https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/iz-nerjaveiki/dvojnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Не завидуй, братец, мне, — пишет Антон Александру. — Писанье, кроме дерганья, ничего не дает мне. 100 руб., которые я получаю в месяц, уходят в утробу, и нет сил переменить свой серенький неприличный сюртук на что-либо менее ветхое. Плачу во все концы, и мне остается nihil. В семью ухлопывается больше 50. Не с чем в Воскресенск ехать. У Николки денег тоже чертма. Утешаюсь по крайней мере тем, что за спиной кредиторов нет. За апрель я получил от Лейкина 70 руб., и теперь только 13-е, а у меня и на извозца нет.
Живи я в отдельности, я жил бы богачом, ну, а теперь…»
Эти разговоры о деньгах повторяются в каждом письме. Семья камнем висела у Чехова на шее. Но и представить себе жизни без нее он не мог. Через несколько лет он признается в том, что придает слишком большое значение деньгам, испорчен тем, что родился, рос, учился, начал писать в среде, где деньги играли возмутительно главную роль.
Впрягшись в каторжный литературный труд, Чехов в любой момент рисковал опуститься до поверхностности, болтовни, графомании. Он сам это сознавал и порой восставал против коммерческих требований Лейкина. Больше всего раздражало писателя категорическое предписание укладываться в сто строк. По мнению господ из «Осколков», ни один сюжет большего не заслуживал. «За мелкие вещицы стою горой и я, — писал Чехов своему издателю, — и если бы издавал юмористический журнал, то херил бы все продлинновенное. […] но в то же время, сознаюсь, рамки «от сих до сих» приносят мне немало печалей. Мириться с этими ограничениями бывает иногда очень не легко. Например… Вы не признаете статей выше ста строк, что имеет свой резон. У меня есть тема. Я сажусь писать. Мысль о «100» и «не больше» толкает меня под руку с первой же строки. Я сжимаю, елико возможно, процеживаю, херю — и иногда (как подсказывает мне авторское чутье) в ущерб и теме и (главное) форме. Сжав и процедив, я начинаю считать… Насчитав 100-120-140 строк (больше я не писал в «Осколки»), я пугаюсь и… не посылаю. […] Чаще всего приходится наскоро пережевывать конец и посылать не то, что хотелось бы… […]
Из сего проистекает просьба: расширьте мои права до 120 строк. Я уверен, что я редко буду пользоваться этим правом, но сознание, что у меня есть оно, избавит меня от толчков под руку».
Помимо жесткой рамки «ста строк» Чехова через некоторое время начала тяготить и обязанность писать смешно. Со смиренной настойчивостью он молит Лейкина позволить ему время от времени впускать в свои рассказы нотку меланхолии: «Мне думается, что серьезная вещица, маленькая, строк примерно в 100, не будет сильно резать глаз, тем более что в заголовке «Осколков» нет слов «юмористический и сатирический», нет рамок в пользу безусловного юмора. […] Легкое и маленькое, как бы оно ни было серьезно, […] не отрицает легкого чтения… Упаси Боже от суши, а теплое слово, сказанное на Пасху вору, который в то же время и ссыльный, не зарежет номера. (Да и, правду сказать, трудно за юмором угоняться! Иной раз погонишься за юмором да такую штуку сморозишь, что самому тошно станет. Поневоле в область серьеза лезешь.)»
После долгих уговоров Лейкин согласился поместить в своем еженедельнике несколько рассказов, написанных в более серьезном тоне. Он опасался недовольства тех, кто уже успел привыкнуть к веселому настрою Чехонте. Но ни один из них не возмутился. Так называемый Чехонте, даже сменив тональность, все равно умел очаровать читателей.
Надо сказать, что успех Чехова, хотя и очень небольшой, стоил ему враждебного отношения нескольких собратьев. «У нас, у газетчиков, — пишет он брату Александру, — есть болезнь — зависть. Вместо того чтобы радоваться твоему успеху, тебе завидуют и… перчику! перчику! […] А как все это отравляет жизнь!» — одна из немногих жалоб, которые мы встречаем в его письмах.
Вот этой сдержанности, этого нравственного достоинства его брат Александр был начисто лишен. Получив в Таганроге место на таможне, он уехал из Москвы, увозя с собой замужнюю женщину, в которую был влюблен и которой несговорчивый муж отказывался дать развод. Едва поселившись в провинции с любовницей и ее сыном, он принялся засыпать Антона отчаянными письмами. С неисчерпаемым терпением Чехов старался издали образумить вечно недовольного брата. «Ты слезоточишь от начала письма до конца…» — пишет он. И упрекает Александра за то, что тот нападает на Николая, считая, что брат, погрязший в пьянстве, заслуживает нежности и терпения: «Николка (ты это отлично знаешь) шалаберничает; гибнет хороший, сильный русский талант, гибнет ни за грош… Еще год-два, и песенка нашего художника спета». С другой стороны, Чехов не мог примириться с тем, что Александр критикует отца за то, что он огорчен связью сына с замужней женщиной. «Не знаю, чего ты хочешь от отца, — пишет ему Антон. — Враг он курения табаку и незаконного сожительства — ты хочешь сделать его другом? С матерью и теткой можно проделать эту штуку, а с отцом нет. Он такой же кремень, как раскольники, ничем не хуже, и ты не сдвинешь его с места. […] Какое дело тебе до того, как глядит на твое сожительство тот или другой раскольник? Чего ты лезешь к нему, чего ищешь? пусть себе смотрит, как хочет… […] Всякий имеет право жить с кем угодно и как угодно, — это право развитого человека, а ты, стало быть, не веришь в это право, коли находишь нужным подсылать адвокатов к Пименовнам и Стаматичам. Что такое твое сожительство с твоей точки зрения? Это твое гнездо, твоя теплынь, твое горе и радость, твоя поэзия, а ты носишься с этой поэзией, как с украденным арбузом, глядишь на всякого подозрительно (как, мол, он об этом думает), суешь ее всякому, ноешь, стонешь… […] Тебе интересно, как я думаю, как Николай, как отец?! Да какое тебе дело? Тебя не поймут, как ты не понимаешь «отца шестерых детей», как раньше не понимал отцовского чувства… Не поймут, как бы близко к тебе ни стояли, да и понимать незачем. Живи да и шабаш». Сам он теперь был убежден, что «живет своей жизнью» в согласии с самыми заветными желаниями: у него есть газетная работа в качестве заработка и медицина как профессия. Он рассказывал брату Александру о том, что становится известным и уже читал критические высказывания в свой адрес, да и его медицина набирала силу. Он научился лечить и сам не мог в это поверить. «Не найдешь ни одной болезни, которую я не взялся бы лечить», — говорил Чехов. Вскоре ему предстояло сдавать экзамены, и если он их сдаст — «finita la commedia». Это было в начале января. А через несколько месяцев он писал все тому же Александру: «Я газетчик, потому что много пишу, но это временно-. Оным не умру. Коли буду писать, то непременно издалека, из щелочки…» И, окончательно уверившись в том, что будущее его — не с пером, а со стетоскопом, прибавляет: «Погружусь в медицину, в ней спасение, хотя я до сих пор не верю себе, что я медик […]».
На самом деле Антон живо интересовался своей медицинской учебой, ходил в больницы, помогал при проведении операций и бесплатно лечил неимущих друзей. Так, он преданно ухаживал за писателем Попудогло, который в благодарность завещал ему, умирая, большую библиотеку. «Умер он от воспаления твердой оболочки мозга, хоть и лечился у такого важного врача, как я. Лечился он у 20 врачей, и из всех 20 я один только угадал при жизни настоящий недуг. Царство ему небесное, вечный покой! Умер он от алкоголя […]». Увлекаемый любовью к медицине, Чехов хотел даже написать научный труд, в котором были бы проанализированы взаимоотношения между полами у различных видов животных: «История полового авторитета». Впрочем, скоро он от этого проекта отказался: боялся предстоявших экзаменов. «Почти все приходится учить с самого начала. Кроме экзаменов (кои, впрочем, еще предстоят только), к моим услугам работа на трупах, клинические занятия с неизбежными гисториями морби, хождение в больницы… Работаю и чувствую свое бессилие. Память для зубрячки плоха стала, постарел, лень, литература… […] Боюсь, что сорвусь на одном из экзаменов».
В это же время Антон охотно наезжал в Воскресенск — отдохнуть от своей научной и литературной работы. Там он познакомился с доктором Архангельским, работавшим в больнице в соседнем селе Чикино, деятельно помогал ему лечить больных. Поселившись в доме у врача, он проводил целые вечера за разговорами с ним и со студентами-практикантами, работавшими в той же больнице. Говорили о политике и литературе, цитировали Тургенева и Салтыкова-Щедрина, декламировали стихи Некрасова, пели хором. Время летело незаметно, и Чехов совсем позабыл о своих обязательствах по отношению к «Осколкам». Оправдываясь перед Лейкиным за то, что посылает ему так мало текстов, он написал ему, что лето — неподходящее время для того, чтобы что-нибудь делать, одним только поэтам дано примирять царапанье по бумаге с лунным светом и любовью: они могут одновременно влюбляться и писать стихи, — а вот с прозаиками дело обстоит совсем по-другому.
Этот скромный намек на любовное приключение продолжения не имел. Чехов, по своему обыкновению, хранил в тайне свои сердечные переживания или отделывался шутками. В его окружении поговаривали, что у него связь с танцовщицей, а кроме того, роман с французской актрисой из театра Лентовского. Сам он признавался, что с удовольствием бывает в «Salon», известном московском кафешантане. Там он встречался с гуляками офицерами и девицами легкого поведения, с которыми пил и веселился. А потом писал Лейкину, что всю ночь, до заутрени, гулял и играл в карты с девицами. От скуки пил водку, которую вообще-то пьет лишь изредка и только когда скучает, и от этого у него в голове туман.
По всей видимости, если и ухаживал Антон за женщинами, то предавался этому занятию без увлечения. Женщины просто вызывали у него любопытство и забавляли его. Жене своего друга Савельева он шутки ради писал, что приедет в Таганрог в конце июня, исполненный надежды найти там обещанную ему невесту. Требования, которые он предъявлял к нареченной: красота, изящество и двадцать тысяч рублей приданого. В наши дни молодежь так корыстна, притворно сокрушался молодой человек.
Уверяя всех в том, что он — писатель от случая к случаю, обреченный бездарно марать бумагу, Чехов на самом деле мечтал издать сборник, составленный из лучших рассказов. В конце концов он отобрал шесть из них, и сборник был напечатан за счет автора. Тоненькая книжечка в девяносто шесть страниц, озаглавленная «Сказки Мельпомены» и подписанная псевдонимом Чехонте, стоила шестьдесят копеек. Александр, который к тому времени оставил свою таможенную службу в Таганроге и вернулся в Москву, взялся пристраивать ее книготорговцам. Но те, введенные в заблуждение названием, ставили «Сказки Мельпомены» на полки с детскими книжками, и возможные покупатели их не замечали. Непроданные экземпляры вернулись к автору. «Утешитель» Александр послал тогда Антону насмешливые заверения в том, что вскоре об «Антоше» услышит вся Россия. Умри он сейчас — и его будут оплакивать на севере, на западе и за морем. Слава его будет расти, но пока что книгу его раскупают неохотно.
Хорошо хоть, что литературный и коммерческий провал для Чехова был смягчен успешной сдачей последних экзаменов на медицинском факультете. Страшно гордый своим социальным восхождением, он писал Лейкину 25 июня 1884 года: «Живу теперь в Новом Иерусалиме… Живу с апломбом, так как ощущаю в своем кармане лекарский паспорт…» И подписался: «…лекарь и уездный врач А. Чехов».
Тем летом он снова приехал в Чикинскую больницу поблизости от Воскресенска, но уже в качестве врача. Первые гонорары показались ему неслыханными: пять рублей за безуспешное лечение зуба одной барышни, рубль за исцеление монаха от дизентерии и три рубля за то, что справился с капризным желудком жившей в тех местах на даче московской актрисы. В восторге от успешного начала своей новой карьеры, Чехов сгреб все эти рубли и отправился в трактир, где накупил на них водки, пива и — как написал он Лейкину — прочих лекарств.
Неподалеку от Воскресенска произошло убийство — Чехов добился разрешения присутствовать на вскрытии трупа. Вскрытие делалось в поле, на проселочной дороге, в тени молодого дуба. «Труп в красной рубахе, новых портах, прикрыт простыней… На простыне полотенце с образком. Требуем у десятского воды… Вода есть — пруд под боком, но никто не дает ведра: запоганим». Эта сцена подсказала Чехову сюжет рассказа «Мертвое тело», главные герои которого — не жертва и не убийца, а два крестьянина, которым поручено ночью в лесу стеречь тело.
Когда заведующий звенигородской больницей взял двухнедельный отпуск, Чехов вызвался его заменить. Для молодого и неопытного врача это был смелый поступок. И в самом деле, первая же несложная операция, которую пришлось делать ребенку, чуть было не обернулась трагедией. Маленький больной так отчаянно дергался и вопил, что Чехов, не выдержав, вызвал на подмогу коллегу из Чикинской больницы, и тот с легкостью провел операцию вместо него. В остальном же работа в больнице была до омерзения монотонной. Каждый день приходилось осматривать от тридцати до сорока больных. Гнойные раны, поносы, катары, глисты, а вдобавок к этим физическим немощам — грязь, невежество и пьянство крестьян. Где он, воспетый Толстым мужик с простым и вдохновенным сердцем, обладатель глубочайшей земной мудрости? Между двумя больными Чехов смотрел из окна своего кабинета на «нехороший, безостановочный» дождь, без устали поливавший дом исправника. Стараясь отвлечься от провинциального убожества и прозябания, он обдумывал грандиозный проект: так хотелось написать историю российской медицины! Это сочинение, задуманное как диссертация, позволило бы ему, как он думал, создать себе имя в научных кругах. Правда, прочитав около сотни книг «по теме» и сделав из них выписки, он охладел к работе, в которой ему не пригодились бы ни воображение, ни тонкость чувств.
Проживая в Воскресенске, Антон не ощущал себя более счастливым, чем был в Звенигороде. Погода окончательно испортилась, став, по его собственному выражению, «дифтерийной».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я