черчилль не мог. Оно было изменчивым и противоречивым.
Черчиллю хотелось, мучительно хотелось видеть Сталина в униженном, подчиненном состоянии, сломленным, охваченным страхом или хотя бы нерешительностью. И в то же время он испытывал безотчетное восхищение его способностью и решимостью продолжать борьбу без всяких видимых шансов на победу, его умением выигрывать, когда все предсказывают поражение. Ему нравились иногда схватки Сталина с Трумэном и даже с Бирнсом, из которых Сталин выходил победителем. Лишь в тех случаях, когда проигрывал сам Черчилль, недоуменное изумление переходило в негодование и даже в ярость.
К сегодняшнему приему в честь Сталина Черчилль начал готовиться два дня назад.
Прием у Трумэна, который состоялся 21 июля, Черчиллю не понравился. Президент превратил официальный раут в какую-то музыкальную вечеринку. Все должны были слушать специально приглашенного им пианиста. Трумэну явно хотелось прослыть меломаном.
Сталин, видимо, поставил своей задачей на ответном приеме перещеголять Трумэна во всем. И в еде – столы ломились от прославленных русских деликатесов, вин тоже было достаточно (Черчилль с удовлетворением заметил, что там, где посадили его, было поставлено несколько бутылок армянского коньяка – напитка, которому он отдавал предпочтение перед всеми российскими напитками). И в пище духовной – два пианиста, скрипачка и виолончелистка, специально вызванные из Москвы, играли почти непрерывно.
Черчилль был совершенно равнодушен к музыке, терпимо относясь только к военным оркестрам. И когда Трумэн закатывал очи, слушая своего пианиста, или обводил взглядом присутствующих, как бы ища у них сопереживания, британский премьер демонстративно пыхтел сигарой, глядя в другую сторону. Он не сомневался, что восторги Трумэна чисто показные.
Не понравился Черчиллю и прием у Сталина.
Худенький рыжий пианист, почти еще мальчик, играл Листа. То, что он играл, не трогало Черчилля. Но то, как он играл, – его техника, движения его пальцев – вызывало у почтенного представителя «туманного Альбиона» такое же изумление, какое вызывали у него обычно сложные цирковые номера.
Второй пианист играл менее эффектно, то есть «поспокойнее». А скрипку и виолончель Черчилль вообще терпеть не мог. Он пытался было заговорить о чем-то с Трумэном, но тот замахал руками так, точно его кощунственно оторвали в церкви от молитвы.
Когда рыженький кончил играть, бросив перед тем несколько раз свои пальцы на клавиатуру – то с нежностью пушинки, то с силой парового молота, – и встал, раскланиваясь, произошло нечто совершенно невообразимое. Сталин тоже встал со своего кресла и, ни на кого не обращая внимания, направился к пианисту, обнял его, прижал к груди, кажется, даже поцеловал. Затем выпрямился, сказал несколько слов находившемуся неподалеку Громыко и отошел, уступая место другим гостям, желавшим пожать руку музыканту.
Совсем рядом с Громыко Черчилль заметил своего переводчика Бирса. Перехватив устремленный на него взгляд шефа, Бирс тотчас поспешил к нему.
Подождав, пока переводчик приблизится вплотную, Черчилль тихо спросил его:
– Что такое сказал Сталин Громыко? Ну, сразу после того, как пианист кончил играть? Может быть, вам удалось расслышать?
– Моя обязанность слышать все сказанное вами или Сталиным, сэр… Если это в пределах возможностей, конечно.
– Так что же? – нетерпеливо, однако не повышая голоса, переспросил Черчилль.
– Он сказал, сэр, что музыка – это великая сила. Что она способна изгонять из человека зверя. Я полагаю, сэр, что Сталин имел в виду очищение людей от всякой скверны. Будто бы музыка обладает такой способностью.
Черчилль пожал плечами и презрительно фыркнул.
«Как странно, – подумал он, – что человек, которого принято считать железным, способен на этакие сентиментальные сентенции. Можно, разумеется, произнести нечто подобное на собрании меломанов, чтобы польстить им, а здесь-то зачем? Я бы на его месте не стал говорить собственному послу ничего подобного».
Вспомнив об этом теперь, Черчилль позлорадствовал: «Поглядим, каков ты будешь завтра, после „подарка“, уготованного тебе судьбой». И вдруг поймал себя на мысли: «А все-таки предпочтительнее иметь главным союзником такого человека, как Сталин, чем самоуверенного, по-торгашески делового и проворного выскочку, с которым только что состоялась беседа на Кайзерштрассе».
Различие между лидером Советского Союза и американским президентом не так бросалось в глаза Черчиллю, когда в Белом доме хозяйничал Рузвельт. У того были отличные манеры аристократа, – если, конечно, допустить, что американец тоже может быть аристократом, – он обладал мягким гарвардским произношением в отличие от шокирующего среднезападного акцента, характерного для этого самоуверенного честолюбца Трумэна… Речь Сталина, по свидетельству знатоков русского языка, тоже была не свободна от акцента. Сталин тоже самоуверен и честолюбив. Но честолюбие честолюбию рознь, самоуверенность – также. За спиной у Сталина блестящая военная победа советского народа.
«Интересно, искренне ли он верит, что я одержу победу на выборах!» – подумал Черчилль о Сталине. Но тут же оборвал себя. Сталин был врагом. Врагом всегда. Тогда, до войны. И теперь, когда война в Европе окончилась. В этом главное…

Черчилль лично занимался подготовкой к приему Сталина в своей резиденции. Мальчишеское, несвойственное английскому характеру стремление перещеголять и Трумэна и самого Сталина всецело завладело им.
За два дня до приема он вызвал в столовую всех, кто не должен был участвовать в очередном заседании министров иностранных дел, – Рована, Морана, Томсона, Мэри, и занялся тем, чем в другое время поручил бы заняться кому-нибудь из них. Сам расспрашивал повара, что предполагается подать на первое, что на второе, каков ассортимент крепких напитков и вин? Нервничая, потребовал вычеркнуть из меню некоторые из подготовленных блюд и заменить их другими. Потом стал прикидывать, как разместить за столом гостей. Приказал, чтобы саперы в кратчайший срок изготовили новый стол, гораздо больший по размеру, чем тот, который находился в столовой раньше.
– А где разместим оркестр? – строго вопрошал он.
– Только в соседней комнате, – последовал ответ. – Ведь музыкантов не менее пятнадцати человек.
Черчилль самодовольно усмехнулся. Это была его «маленькая месть» и Трумэну и Сталину – заставить их слушать обыкновенный военный оркестр, музыкальную команду военно-воздушных сил Великобритании.
Убедившись, что она уже вызвана, Черчилль снова забеспокоился относительно порядка размещения гостей за столом. В порядке «репетиции» поручил Томпсону роль Сталина, Морану – его переводчика Павлова, а своего лакея Сойерса временно произвел в президенты Соединенных Штатов. Потом снова и снова просматривал список приглашенных, вычеркнул двух своих министров– лордов Лизерса и Червелла, а также генерального стряпчего Монктона. Лишь после вежливого напоминания, что приглашения уже разосланы и изменить что-либо невозможно, смирился и начал, противореча самому себе, запальчиво говорить, что здесь не Московский кремль, не лондонский Вестминстер и не американский Белый дом – ему наплевать, если кому-либо покажется, что в столовой тесно.
Черчилль не был мелочным человеком. Если страсти, овладевавшие иногда президентом Трумэном, были в чем-то сродни тем, что захватывали героев Бальзака, то бури, поднимавшиеся время от времени в душе Черчилля, больше роднили его с персонажами шекспировской драмы. Порой он становился капризным, вздорным, раздражался по пустякам, и тогда даже для самых близких людей общение с ним превращалось в муку.
Но всему приходит конец.
С Кайзерштрассе, от Трумэна, Черчилль вернулся в свою резиденцию в семь часов вечера, весь мокрый от сильной жары. В половине восьмого он, уже переодетый, осмотрел еще раз столовую и другие комнаты, куда могут зайти гости. С удовлетворением отметил про себя, что все и везде выглядит элегантно: нет американской безвкусицы, русского нагромождения еды и напитков – всего в меру.
Прием был назначен на восемь часов. Дом уже сверкал огнями, хотя за окнами было еще светло. Черчилль приказал опустить шторы, чтобы эффектнее сияли свечи на круглом столе.
– Посмотрите сюда, сэр! – негромко окликнул его Рован, слегка отодвинув кремовую штору. Черчилль, прильнув к окну, увидел, что в отдалении, по центру улицы, строем идут советские солдаты. С автоматами на груди они четко печатали шаг. Черчилль насчитал пятнадцать человек. Строй явно направлялся сюда, к его резиденции. Впереди шагал офицер в фуражке с малиновым околышем, у солдат фуражки и петлицы на гимнастерках были зелеными.
– Что это? – тихо спросил Черчилль. – ГПУ? – Он произнес эту аббревиатуру не по-английски, а по-русски.
– Похоже, что так, – неуверенно ответил Рован.
Метрах в пяти от двери в решетчатой ограде, отделявшей резиденцию от тротуара, солдаты остановились, по-прежнему держа строй.
Черчилль видел, как от калитки отделился Томми Томпсон. Советский офицер пошел ему навстречу. В течение нескольких секунд они что-то говорили друг другу.
– На каком языке они объясняются? – пробормотал Черчилль.
– Не знаю, сэр, – ответил Рован и с легкой усмешкой добавил: – Очевидно, у служб безопасности всего мира есть какой-то свой, особый язык.
Тем временем строй советских солдат распался, человек десять из них вошли в калитку и скрылись из виду, остальные заняли места у калитки и на противоположной стороне улицы.
– Черт побери, – ворчал Черчилль, – может быть, дядя Джо опасается, что мы тут захватим его в плен в качестве заложника мирового коммунизма?
Он понимал, что недовольство его беспричинно: во время приема у Трумэна «маленький Белый дом» охранялся двумя рядами солдат американской пехоты. У Сталина охрана была меньше или солдаты лучше укрылись и не так бросались в глаза. А ведь что ни говори, Сталин был, конечно, первым из «Большой тройки», за кем начали бы охоту недобитые гитлеровцы, окажись они каким-либо чудом здесь, в Бабельсберге.
Отойдя от окна, Черчилль взглянул на часы. Минут через пятнадцать должен начаться съезд гостей. Он еще раз с удовлетворением оглядел стол: хрустальные рюмки и бокалы отлично блестели при свете свечей и люстр.
Черчилль любил блеск в прямом и в переносном смысле этого слова. Любил хрусталь, серебряную посуду, золоченые рамы картин, громкие титулы, военные парады, ордена и медали на мундирах офицеров и генералов. Утверждая список приглашенных, он позаботился, чтобы преимущество было отдано тем, кто носит военную форму. С удовлетворением подумал, что даже его переводчик Бирс носит погоны майора.
С иронией признался самому себе: «Я, оказывается, тоже тщеславен». Конечно, он не снижал таким образом цену собственной персоны, которую, как правило, завышал. Понимал: пристрастие к тому, что интеллектуалы называют «мишурой» или «суетой сует», является в его характере лишь продолжением свойственной ему главной страсти – стремления к могуществу, к первенству всегда и во всем, к обладанию «всем самым лучшим», что может предложить человеку этот мир.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69


А-П

П-Я