Обслужили супер, доставка мгновенная 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 




Иван Громов
На перекрестке времени


Громов Иван
На перекрестке времени

ИВАН ГРОМОВ
НА ПЕРЕКРЕСТКЕ ВРЕМЕНИ


ПРЕДИСЛОВИЕ ПУБЛИКАТОРА.
У меня хранится его архив: много листов исписанной от руки фиолетовыми чернилами, реже - химическим карандашом, бумаги: отрывки, наброски, черновики, разрозненные перебеленные главы, никак не связанные между собой. Плюс к тому - дневники за много лет, аккуратные черные и серые тетрадки, открытки, географические карты, листочек отрывного календаря (7 августа 191(?) года. Успенский пост. Меню: холодник постный, кашка с грибною подливкой, пирожки с черникою. Долгота дня 14 ч. 46 м.), вырезки из газет и прочий сопутствующий творчеству материал. Все это умещалось в большой картонной коробке и досталось мне, как всегда бывает в подобных случаях, стечением неожиданных обстоятельств. Коробку эту с бумагами тогда еще совершенно неизвестного мне человека - Ивана Ивановича Громова - я легкомысленно притащил домой, совершенно не подозревая, как свяжут они меня, как будут требовать голоса - через меня - пожелтевшие листочки, исписанные чужим мелким почерком. Теперь я понимаю, что поступил неосмотрительно, впустив его к себе. Он принес с собою много боли и страдания богатой человеческой души, искореженной нелепицами жизни. Но он был предельно откровенен со мной и стал близок мне. Я, как мог, отблагодарил его за откровенность: рассортировал его дневники и привел их в порядок. Попытался сложить книжечку из уцелевших обрывков прозы, но в этом не преуспел: все, кроме одной маленькой повести, рассыпалось на куски. В бесчисленных вариантах это были фрагменты романа, который он, как исполинскую постройку, возводил всю жизнь: подкапливал знания, прописывал отдельные узлы, продумывал биографии героев, добывал подробные карты брусиловского наступления 1916-го года и старой Москвы. Отмеченные на плане Москвы 1913 года маршруты главного героя романа, Андрея Одинцова, довольно есте- ственным образом проводят нас по адресам, хорошо знакомым самому писателю. Роман, хотел того автор или нет, вышел автобиографичным, и следовательно, Андрей Одинцов должен был рассказать обо всем, что случилось с писателем и что отпечаталось в сердце, до конца жизни побуждая его к рассказу о пережитом. Поэтому Андрей Одинцов, как я полагаю, должен был бы четырнадцатилетним подростком из села Поповы Пруды Тверской губернии бежать в Петербург, оказаться продавцом в магазине готового платья П.А.Голубина, выучиться, получить диплом сельского учителя, вернуться на родину со страстным желанием учить детей, но вместо этого почти тотчас же уйти на войну, попасть в школу прапорщиков, в Москву, здесь безумно влюбиться, с образом возлюбленной в сердце отправиться на фронт, угодить в самое пекло летнего наступления 1916 года, пройти молотилку гражданской войны, то ли плен, то ли службу у Махно, командование эскадроном красной кавалерии, чтобы осенью 1922-го, нищим студентом правового отделения факультета общественных наук МГУ, встретить возлюбленную на Тверском бульваре и убедиться, что минувшие годы делают их любовь роковым образом невозможной, хотя оба жили ожиданием этой встречи. Ужас неузнавания запечатлевается в его сердце, он понимает, что должен спастись, снова выдержать неимоверную муку жизни, грызущее разочарование фронтовика, ржавую селедку, пшенку, одиноче-ство - но уже без надежды на то, что где-то любимая ждет его. Наконец, он должен был бы рассказать о неистовой жажде творчества, жажде слова, которым хотел бы поведать о себе русский романтик, родившийся, чтобы прожить жизнь ярко, посвятив ее людям... Этого не произошло. Что-то не получилось. Роман, с фантастическим упорством создававшийся несколько десятилетий, то ли не был дописан, то ли, будучи законченным, почти тотчас же был уничтожен. Дочь писателя рассказала мне, что, почувствовав клешню смерти в желудке, он поехал на родину, в Кимры, и там в доме матери сжег переписанные женою набело главы романа. Андрей Одинцов так ничего и не сказал нам. Писатель убил своего героя и вскоре после этого умер сам. Несостоявшийся талант - явление не менее таинственное, чем талант, реализовавший себя. Есть воистину драматическая загадка в том, почему призванный не осуществил свое призвание. В случае с Громовым многое можно было бы списать на "эпоху", на "обстоятельства", если бы в дневниках его не было записи, прочитав которую, невольно чувствуешь благоговение перед Судьбой, которую ни задобрить, ни обмануть, ни избежать... "...Полдюжины рассказов, четыре с половиной главы "романа", около полсотни стихов и куча всяких набросков. Охватило желание предать все это огню, да раздумал: после жалеть буду. Но знаю - рано ли, поздно ли, но сожгу. Так же, как в октябре 918 года. Тогда я давал себе обещание - не писать, не браться за перо больше. Да не могу. Тянет, манит оно, проклятое. И так ведь лет с 13-ти, с 12-ти даже. Если б не разменивать рубля на гривеннички, если б все помыслы не уходили на поиски хлеба-денег-хлеба - может, и вышло б что-нибудь путное. В Бежецке, у Тольсака, есть три рукописи моих с 918 года. Гиблые они, конечно..." Что потрясающе? Что написано это в 1922 году 28-летним, полным еще сил человеком, прошедшим сквозь огонь двух войн, полным нетерпеливых замыслов, написано за тридцать два года до того, когда он же, смертельно больной, сжигал в печке материнского дома свой роман. Он что же, такой конец предвидел? Да не мог он предвидеть, как не мог предвидеть, что будет в его жизни еще одна война и что он уцелеет в ней, и не растеряет роман, а побывав и на фронте, и в Новосибирске на строительстве оборонного комбината номер 179, в конце-концов окажется снова в Москве, в своем неразбомбленном доме и вновь возьмется за дело, которое озаряло смыслом всю его жизнь. Удивительнее всего, что после аллегорического самоубийства в Кимрах, когда писатель уничтожил своего двойника, он написал еще одну маленькую повесть. Это - последний бой смерти, последняя попытка прорвать барьер надвигающейся немоты. Здесь и загадка, и разгадка небольшого повествования, созданного за несколько оставшихся писателю для жизни месяцев 1954 года. Иван Иванович Громов - убежденный пессимист. Таким сделала его жизнь, развеяв романтические надежды юности, таким сделало его писательство, ношу которого ему едва-едва по силам было нести сквозь плотное, стылое, лютое время. Но Громов ни разу не соврал, не сфальшивил, не искусился радостями и почетом "писательской жизни" в богатой кислородом пене литературного официоза. Он умер совершенно безвестным, не- уклонно и сурово доделав до конца посильный ему труд. Свой надрыв он унес с собой, а нам оставил только странное повествование о превратностях жизни и судьбы, которое позволило ему, наконец, смиренно отдаться потоку времени и уйти "скромно и незаметно", как уходили отцы и деды. Само время являлось ему в своем наивысшем качестве, в качестве неподвижности, вечности, которые человеком воспринимаются как счастье. Об этом свидетельствует стихотворение, написанное тридцатилетним Иваном Громовым во время путешествия с молодою женой на Кавказ в сентябре 1924 года:
Мы пошли вдоль ручья... Так бывает лишь в книжках из детства. Но мы правда пошли, наблюдая биение вод В узком каменном русле, наблюдая Игры потока с солнцем и тенью листвы, Наблюдая круговорот Кузнечиков и стрекоз в траве у воды, В кустах шиповника краснеющего. Так бывает лишь в детстве. Так бывает лишь там, где времени нет. Но и здесь нету времени, правда: Только день, проносящий стрекоз над водой, Да ночь, сырая и темная, как колодец, Куда никогда не заглянет Луна.
Может статься, что к старости Иван Иванович позабыл и об этом неподвижном, как в детстве, времени, и об этом стихотворении, но оно сохранилось в его дневнике, почему я и думаю иногда, что дневник - это, возможно, единственная книга, которую в действительности пишет писатель. А если, скажем, повесть неожиданно прерывает писание дневника - то, значит, она сама становится дневником, в котором человек исповедуется, в каждом слове которого он шифрует себя, надеясь, конечно, быть все же разгаданным и прочитанным при помощи неизвестного кода к неизвестному шифру - хоть когда-нибудь.
Василий ГОЛОВАНОВ
1.


Они вселились перед Рождеством. Позже я стал считать это время незадолго до их переезда и сразу же после него - самым светлым в своей жизни. Я был новым, чистым, пустым гулким домом в тихом переулке огромного города, я считал себя прекрасным, я готовился к достойной меня будущности. Если бы вы только могли представить, как упоительны были те несколько недель, когда, повинуясь вкусу хозяина, буквально на глазах преображались мои комнаты, убирались окна, и люди восхищались мною, искренне веруя, что именно здесь, в моих стенах, суждено сбыться их счастью. Помню, как завезли мебель: как вкопанные, стали у подъезда мохнатые, в пушистом инее, битюги, и два мужика терпеливо стали перетаскивать в комнаты стулья, шкафы и столики, специально купленные в магазине на Тверской для меблировки спальни. Как принесли старое, расплывчатых форм трюмо с мутными благородными зеркалами и тяжелый, как камень, письменный стол, и черный рояль с гулким медным нутром, и книжный шкаф, по застекленным дверцам которого пущен был узор в виде стеблей диковинных растений, чем-то напоминавший узор перил на моем балконе, по прихоти архитектора распустившихся флорой позднего, умирающего модерна. В коридорах еще пахло воском натертых полов, свежими обоями, наклеенными на газеты с сообщениями о новом наступлении и новых военных поражениях, но Анфиса, прислуга, поселившаяся в первом этаже в комнатке возле кухни, сразу начала топить - и комнаты с каждым днем напитывались теплом, обрастали уютом новой обстановки. Позднее я убедился, что каждому дано довольствоваться малым, и все эти салфеточки, ширмы с павлином, чернильницы в виде черепахи, часы с пастушками вовсе не были необходимы. Но ощущение уюта, со строгим вкусом и любовью организованного комфорта - потом навсегда утраченное - до сих пор сладко манит меня. Не раз заезжал сам Александр Александрович. Порывисто взбегал по лестнице, проходил по комнатам, уверенно стуча каблучками, и в угловой оглядывался: - Тэк-с...
Ему так приятен был ход перемен! Здесь уже обрисовывался кабинет, рядом библиотека, детская, спальня. Завершенность наступила, когда привезли книги. Хозяин сразу же распечатал несколько обернутых плотной желтой бумагой пачек и заложил в фундамент будущей библиотеки словарь Брокгауза. В день переезда, несмотря на внезапную ростепель, Анфиса впервые развела в гостиной огонь в камине. У его открытой плитчатой пасти, переливающейся синими угольями, накрыли стол. Из кухни густо пахло бульоном, горячими пирожками, уткой, печеными яблоками, жареной картошкой. К обеду прибыли. Александр Александрович по-царски распахивал двери, Наталья Андреевна восхищенно ахала, друг семьи Ефремов, который бывал потом каждую субботу, прятал в бороде улыбку и заинтересованно взглядывал по сторонам. В кабинете он не выдержал и, взглянув на уютнейший зеленый абажур, сердечно обнял хозяина: - Хорошо, Сашенька, очень хорошо... К столу вывели приодетого и причесанного Павлика. Открыли шампанское: - С новосельем! Ночью Александр Александрович с какой-то особой нежностью обнимал жену: все сбылось, сбылось! Жаль, что сбылось поздновато... Он думал о том, что если бы приобрел собственный дом пять, семь лет назад - то, конечно, добился бы большего. Ведь собственный дом - это не только крыша над головой, это психология. Это сила, уверенность, спокойствие и свобода. Капитал, наконец. Он дорожил своей славой радикального адвоката, но мечтал о состоятельной клиентуре. Он верил, что эта клиентура придет - теперь, когда его жизнь мечена знаком процветания... Сознание того, что на дворе тьма, туман, снежная каша под ногами, ревматизм, инфлюэнца - делало его размышления особенно приятными. Пусть нелепый налог на побрякушки, призванный спасти опустошенную казну, пусть весь этот петроградский кошмар, пусть нету писем давно с фронта от Витеньки. Все пройдет. Все образуется, все устроится - лишь бы было где укрыться от всех этих ужасов и идиотств: штабс-капитана фронтовика, избившего и изнасиловавшего свою жену, гимназиста Полякова, на пари застрелившего прохожего, московского "клуба самоубийц", мертвого Распутина... Слово "революция" прозвучало впервые весной, когда рыхлый снег сползал с крыши в водосточный желоб. Александр Александрович собрал друзей, но сходка вышла суматошная, неуправляемая, текучая: кто-то где-то уже заседал, кто-то торопился в другом месте рассказать последние новости. Новостей было много, но Питер томил не- определенностью: что дальше? Почему бездействует Дума? Кто позволил Совету вселиться в Таврический? И кто, наконец, станет во главе - князь Львов? Милюков? Родзянко? Дымили папиросами. Без устали ходили по гостиной. В одном месте от ходьбы расшаталась и выскочила из своего гнезда половичка. В начале лета только, когда Наталья Андреевна с Павликом уехали на дачу, Александр Александрович сделал Анфисе выговор, что поло-вичка до сих пор не на месте и он то и дело спотыкается. Правда, вечером извинился, что повысил голос из-за пустяка, но Анфиса, вероятно, даже не слышала: она была влюблена. И, дожидаясь вечера в затененных комнатах, среди зачехленной мебели и прохладных ваз, она в отсутствие хозяина то пела, то разговаривала сама с собой. Хорошее, тихое было лето... Осенью сразу пошли дожди. Анфисина любовь кончилась воем и ревом на подушке, дождь назойливо стучал в окна, день за днем точил крышу. Павлик кашлял, но камин не зажигали - не было дров, и только Александр Александрович, взявший за обыкновение возвращаться домой поздно, все говорил об обещанной ему на очень выгодных условиях партии. Но дров по-прежнему не было, минул сентябрь и половина октября - и тогда только во двор въехали три воза с сучковатыми сырыми поленьями, купленными, однако, не по дешевке, а втридорога.
1 2 3 4


А-П

П-Я