https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala-s-podsvetkoy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Дар Божий, не устает повторять Мария Александровна, ничего общего не имеет с так называемой искрой Божьей; истинному гению всегда нужно время на то, чтобы проявиться, и времени на это обычно уходит много. Подобными проповедями Мария Александровна надеялась умерить беспорядочные метания дочери, склонной к тревожившим мать скачкам настроения. В глубине души эта женщина, чей муж был слишком занят и чья музыкальная карьера чересчур рано прекратилась, таила одну-единственную надежду: самореализоваться в своем дитяти. Однако дитя это, которое, с одной стороны, она мечтала бы видеть образцом всех лучших качеств, с другой – чуть-чуть ее страшило. И неудивительно: избыток нежности и чуткости, свойственных ребенку, несколько подавлял мать.
«Мама и папа были люди совершенно непохожие, – напишет 8 апреля 1914 года Марина в письме, надолго оставшемся неизданным. – У каждого своя рана в сердце. У мамы – музыка, стихи, тоска, у папы – наука. Жизни шли рядом, не сливаясь. Но они очень любили друг друга».[10] И – в другом месте, позже: «Мать – залила нас музыкой. (Из этой Музыки, обернувшейся Лирикой, мы уже никогда не выплыли – на свет дня!)…Мать залила нас всей горечью своего несбывшегося призвания, своей несбывшейся жизни, музыкой залила нас, как кровью, кровью второго рождения».[11] И еще: «…это было письменное, писeцкое, писательское рвение. Музыкального рвения – и пора об этом сказать – у меня не было. Виной, вернее, причиной было излишнее усердие моей матери, требовавшей от меня не в меру моих сил и способностей, а всей сверхмерности и безвозрастности настоящего рожденного призвания. С меня требовавшей – себя! С меня, уже писателя – меня, никогда не музыканта».[12] И еще это признание: «Бедная мать, как я ее огорчала и как она никогда не узнала, что вся моя „немузыкальность“ была – всего только лишь другая музыка!»[13] И, наконец, это: «После такой матери мне оставалось только одно: стать поэтом. Чтобы избыть ее дар – мне, который бы задушил или превратил меня в преступителя всех человеческих законов».[14]
Ослабленная надолго затянувшейся инфлюэнцей (так в те времена называли грипп и таков был первоначальный диагноз), Мария Александровна тем не менее все с такою же суховатой и жестковатой лаской продолжала управлять дочерьми, которые – особенно, конечно, Марина – все так же продолжали сопротивляться, стремясь к самоутверждению, но одновременно старались походить на мать.
Постепенно «грипп» обратился в чахотку. Повинуясь предписаниям врачей, Мария Мейн с двумя младшими детьми и Валерией (Иван Владимирович проводил их до Италии и, убедившись, что семья хорошо устроена, вернулся в Москву) отправилась в путешествие за солнцем – сначала на юг России, оттуда – через всю Европу.
Вот как об этом рассказывает Анастасия Цветаева, вспоминая осень 1902 года:
«…грянула весть: мама, слегшая, казалось, в инфлюэнце, – больна чахоткой! Все детство мама болела только мигренями. Чахотка! Жар, доктора, суета в доме, запах лекарств. Странное слово „консилиум“. Остроумов, ассистент знаменитого Захарьина, говорит, что это началось еще давно, в год моего рождения (у мамы тогда вся шея была в опухших железках). Или нет: это не он говорит, а другой доктор, а он – что мама заразилась на операции туберкулезной ноги в Иверской общине: ее пилили, мама держала, помогая профессору. По дому – шепот, толки… Нас не пускают. Доктора шлют маму на Кавказ! Мама отказалась ехать без нас. Мы жалеем маму, но ликуем. Мы увидим Кавказ, море! Мама лежит не в спальне – в гостиной… там высоко – воздух. Вечером разносится слух, что мама хочет звать нас – прощаться. Маме хуже. Мы замираем, слушаем… Нас не зовут. Мама уснула, ночь. Наутро другая весть колышет дом… нас: маму везут в Италию, только Италия может спасти маму. И мы едем с ней!»[15]
И вот они уже в Италии, в Нерви, близ Генуи, в «Русском пансионе», расположенном на самом берегу моря. Пока Мария Мейн отдыхает в постели, девочки играют в окружающем дом саду с сыном владельца пансиона – одиннадцатилетним Володей. Марусе – десять, Асе – восемь.
Вскоре круг общения Цветаевых расширился, новые люди поселились в «Русском пансионе»: почти накануне Рождества в Нерви приехала вторая жена дедушки Андрея и Лёры, отца Варвары Дмитриевны, Д.И. Иловайского, Александра Александровна с двумя своими детьми, Сережей (студентом) и девятнадцатилетней Надей. Оба они были больны туберкулезом, оба нуждались в лечении и уходе.
Сережа, совершенно так же, как Марина, без памяти влюбленный в поэзию, интересовался ее стихами еще в то время, когда она была совсем ребенком – спрашивал ее, семилетнюю «неулыбу»: «Ты мне свои стихи перепишешь?» – и вот сейчас, едва приехав, как всегда, попросил тетрадь… Девочка была так потрясена этим, что немедленно влюбилась в него самого, а одновременно и тайно – в его сестру, увидела в ней долгожданную подругу по сердцу. Много-много лет спустя, вспоминая эту внезапно вспыхнувшую страсть, Цветаева писала о Сергее Иловайском: «Это, кажется, единственный человек за все мое младенчество, который над моими стихами не смеялся (мать – сердилась), меня ими, как красной тряпкой быка, не вводил в соблазн гнева… Милый Сережа, четверть с лишним века спустя примите мою благодарность за ту большеголовую стриженую некрасивую, никому не нравящуюся девочку, у которой вы так бережно брали тетрадь из рук. Этим жестом вы мне ее – дали»…[16]
К сожалению, невинная и безобидная идиллия продолжалась совсем недолго: Надя, сестра Сережи, «напроказила», принялась за старое. Узнав, что дочь влюбилась в одного бедного студента, Александра Александровна немедленно увезла обоих – и ее, и брата – в Россию, чтобы положить конец их романтическим бредням. Двумя годами позже они умерли – сначала Сережа, потом, тою же зимой – через месяц, Надя. Марина, узнав об этом, станет носить в сердце своем двойной траур: по первой, завершившейся смертью дружбе – с Надей Иловайской, по первой, завершившейся смертью любви – к Сереже, красавцу с большими темно-карими глазами, светившимися теплом и добротой, к человеку, который сумел первым оценить ее стихи, человеку, отказывавшемуся увидеть в ней всего лишь ребенка…
Но ко времени смерти Сережи и Нади – а ее смерть Марина восприняла настолько остро, что едва не покончила с собой, – у девочки появился новый повод для волнений и размышлений. Одновременно с Иловайскими в «Русском пансионе» появился Владислав Александрович Кобылянский, вслед за ним – руководителем, «главарем» – целая группа молодых анархистов, земляков Цветаевых. Кобылянского немедленно прозвали Тигром – награждала всех именами животных в основном Марина: Мария Мейн стала Пантерой, сама Маруся – Овчаркой, Ася – Мышкой, были еще Петух, Курица, Кот Мурлыка, кажется, Кролик, и только Лёра осталась без клички… И Мария Александровна, несмотря на то что была еще очень слаба, привлеченная юношеским пылом анархистской компании, подружилась с ней. Мало того, эта строгая женщина сошлась с революционерами во мнениях, считая эти мнения пусть дерзкими, но справедливыми. По вечерам она собирала их в своей гостиной и принимала участие в спорах. А девочки всегда находились рядом, и, как писала впоследствии Анастасия, от этого всего кружились их головы… Временами Мария Александровна брала в руки гитару, пела или аккомпанировала «поборникам свободы», исполнявшим студенческие и революционные песни. Марина восхищалась силой духа матери, которая – едва отступив от края могилы – тратила остатки энергии на поддержку мятежников. Да и ее самое инстинкт подталкивал к тому, чтобы радоваться всякому поношению официальной власти, всякому низвержению официальной точки зрения. Но главным было то, что, как казалось Марине, мать, отдавшись благородной идее, быстрее пойдет на поправку и окончательно выздоровеет.
Но на самом деле Мария Александровна увлеклась не так «благородной идеей», как личностью ее носителя. Туберкулез развивался в ее теле так же бурно, как росла в душе привязанность к Тигру, в котором она видела одновременно и собственного спасителя, и спасителя России. Вечная лихорадка способствует романтическим фантазиям, и в течение какого-то времени она даже подумывала о том, чтобы порвать с мужем, оставить ему детей и уехать вслед за Кобылянским в Цюрих. Но однажды, когда они с Тигром и маленькой Асей прогуливались по пляжу, из дома донеслись крики: Марина упала с лестницы и разбила голову о камень, потеряв много крови. Несчастный случай, который мог стать роковым для дочери, напомнил Марии Александровне о ее материнском долге. Расстроенная, совершенно отрезвевшая, она думать забыла о всяких эскападах и чуть ли не круглосуточно ухаживала за дочерью.
Маринина рана быстро затягивалась, зато здоровье ее матери резко пошатнулось и стало ухудшаться день ото дня. Вскоре пришлось признать очевидное: туберкулез распространялся. Врачи посоветовали Марии Мейн отправить дочерей в швейцарский пансион, чтобы девочки не заразились от нее.
И вот весной 1903 года Марусю и Асю передают с рук на руки сестрам Лаказ – владелицам пансиона на берегу озера Леман в Лозанне. Пансион расположен в доме номер 3 по улице Гранси. Жизнь там оказалась, как писала позже Анастасия Ивановна, весела и уютна, несмотря на строгость морали, атмосфере задавала тон всеобщая дружба, под окнами благоухали розы. Уроки не были в тягость ученицам, все переменки они проводили на свежем воздухе: лазали по деревьям, играли. По воскресеньям их водили в костел.
Мария Александровна чувствовала себя гораздо лучше, и в начале лета она уже смогла приехать навестить дочерей. Остановилась в ближайшем к пансиону отеле, проводила с девочками целые дни, гуляла с ними по набережной Уши…
Через несколько лет, вспоминая те вечера, Марина написала стихотворение «Ouchy»:
Держала мама наши руки,
К нам заглянув на дно души,
О этот час, канун разлуки,
О предзакатный час в Ouchy…
И – чуть дальше: «Поезда мчали нас друг от друга. Маму – в Геную, нас – предгорьями, все круче, все свежей… бегут селенья, церковки, речки, водопады, мельницы – к белому великану, высящемуся над всем хором одиночек и горных цепей – к Монблану». Пансионерок повезли на экскурсию во Францию, в Альпы, жили они сначала в Шамони, потом в маленькой деревушке Аржантьер. Маруся и Ася с разрешения Марии Александровны, которой хотелось сделать пребывание дочек особенно приятным, в сопровождении надежных проводников поднимались к самому леднику.
Здоровье Марии Александровны улучшалось, однако врачи решили, что перед возвращением в Россию, холодный климат которой может вновь обострить заболевание, лучше провести еще год в каком-нибудь спокойном уголке Центральной Европы. Ориентируясь на рекомендации медиков, семья выбрала для начала небольшой немецкий городок Фрейбург. Весной 1904 года, когда занятия в лозаннском пансионе закончились, совершился переезд.
«Папа из России, мама из Италии приехали за нами, и мы едем, едем все вместе в леса Шварцвальда, незнакомые леса – сосны и ели, высокие и густые, как в сказках Перро», – напишет Анастасия Цветаева в своих воспоминаниях.
Горная деревушка Лангаккерн под Фрейбургом была признана врачами лучшим местом для исцеления больной. К тому же расположенная в двухэтажном доме с острой крышей «Гостиница Ангела» оказалась комфортабельной, а ее хозяева симпатичными. Марина и Ася успели подружиться с их детьми, но лето пролетело слишком быстро – и вот уже новый переезд: во Фрейбург, где сестрам предстояло учиться в пансионе сестер Бринк, расположенном в доме десять по Ваальштрассе, пансионе с суровыми порядками, совсем не напоминавшими милую Лозанну.
Вместо атмосферы добродушия и почти полной вседозволенности, царившей в пансионе Лаказ, девочки столкнулись с муштрой, достойной прусской казармы. Вставать полагалось в шесть утра – с первым пронзительным звонком, поспешно умываться ледяной водой из таза и – по второму звонку – парами двигаться на завтрак, который следовало проглотить ровно за восемь минут, не больше и не меньше. Да и что было глотать! Кружку почти кипящего молока с сухой булочкой… Потом занятия – предметы все важные, но скука невообразимая. За ними – такой же поспешный и скудный, как завтрак, обед, проходивший в давящей тишине. И – прогулка, всегда в одно и то же место, на гору Шлоссберг, опять парами, глаза – в землю, прогулка, о которой сестры Цветаевы думали с ужасом, поскольку больше всего она напоминала пытку или шествие осужденных на казнь, но от которой можно было спастись только в проливной дождь.
Строгая дисциплина пансиона побуждала Марину к отрицанию даже самых невинных требований, ей диктуемых. Она твердо решила отвечать «нет» во всех случаях, когда окружающие говорят «да» – из трусости или лени. И единственным ее утешением в течение долгих, нудных, хмурых часов была мысль о том, что в конце недели она встретится с матерью и проведет с ней ночь с субботы на воскресенье в снятой Марией Александровной неподалеку от пансиона комнате – по Мариенштрассе в доме номер два, под самой крышей, в мансарде. Но и тут были свои проблемы: разрешение на встречу с матерью выдавалось сестрам Цветаевым по очереди. Если Марина шла сегодня, то на следующей неделе – Анастасия. И Марина готовилась к этому свиданию как к празднику, самым драгоценным подарком на котором для нее станет возможность увидеть родное усталое лицо, услышать прерываемый тяжелым дыханием голос, вглядеться в лихорадочно блестящие глаза. В эти вечера за чашкой чая мама рассказывала дочке, как у нее обстоят дела со здоровьем, а еще – какие события сейчас больше всего волнуют мир. Несмотря на болезнь, Мария Александровна внимательно читала газеты и письма, приходившие из России. Страна в это время воевала с Японией. Только что после героического сопротивления пал Порт-Артур. Солдаты, которых царь бросил в эту абсурдную бойню, задумывались о том, за что и за кого они проливают кровь.
1 2 3 4 5 6 7 8


А-П

П-Я