https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/dushevye-ograzhdeniya/Vegas-Glass/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

за утренним чаем, в магазинах, по гудящим телефонным проводам. Но болезнь избавила мальчика от наказания, он лежал в постели - слабый, невинный, лукавый - и наблюдал, как наливается утренняя заря и гаснет день. Он больше не хотел умереть; выздороветь, впрочем, тоже. Ему хотелось всегда лежать вот так, а день и ночь в неспешном плавном ритме пусть сменяют друг друга, как морские приливы и отливы.
Но он выздоровел и вернулся в мир, где жили люди.
Перед самым Рождеством, надев черный костюм с белым крахмальным воротничком, он отправился на конфирмацию в церковь Святого Луки.
- Слыхали, - говорил старый Айк Спэкмен, склонившись над горном в кузнице, - слыхали, как того мальчонку взяли в епископальную церковь? Его мамаша сама пошла и купила самый большущий котел в округе Каррадерс и целую неделю варила этого выродка, покуда из него вся баптистская водичка не повыходила, - тогда уж они ему дали малость тела и крови епископального Иисуса.
Он бросил зажатую в щипцах раскаленную подкову на наковальню и для начала пару раз ударил по ней молотом.
- Но, клянусь, толку от этого мало. Коль кто окрестился в баптисты - ничем того не вываришь. Сошла благодать - другой не видать. Вот вам крест. Клянусь, этот пацан нынче такой точно баптист, как любой малек в ручье.
Был ли он таким же баптистом, как любой пескарь в Кадмановом ручье, Болтон Лавхарт не знал. Жизнь его потекла по прежнему руслу. Он читал книги и разглядывал марки и наконечники. Теперь он ходил в мужскую академию профессора Дартера и усердно учился. Особенно ему давался греческий, и он радовался, когда его хвалили.
Когда ему было шестнадцать, в город приехал цирк.
Когда цирк уехал, Болтон Лавхарт отправился с ним. Не в пример скороспелому крещению побег был тщательно продуман. Однажды днем, дождавшись, когда мать вышла, он выволок из чулана чемодан, сложил в него костюм, три рубашки и всякую мелочь вроде носков, лучшие наконечники и бутерброды. Затем отнес чемодан к реке, у которой кончались владения Лавхартов, на пастбище позади заброшенного каретного сарая, и спрятал его в кустах бузины и сумаха. В ту же ночь он написал матери стратегическую записку, что едет в Нашвилл, чтобы начать самостоятельную жизнь, и, когда родители уснули, выбрался из дому (в кармане месячные деньги и десятидолларовый золотой кругляшок, подарок к Рождеству), забрал чемодан и по тропинке вдоль обрыва пошел в город. Ночь выдалась звездная, но он с легкостью мог бы пройти по этой головокружительной козьей тропе среди кедров и трухлявого известняка даже самой темной ночью настолько привычны к ней были ноги. Недаром так много одиноких одинаковых дней он провел на этом обрыве, глядя на реку.
Пусть побег и был тщательно продуман, однако за этими приготовлениями скрывалась потребность столь же сильная и неизученная, как и та, что толкнула его в воды Кадманова ручья. Либо вовсе не поддающаяся изучению; допустим, ее возможно изучить, проанализировать даже одну за одной ее составляющие, разве не столкнется он тогда, в сокровеннейшей своей глубине, где неважными станут все планы, намерения, суждения, все в мире книги, истории, проповеди и молитвы, понятия "хорошо" и "плохо", "трусость" и "отвага", с каменноликой неизбежностью, которая покоится во тьме, свернувшись туго, как пружина его существа; ее круглые немигающие глаза властно мерцают, освещая это потаенное место и с неумолимостью судьбы приковывая его взгляд? Но он не пытался ничего анализировать. Он все продумал, уложил чемодан и под покровом ночи сбежал: по обрыву в город, обогнул площадь и добрался до железнодорожного тупика, где при свете костров и факелов цирковые люди грузили шатры, зверей и разные приспособления.
Он не стал подходить, а остановился в тени, вдыхая запах дыма, прогорклого масла и пыли; крепко пахло большими животными, раздавались приказы, ворчали и огрызались звери; он смотрел на эту кутерьму, такую же, что царила когда-то на огненных дионисийских вакханалиях или среди объятых ужасом варваров, - на буйство красок, бряцание металла, парадный блеск и первобытных символических тварей, - в племени, спасающемся от вселенского огня или потопа. Когда все улеглось и прогорели костры, он спрятался в том вагоне, куда, он видел, сложили парусину и ящики. Спустя час поезд дернулся, лязгнул; сперва он шел рывками, со скрипом, который потом сменился ровным шумом и перестуком колес. Еще через пятнадцать минут далеко впереди глухо засвистел паровоз, и он понял, что они в десяти милях от Бардсвиллу, у Беделлова переезда. Почти сразу он уснул на парусине и очнулся, когда день был в разгаре.
Поезд стоял неподвижно. Мальчик выбрался из своего укрытия. На открытом пространстве возле путей не было никого, лишь на ящике сидел старик в комбинезоне, разбитых сапогах и сомбреро и ел бутерброд. Старик не заметил, как он вылезал из вагона. Болтон увидел, что поезд стоит на окраине большого города: на убитой угольной земле выстроились сараи, за ними виднелись крыши и высокие здания. Что это за город, он не знал.
Он подошел к сараям с дальнего от старика угла, будто идет из города. Зайдя под навес к старику, назвался Джо Рэндаллом и сказал, что ищет работу. Сказал, что он сирота.
- Дурень ты набитый, - отозвался старик, глядя из-под сомбреро мутными прищуренными глазами.
- Я ищу работу, - произнес мальчик, ощущая в себе силу и уверенность и совсем не боясь старика. Прежде с ним такого не бывало. - Любую, - добавил он. - Я буду делать все.
- По тебе не скажешь, - заметил старик, оглядывая щуплого рослого мальчика прозорливо и презрительно, как лошадиный барышник негодную клячу.
- Я сильнее, чем кажусь, - ответил мальчик.
- Дурень ты набитый, - повторил старик, - хотя ладно, можешь наносить зверюгам воды. И покормить.
Старик был одним из безымянных, не считая краткого "Тим", рабочих в зверинце - затурканный, покорный. Прикинул он на неделю, от силы на две вперед: погоняет мальчонку, сам малость побездельничает, покуда не случится чего-нибудь с этим дурачком, который такой же сирота, как сам он - архангел Гавриил. Случись чего, он ни при чем. Он ничего не знал. Он не обещал ему платить. В столовом вагоне всегда вдоволь еды, объедков каких-нибудь.
И Болтон Лавхарт под руководством старика носил воду, таскал корзины и ведра с кормом для животных, кровавое мясо и скользкую мешанину, подкидывал сено. В первый же день кто-то украл его чемодан. Он словно и не заметил. Он вообще ничего не замечал - ноющую спину, боль в руках, тошнотворную усталость. Поужинал объедками, которые принес Тим, и спал на соломе в вагоне.
На второй день, перед началом представления, к нему подошел упитанный мужчина в сером твидовом костюме, с сигарой и бриллиантовым кольцом.
- Как тебя зовут? - осведомился он.
- Джо Рэндалл, - ответил мальчик.
- Врешь, сопляк, - сказал мужчина. - А ну говори, как тебя зовут. Я директор цирка, и, ей-богу, мне не нужны неприятности с полицией из-за какого-то там сопляка. Как тебя зовут?
- Джо Рэндалл, - ответил мальчик, опять ощутив приятные, непривычные силу и уверенность, пробивающиеся сквозь страх.
Директор хотел что-то сказать, но тут подскочил другой мужчина и обратился к нему.
- Я с тобой потом разберусь, - бросил мальчику директор, отворачиваясь.
А после представления, пришли детектив и Саймон Лавхарт. Их появление отсрочила записка, уводящая в Нашвилл, и миссис Лавхарт, которая боялась скандала. Но теперь они стояли в толпе циркового люда, среди шатров, клеток и бедлама, и смотрели на Болтона Лавхарта, которого оставили сила и уверенность. В тот же вечер они сели на поезд из Мемфиса в Бардсвилл.
Дома все пошло по-прежнему. Правда, мальчики в академии постоянно выспрашивали у него про цирк. На время он сделался чем-то вроде героя. Но его это совсем не радовало. Память, как старая болячка, заживала медленно и, как сломанная кость, мешала двигаться, вынуждая быть осторожным в жестах и речи. Но оставались книги. Он читал, выслушивал похвалы учителей и родителей, часами сидел на чердаке с марками, флагом, саблей, наконечниками (лучшие пропали вместе с чемоданом), проводил на обрыве дымчатые осенние дни, молча ходил по дому, осторожно наступая на предательские половицы, и если к нему обращались родители, покорно отвечал: "Да, мама". Или: "Да, отец". Или: "Да, мама. Прости, что заставил тебя волноваться. Буду сидеть спокойно". Он научился сидеть спокойно, разглядывая ее желтоватое лицо в круге света, падающего от лампы.
Окончил академию он первым учеником в классе. В награду профессор Дартер вручил ему на сцене греческое Евангелие. Отец с матерью подумывали отправить его осенью в колледж, в Университет Юга, епископальный университет, который находился в Суони, в горах Теннесси. Он часто думал о горах. Гор он никогда не видел, только на картинках: Гималаи, Маттерхорн, пик Пайка, гора Шаста, Анды; на картинках в книжках: огромные, стеной встающие скалы, черные сосны и над всем - сверкающая, умиротворенная вершина, устремленная к звездам. Он знал, что в Суони будет совсем не так, но картинка засела в голове, в мечтах. Он знал, что горы в Восточном Теннесси совсем не такие - просто большие холмы с деревьями, чуть больше, чем холмы в округе Каррадерс. Суони - тот же Теннесси. Но картинка не исчезала.
Потом умер отец. Однажды утром, в самом начале сентября, Саймон Лавхарт поднимался по кирпичной дорожке к дому, и его хватил удар. Он упал на замшелые кирпичи среди первых хрустких охряных дубовых листьев и пожухлых зеленых стрел нарциссов, окаймлявших дорожку. Миссис Лавхарт видела, как он упал. Она бросилась под дубы, присела рядом с ним и, запрокинув голову, закричала дико и горестно - а может, дико и торжествующе. Впоследствии стало ясно, что то были крики торжества; ибо никто не ведает, что значит его неистовый крик, которым кричит он, покуда плоть страсти не усохнет и не обнажится строгое, логичное сочленение факта с фактом в скелете Времени.
Соседи услышали крики, помогли отнести упавшего в дом и уложить на кровать. Саймон Лавхарт пришел в себя и лежал, вытянувшись и закрыв глаза. Он испытал все это раньше, гораздо раньше, на поле под Франклином: его вырвало из седла и швырнуло наземь; вокруг грохотало, в клочья разлетался дым и как подкошенные падали знамена. И он снова испытал, в укороченном и слитом времени, настоящее, истинное потрясение: неистовую ярость вдруг разом сменил покой. Все очень просто, думал он, все что ни есть. Но он давным-давно это знал. И он лежал еще два дня и две ночи, умирая с благопристойной неуловимой стремительностью - так убегает разлитая ртуть в черную крысиную нору.
Перед смертью вернулись силы и речь, и к нему пустили Болтона Лавхарта. Мальчик стоял у кровати и ждал, прислушиваясь к трудному и хриплому дыханию в сумерках. Потом позвал:
- Отец.
Еще:
- Отец.
- Все-хо-ро-шо-сы-нок, - отозвался голос с кровати, голос из дали и из давности.
Он опустился на колени, взял отцову руку - холодная и восковая. Ему казалось, что разорвется сердце, и горе мешалось с чувством открытия, открытия человека, который лежал сейчас на кровати. В голове завертелись сотни вопросов. Он чувствовал, их надо задать сейчас, сейчас, пока не поздно: Отец, как звали того старого охотничьего пса, что был у тебя в детстве... я забыл, Отец... Отец, как звали мальчика Уилкоксов, того, с кем ты играл, когда был маленький... Отец, а больно, когда тебя ранят, Отец... Отец, когда ты рос, какую книгу ты больше всего любил... Отец, а ты хоть раз разговаривал с генералом Форрестом... Отец, ты в детстве искал наконечники... Отец... Но он понимал: поздно, он никогда уже об этом не узнает, все утекает сквозь пальцы, как вода из пригоршни на сухой песок, - и вновь донесся далекий голос:
- Веди себя... хорошо... не обижай маму... сынок. Она добрая... она желает... тебе... только добра... сынок...
Голос как будто устало оправдывался; мальчик выслушал, пообещал вести себя хорошо и вышел из комнаты. Через час Саймон Лавхарт умер.
Той осенью мальчик не поехал в Суони. Он жил прежней жизнью, разве что теперь не нужно было ходить в академию. Запоем читал книги, которые, как он предполагал, изучают в Суони первокурсники. Гулял по обрыву. Вечера просиживал в гостиной - он, мать и между ними лампа на большом столе.
В июне в Бардсвилл вернулся Сэм Джексон, приятель по академии, прошлой осенью поступивший в университет. Дни напролет просиживали они с Болтоном на веранде, и Сэм отвечал на бесконечные вопросы о Суони. Потом забирались на чердак или шли к обрыву. Миссис Лавхарт, сидя в темной гостиной у раскрытого окна, ловила каждое слово, и от этих слов в груди каменело сердце. Однако, когда они поднимались на чердак или уходили к обрыву, было еще хуже: там она не могла их подслушивать.
Однажды за ужином она сказала:
- Сынок, тебе не кажется, что пора начинать готовиться к отъезду?
- К какому отъезду?
- Ну как же, в Суони. Осенью.
Она смотрела на вспыхнувшее мальчишечье лицо, видела, как дрожала рука, положившая вилку на блюдо.
- Мама, - с трудом начал он. - Мама, я не знаю, как же это, я...
Она поспешно отрезала:
- Готовься к отъезду. Напиши опять заявление о приеме. Я соберу твои вещи. Столько всего потребуется. Поезжай.
И, мельком глянув на него, прибавила:
- Обо мне не думай.
- Мама, - начал он.
- Ты молод, - возразила она. - Обо мне не думай.
Ужинать закончили в тишине.
Он поехал в Суони. На Рождество вернулся домой. Мать устроила для него вечеринку: пришли Сэм Джексон и приятели по академии с девушками. Девушкой Болтона считалась Сара Дартер, дочь профессора Дартера. Пили пунш с виноградным соком, заедали бутербродами и пирожными, пели рождественские песни. Болтон ходил на вечеринки к другим парням и девушкам, живущим на холме. Мать всегда дожидалась его, пусть самого позднего, возвращения и расспрашивала о вечере или о Суони и твердила, как она счастлива и как гордится его успехами. В январе он уехал в Суони.
А к первому марта снова вернулся. У матери случился сердечный приступ. С тех пор она так и не поправилась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9


А-П

П-Я