https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/malenkie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Помимо книг Кроче Лизетта увлекалась романами Сальгари. Ей тогда не было и четырнадцати, иными словами, она была в том возрасте, когда человек, взрослея, то и дело возвращается в детство. Романы Сальгари я читала, но все перезабыла, и Лизетта мне их рассказывала, когда мы, выехав за город и положив велосипеды на траву, садились отдохнуть. В мечтах и речах Лизетты мешались индийские махараджи, отравленные стрелы, фашисты и тот маленький граф по имени Бальбо, навещавший ее по воскресеньям и приносивший ей книги Кроче. А я слушала с каким-то рассеянным любопытством. Я Кроче ничего не читала, кроме разве что «Литературы новой Италии», вернее, тех отрывков, где давалось изложение романов и приводились из них цитаты. Тем не менее в тринадцать лет я написала Кроче письмо и послала ему несколько своих стихотворений. Он ответил очень любезно и деликатно, объяснив мне, что моим стихам далеко до совершенства.
Я скрывала от Лизетты, что не прочла ни одной книги Кроче: она меня так уважала, что не хотелось ее разочаровывать; ну и пусть я его не читала, думала я, зато Леоне прочел всего Кроче – от начала до конца.
Как-то незаметно было, что фашизму скоро придет конец. Более того – казалось, он не придет никогда.
В Баньоль-де-л'Орне убили братьев Росселли.
Турин был наводнен евреями, беженцами из Германии. У отца в лаборатории тоже работали ассистентами несколько немецких евреев.
У них не было гражданства. Мы думали, что, возможно, скоро и у нас не будет гражданства и мы будем вынуждены скитаться из одной страны в другую, обивать пороги полицейских участков, не имея ни работы, ни жилья, ни корней.
– Ты после замужества богаче или беднее себя чувствуешь? – спросил Альберто, когда мы с Леоне поженились.
– Богаче, – ответила я.
– Я тоже! А ведь на самом деле у нас нет ни гроша!
Покупая продукты, я удивлялась их дешевизне. Было странно, потому что со всех сторон только и слышалось, как высоки цены. Лишь иногда под конец месяца я оставалась на мели, истратив все до последнего.
И тогда я радовалась, если кто-нибудь приглашал нас на обед. Даже люди, которые мне были неприятны. Радовалась, что бесплатно поем чего-нибудь новенького, чего не покупала сама и не видела, как это готовится.
У меня была служанка, Мартина. Я к ней очень хорошо относилась, но порой думала: а вдруг она плохо убирает, не тщательно вытирает пыль?
Я была так неопытна, что даже не могла понять, чисто у меня в квартире или нет.
У Паолы и у матери я видела в гладильне платья и костюмы, повешенные для выведения пятен бензином. И я тут же спрашивала себя: а вдруг Мартина никогда не чистит костюмы и не выводит с них пятна? В кухне у нас, правда, висела щетка и стоял пузырек с бензином, заткнутый тряпкой, но он всегда был полон, и я не видела, чтоб Мартина когда-нибудь им пользовалась.
Порой мне хотелось распорядиться насчет генеральной уборки, как это делалось у матери, когда Наталина с тюрбаном на голове, похожая на пирата, переворачивала вверх дном мебель и выбивала пыль палкой. Но я никак не могла выбрать подходящего момента, чтобы отдать Мартине такое распоряжение. Я ее стеснялась, а она в свою очередь робела и терялась передо мной.
Сталкиваясь с ней в коридоре, я начинала мило улыбаться, но так и откладывала со дня на день вопрос о генеральной уборке. Я не могла, не осмеливалась давать ей приказания, хотя у матери в доме с прислугой не церемонилась и всегда добивалась своего. Помню, когда мы выезжали в горы, я каждое утро приказывала приносить ко мне в комнату большие ведра и кувшины с горячей водой: ванной в том доме не было, и я мылась у себя в комнате, в тазу. Отец проповедовал обливания холодной водой, но никто из нас, кроме матери, к этому не приучился, наоборот, все мы как будто из духа противоречия с детства ненавидели холодную воду. А теперь я недоумевала, как это у меня хватало дерзости заставлять Наталину греть воду на дровяной печке и таскать огромные ведра вверх по лестнице. Мартине я не осмелилась бы приказать принести мне даже стакан воды. Выйдя замуж, я вдруг открыла для себя, что такое физический труд; на меня словно напала лень, парализовавшая мою волю и распространявшаяся в моем сознании на окружающих: я только и думала, как бы избавить их от лишней работы; поэтому Мартине я старалась заказывать на обед блюда попроще и чтоб поменьше пачкать посуды. Открыла я то, как достаются деньги, – нет, не то чтобы я стала скупой, у меня, как у матери, руки всегда были дырявые, просто вдруг осознала, что за всем как мучительное осложнение стоят деньги и самая ничтожная трата может привести к совершенно непредсказуемым последствиям; все это усугубляло мою лень и пассивность. Однако же, как только в руках у меня оказывались деньги, я не ленилась немедленно их потратить, чтобы потом горько раскаиваться в содеянном.
В школьные годы у меня были три подруги. У нас в семье их называли «ломаками». На языке матери «ломака» – жеманная и расфуфыренная девица. Мои подруги, как мне казалось, ничуть не жеманились и одевались не то чтобы как-то особенно, но матери, видно, врезалось в память, как я в детстве играла с нарядными и капризными девочками, вот она и окрестила «ломаками» всех моих подруг.
– Где Наталия?
– Да со своими ломаками! – отвечали обычно в нашей семье.
С этими девочками я дружила со времен лицея и до замужества почти с ними не расставалась. Они были из бедных семей. Возможно, меня так привлекала к ним именно бедность, которой я не знала, но всегда мечтала узнать. И, выйдя замуж, я продолжала встречаться с этими тремя подругами, правда уже реже; теперь мы могли не видеться неделями, и они обижались, хотя понимали, что это неизбежно. Я же всегда радовалась этим встречам, потому что они напоминали мне о детстве, все дальше уходящем в прошлое.
Мои подруги по разным причинам вели довольно замкнутый образ жизни. Они не принимали беззаботного, обывательского существования, сводившегося, на их взгляд, к комфорту, точному распорядку дня, уходу за телом и лицом и систематическим занятиям под надзором старших. У меня до замужества была именно такая жизнь со всеми ее привилегиями, но я тоже ее презирала и стремилась поскорее с нею покончить. Мы с подругами будто нарочно выбирали для встреч самые убогие места: замусоренные парки, полупустые грязные кафе, обшарпанные киношки – и в этой унылой полутьме, на холодных скамейках чувствовали себя словно на корабле, снявшемся с якоря и дрейфующем в открытом море.
Две «ломаки» были сестрами и жили со старым отцом, некогда очень богатым, но разорившимся человеком, который вел какую-то тяжбу и без конца общался с адвокатами. Он вечно составлял длинные памятки и мотался из Турина в Сасси, где у него сохранилось небольшое имение; дочерей он потчевал немыслимыми еврейскими блюдами, от которых их тошнило, и пребывал в полном неведении относительно того, чем занимаются его дочери; а те ничем особенным и не занимались, но поставили себе за правило игнорировать отцовское присутствие, проявлявшееся в случайных окриках или недовольном ворчании. Это были высокие, красивые и цветущие брюнетки; первая, страшно ленивая, все время валялась в постели и отца благодушно не замечала, вторая, энергичная и решительная, его третировала жгучим презрением.
У ленивой были арабские удлиненные глаза, черные мягкие локоны, склонность к полноте и страсть к серьгам и побрякушкам; хотя она клялась, что ненавидит свою полноту, но ничего не делала, чтобы похудеть, и распрекрасно себя чувствовала.
– Nigra sum, sed formosa, – обычно говорила она о себе с улыбкой, обнажавшей белые крупные, чуть выдающиеся наружу зубы.
Энергичная была худа и стремилась похудеть еще больше; особенно ее заботили мощные, как колонны, ноги: она то и дело огорченно разглядывала их в зеркале; несмотря на то что усилием воли ей удалось не располнеть, у нее были пышные, крутые бедра и широкая кость. Перед свиданиями с молодыми людьми, которые были ей хоть чуть-чуть небезразличны, она постилась целый день, съедала в лучшем случае одно яблоко, иначе собственноручно сшитые платья в обтяжку могли лопнуть. Наморщив лоб и зажав во рту булавки, она сосредоточенно мастерила себе эти платья и добивалась, чтобы они были как можно скромнее: сестре она ставила в укор не только полноту, но и стремление одеваться в яркие шелка.
Их отец, уходя из дому, имел обыкновение оставлять на кухонном столе длинные кляузы, написанные острым и наклонным чиновничьим почерком: то на прислугу, которая «принимала кавалера и скормила ему полдыни, что было мною обнаружено сегодня вечером», то на крестьянку из Сасси, уморившую по недосмотру «прелестных маленьких» кроликов, то на соседку по дому, обругавшую его за прожженное покрывало, взятое у нее взаймы, – «она поносила меня всеми словами, а я в своей беззащитности ничего и ответить не мог».
Девушки водили дружбу с еврейскими беженцами из Германии, иногда подкармливали их той немыслимой бурдой, которую отец, приготовив, оставлял на кухне в больших черных сковородках. У них в доме я встречалась со студентами, жившими одним днем и не знавшими, что будет с ними через месяц, – то ли уедут в Палестину, то ли разыщут в Америке какого-нибудь дальнего, неведомого родственника. Я никогда не забуду тот открытый для всех дом с узким темным коридором, где входящие непременно спотыкались об отцовский велосипед, с маленькой гостиной, заставленной мебелью, в которой еще виделись следы былой роскоши, с еврейскими светильниками и мелкими красными яблочками из имения в Сасси, рассыпанными по обшарпанным коврам. Иногда на лестнице или в коридоре я сталкивалась со старым отцом: он был по обыкновению сосредоточен на своих адвокатах, гербовых бумагах или же кошелках с яблоками и перцем, но тем не менее всегда останавливался и заводил разговор на пьемонтском наречии о своей тяжбе, поглаживая серую нечесаную бороду и вытирая шляпой благородный, пророческий лоб; а дочерей это раздражало, и они поскорее отсылали его к нему в комнату.
Служанки в этом доме тупо, как сомнамбулы, слонялись с места на место и занимались непонятно чем: в кухню вход им был заказан, потому что отец к продуктам никого не подпускал, а прибрать в гостиной им тоже не разрешалось, поскольку они могли разбить еврейский светильник или своровать яблочко. Впрочем, задерживались они недолго: раз в две-три недели очередную увольняли и нанимали новую, такую же тупую лунатичку.
Сестры жили на виа Говерноло. Во время войны дом был разрушен; вернувшись после войны в Турин, я пошла взглянуть на него, но нашла лишь груду руин в старом дворе: от развороченной лестницы, по которой отец поднимался и спускался с велосипедом и кошелками, остались одни перила. Он умер во время войны, еще до немецкой оккупации. Он заболел и лег в еврейскую больницу, куда прихватил с собой курицу в надежде, что ему разрешат самому сварить ее. Умер один: дочери разъехались – одна в Африку с мужем, другая, решительная, в Рим, изучать право.
Третью мою подругу звали Маризой. Она жила на проспекте Короля Умберто, но в самом конце, где мостовая переходила в лужайку и где был трамвайный круг. Мариза была маленькая, изящная, много курила и вязала на спицах чудные беретки, которые так ловко сидели на ее рыжих кудрях. Еще она вязала пуловеры.
– Свяжу себе ховошенький пуловев, – говорила она, произнося «в» вместо «р».
Таких «ховошеньких пуловевов» с высоким воротником у нее было множество; она их надевала под пальто из верблюжьей шерсти. Она была родом из очень богатой семьи, в детстве отдыхала на морских курортах, в шикарных отелях и совсем еще девочкой ходила на танцы в курзалах. Но потом семья обеднела, и Мариза сохраняла о той близкой и далекой жизни приятные, слегка насмешливые воспоминания, начисто лишенные горечи или сожалений. По натуре она была ленива, доверчива и невозмутима.
Во время немецкой оккупации Мариза стала партизанкой: такого мужества едва ли кто-либо ожидал от этой вялой и хрупкой девочки. Потом она стала коммунисткой и посвятила всю жизнь партийной работе; правда, всегда оставалась в тени, потому что была не тщеславна, а, напротив, скромна и уступчива. Она рассуждала только на партийные темы, произнося «павтия» так же спокойно и искренне, как некогда: «Свяжу себе ховошенький пуловев». Замуж она так и не вышла, потому что ни один мужчина не соответствовал выношенному ею идеалу ; этот идеал она даже не могла описать, но, видимо, представляла себе очень четко.
Все три подруги были еврейками. В Италии началась расовая кампания, и они, общаясь с евреями-беженцами, невольно рисковали своей репутацией. Впрочем, они, да и я тоже, ко всему относились довольно беззаботно. Мы учились в университете, но, за исключением нашей решительной и энергичной подруги, не были особенно прилежны в занятиях.
Отец моих подруг с виа Говерноло в начале расовой кампании получил анкету, где среди прочего требовалось указать «награды» и «особые заслуги».
«В 1911 году, – написал он, – я был членом клуба „Rari nantes“ и зимой купался в По. По случаю ремонтных работ в моем доме инженер Казелла назначил меня старшим мастером».
Меня в отличие от Паолы мать не ревновала к подругам. А когда я вышла замуж, не терзалась и не плакала, как перед ее свадьбой. Мать не считала меня ровней, она опекала, защищала меня по-матерински, как своего птенца. Мой уход из дому не был для нее ударом, отчасти потому, что я не была ей нужна как собеседница (из меня «слова не вытянуть»), а отчасти из-за того, что с годами она смирилась с тем, что рано или поздно дети покидают родное гнездо, и потому старалась оградить себя от неприятных эмоций, чтобы боль разлуки не ощущалась чересчур остро.
Казалось, на всем свете оптимистами остались лишь Адриано и моя мать. Паола Каррара, мрачная и настороженная, безвылазно сидела в своей гостиной, однако по вечерам все еще приглашала Сальваторелли, напрасно дожидаясь от него слов ободрения. Сальваторелли являлся еще мрачнее, его настроение сразу передавалось остальным, и ждать надежды было уже не от кого:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я