https://wodolei.ru/catalog/vanni/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


«Вкус» был задуман в 1965 году, оплодотворен некими похоронами в 1976-м, написан в катастрофических обстоятельствах, на чемоданах, в одну летнюю ночь 1980-го. Ночь была последней: нас выселяли из дома, в котором мы прожили сорок лет (смотри «Рассеянный свет» в «Грузинском альбоме»). Торопился: хотел закончить растянувшийся на двадцать лет роман-пунктир «Улетающий Монахов» там же, где его начал. «Вкус» как раз и являлся его последней повестью (каждая часть или глава романа, являясь продолжением, могла существовать и отдельно, как самостоятельное произведение). «Вкус» – это катастрофа, как по сюжету, так и по смыслу. У немцев не было всех этих обстоятельств: роман у них вышел в том же 1980 году, без своего финала, без катарсиса и катастрофы, под названием «Die Rolle».
Не знаю, имеет ли слово «вкус» то же многозначение, что и по-русски… Одно мне ясно уже в наше с вами время, в 2004 году: нас – много, нас – все больше, поэтому нам все больше нужно и все того же. Поэтому же из жизни все более удаляется вкус. Как пищевой, так и духовный. От качества продукта это зависит во вторую очередь. В первую – мы разучаемся его чувствовать, ощущать.
Еще бы! Именно сейчас, отложив в сторону вдохновенно начатую «Формулу трещины», убедившись в том, что и старый «Вкус» того же вкуса, окончательно опаздывая с этим предисловием, я вынужден его не окончить, потому что по телевизору передают чудовищную новость о катастрофе аквапарка в Москве.

13 февраля 2004, черная пятница.

Памятник «Веничка»

Обидно, жаль, но, что поделать, гений…
Белла Ахмадулина, из разговора

Текст для программы к берлинской постановке пьесы «Шаги командора».


Первый памятник писателю в России был «Дедушке Крылову» Ошибка. Первый памятник был Н.М. Карамзину.

(1769–1844) в Летнем Саду в Петербурге (баснописцу, русскому Эзопу и Лафонтену, первому поэту, еще до Пушкина заговорившему живым русским языком в печати). Власть поддержала волю народа. Памятник изваял барон фон Клодт, из русских немцев.
Власть в России всегда, особенно в советское время, пристально следила за так называемой «монументальной пропагандой», писателей это касалось в первую очередь, и уж «воля народа» учитывалась тут в последнюю очередь.
Тем удивительнее явление, родившееся еще в застое, – именно народная воля в установке памятников писателям, причем неузаконенным классикам.
Так в Москве скоропалительно, всенародно, минуя власти, сразу после смерти поставили за последнее время три памятника: Владимиру Высоцкому (1938–1980) – великому барду эпохи застоя, прозаику Венедикту Ерофееву (1939–1990) и поэту Булату Окуджаве (1923–1997). Между прочим, лишь после , поставили наконец памятники Достоевскому (1821–1881): в 1997-м – в Петербурге и Москве и Осипу Мандельштаму (1891–1938): в 1998-м – во Владивостоке, где он погиб.
Сейчас вовсю собираются поставить памятник Нобелевскому лауреату Иосифу Бродскому (1940–1996). И это все, уже в силу гласности, лишь с благоволения властей.
Если писателям ставят памятники, значит, роль литературы в России все еще есть, хотя литература кончилась, как утверждают постмодернисты, одновременно торопясь выдвинуть Венедикта Ерофеева себе в основоположники.
Дело в том, что Вен. Ерофеев начал с того, что, минуя эпохи и собрания сочинений а ля великий писатель, написал не что-нибудь, а сразу литературный памятник, памятник литературы, – поэму «Москва – Петушки» (1969) текст на шестьдесят машинописных страниц об алкоголике Веничке, который сначала никак не может попасть к Кремлю, а потом никак не может доехать до Петушков, к любимому сыну, каждый раз оказываясь лишь на вокзале, где в конце поэмы и погибает от рук злодеев, вонзивших ему шило в горло (сам автор умрет от рака горла). Текст этот тут же разошелся в самиздате и был переведен (несмотря на полную теоретическую невозможность достигнуть адекватности) на все возможные языки. До него только одно произведение русской прозы называлось поэмой – это «Мертвые души» Гоголя.
Вен. Ерофеев не то чтобы этого не знал, он сразу с этой амбиции начал и ее выдержал. (Он вообще был большой знаток культуры, особенно музыки и поэзии).
Возникла проблема, что делать дальше.
История русской литературы уже знала случай такой внезапной гениальности: дипломат Александр Сергеевич Грибоедов (1795–1829) написал вдруг комедию «Горе от ума», которой позавидовал по-своему даже Пушкин: «О стихах не говорю – половина из них войдет в пословицы и поговорки». Эта характеристика полностью подходит и к поэме «Москва – Петушки».
Лучше написать уже было невозможно, надо было писать хотя бы не хуже, что еще труднее.
«Шаги командора» – именно такой подвиг. Гениален, прежде всего, сюжет. Прошу постановщика, а потом и зрителя обратить внимание на то, что гибнущие один за другим герои знают , на что идут. Но это и не самоубийство, а – выход. Алкоголизм у Вен. Ерофеева – это не порок и не романтика, а путь, духовность которого является условием, а не оправданием. Сам он прошел этот путь с великой последовательностью.
Как-то он вдруг решил наведать меня в Москве; открыла ему моя бывшая жена, большая его поклонница, сообщила, что я здесь больше не проживаю. «Лучше бы он не уезжал из своего Питера, – сказал он в сердцах, – и спился там!»
В последнем интервью, уже в больнице, с вырванным горлом, на вопрос, как он относится к своим коллегам-современникам, он выдвинул свою жесткую классификацию: кому бы он сколько налил. Не упоминаю здесь тех, кому бы он даже мочи не налил… Белле Ахмадулиной он налил бы стакан с верхом, мне – на три четверти… Не обижаясь на такую дискриминацию, я здесь наливаю ему полный.
Будучи visiting professor в Штатах, я дал «Москву – Петушки» своим аспирантам в качестве обязательного чтения. Что могли они понять, эти витаминные дети, с обратной стороны Луны?! К моему удивлению, они были в восторге.
Один тореадор из народа сказал как-то всемирно прославленному пианисту: «Ты думаешь, кто-нибудь понимает наше искусство? Но, знаешь, есть один закон: если мы делаем что-нибудь действительно замечательно, почему-то понимают все».

Утроение Пушкина

Иль пред созданьями искусств и вдохновенья
Безмолвно утопать в восторгах умиленья.
Вот счастье, вот права!

Предисловие к «Маленьким трагедиям» А. С. Пушкина с гравюрами Фаворского. – М.: Фортуна ЭЛ, 2005. (Серия «Книжная коллекция»).



0

Будто между нами и Пушкиным всегда кто-то третий: то Дантес, то «памятник нерукотворный», то иллюстратор…
Чем больше мы недоумеваем, почему Пушкин не так же прославлен на западе, как у нас, тем более убеждаемся, что и та слава, которая есть, досталась ему через оперы Чайковского. Почти все его произведения так или иначе «прооперированы» в музыке. Но и оперу еще надо поставить, а романс исполнить.
Само собой, русское изобразительное искусство тоже не осталось в стороне.
Не говоря о декорациях и костюмах…
Попытка донести до других, что такое Пушкин, столь же общенациональна, сколь индивидуальна. Но и попытки всех смежных искусств, включая балет и скульптуру, только умножили имя поэта, а не раскрыли его. Это он им помог, а не они ему. Сколько Пушкина ни дополняй… а у него все равно больше.
И если музыка, сама по себе, может оказаться прекрасной, то с иллюстрированием значительно сложней: тут вам видение и образ внушаются и даже навязываются с гораздо большей непосредственностью, чем в музыке. Начиная со «Сказок Пушкина» в детстве…

Жил старик со своею старухою…

Почему они именно такие?? Восприятие текста оказывается парализованным на всю жизнь толкованием художника.
Вы сейчас держите в руках тройной шедевр – замысла, выполнения и понимания – книгу . Тут у меня как у противника, в принципе, иллюстрирования текста не возникает возражений. Попробую сам с собою разобраться почему.

Я сказал: виноград, как старинная битва, живет…

Разумеется, Мандельштам имел в виду гравюру. Старинность есть как бы ее признак. «Маленькие трагедии» удалены и во времени и в пространстве на несколько веков не только от нас, но и от Пушкина.

1

Попробуем задать несколько вопросов самому Пушкину:
Зачем он перенес время и место действия в другие эпохи и страны?
И разве они такие уж маленькие , эти трагедии?
Во-первых, большую трагедию я уже написал (сказал бы Александр Сергеевич, имея в виду народную драму «Борис Годунов»). Не исключено, что именно следом была писана «Сцена из Фауста», которую по жанру так и тянет внести в список «маленьких трагедий» как родоначальницу (что и проделывали В. Ходасевич и ряд других составителей). Потом АС написал и «маленькую комедию», пародию на шекспирову «Лукрецию»… Сколько можно было еще продержаться «в духе шекспировом»? Пришлось минимализировать замыслы, их было слишком много, делить на три.
Да и сами посудите: разве может один человек, даже Пушкин, написать столько, сколько в одну Болдинскую осень 1830 года? Пришлось себя разделить на троих: на Белкина, чьи повести, на переводчика, чьи трагедии, и что-то написать самому, скажем, «Бесы»… или вдруг про Балду. Тоже выбор… Пришлось писать втроем, в три руки, то один, то другой, то третий.
Любой нормальный писатель, тем более Пушкин, не пишет сам: за него пишет автор .

2

У автора из-под руки выползает строка, над ней склонилась его курчавая голова, над которой витает маленькое божество, именуемое Гений. Тоже, между прочим, три уровня.
И вот текст ложится на бумагу плоско, будто ничего этого не происходило.
«Идеальная иерархия слов», – определил феномен Пушкина Лев Толстой. Точнее не определил никто.
И где она? Слова лежат на плоскости равноправно, одна лишь их последовательность иерархии не обеспечит. Ее обеспечивает третье измерение, невидимое, но возрождающееся в читателе: расстояние до найденного слова, некая проекция вдохновения. Текст – это объем, тело. Оно движется, набирает скорость. Текст – это вид энергии.
Она-то и передается читателю: чтение – это соавторство. Энергия эта пробуждается в душе читателя как сопереживание мысли и чувства, которые посетили давным-давно совсем другого человека.
А на бумаге по-прежнему все спокойно: буковка за буковкой – слово, слово за слово – строка, строка за строкой – страница.
С кем и как поделиться впечатлением? Впечатление – это второе прочтение, когда книга дочитана до конца. Она снова обретает объем, но объем в сознании. Он больше, чем кирпичик захлопнутой книги. Художнику даруется возможность интерпретации. Остается выбрать технику.
Рисунок? Акварель? Гравюра? Казалось бы, на то воля самого художника. В конце концов у кого что лучше получается…
Волен ли и сам Пушкин выбирать жанр? Но именно «Повести Белкина» – проза, а «Маленькие трагедии» – драматургия. Я уже неоднократно приходил к идее, что творческие взрывы Пушкина суть его глубокие душевные кризисы, или восстания, когда он не знал, как жить дальше: то ли жениться, то ли за границу сбежать, то ли засесть писать. Игрок и фаталист в нем дополняли друг друга. Можно выстроить параллельно «Повести Белкина» и «Маленькие трагедии» и интерпретировать их как варианты выбора судьбы – матримониальной или поэтической. Внезапно написанная «Сказка о попе и работнике его Балде» – вещь не столь уж шуточная: «Ну, а с третьего щелчка вышибло ум у старика». Сказка эта открывает жанр «неволшебных» сказок (скорее, притч), продолженных впоследствии «Сказкой о рыбаке и рыбке» и «Сказкой о золотом петушке» (между которыми, что еще ироничней, поместится «Петербургская повесть»). Выходит, в ту же Болдинскую осень 1830 года утраивает проблему выбора (варианты ставок): о небесплатности любого предложения и выигрыша, о расплате.
Пушкин пишет о выборе, порождая жанр; художник выбирает технику, чтобы этому просоответствовать.
Как нелепо переписать «Повести Белкина» как драмы, так нелепо вообразить себе «Маленькие трагедии» прозой. Так же и выбор техники для художника, берущегося эти тексты иллюстрировать. «Хорошо представляю себе, как иллюстрировал бы „Золотую рыбку“, но как, например, „Онегина“?» – задумывается художник.

3

У Пушкина красивый почерк, черновики его прекрасны и с точки зрения графики, и тут он любого графика переубедит. Но если талантливый график еще может попытаться проиллюстрировать прозу Пушкина, то с драматургией куда сложнее, даже невозможно. Может, оттого, что графика ложится на бумагу почти так же плоско, как текст? Драматургия же подразумевает объем еще и в пространстве сцены.
Мы говорили о букве, слове, строке, странице… Вот с буквицы и начнем. У нее есть высота, ширина и глубина. Попробуем измерить глубину – прорвем бумагу. Пушкин бумагу не рвет. Почерк его летит. И вдруг – вензелек, то ли от задумчивости, то ли от счастья.
И тут мы приходим к идее гравюры. Зачем такая усложненная техника? Зачем воспроизводить все в обратном порядке, как в зеркале? Зачем прорезать столь неподатливый материал, вплоть до стали? Зачем прибегать к средневековой алхимии, азартно ожидая оттиска?
Выходит, чтобы вернуть слову его объем и глубину, утраченные в книге, но восчувствованные художником.
Вот зачем понадобился Пушкину Фаворский!

«…читаю Пушкина и прихожу от него в восторг…» Пасха, 1912 (с.108) Высказывания В.А. Фаворского даны из книг «Воспоминания современников. Письма художника. Стенограммы выступлений» 1991 г. и «Об искусстве, о книге, о гравюре» 1986 г. (обе книги – Издательство «Книга», Москва).


«У меня раньше мурашки бегали, когда стихи читали…» 19.Х.1946 (с.51)
«…делаю кое-что для Пушкина в Детгизе» 4.Х1.1949 (с.166)
«Работаю сейчас над „Маленькими трагедиями“ Пушкина. Гравирую Скупого, Моцарта и т. д. Делаю отдельную книжку для Гослитиздата. Что-то выйдет?» 30 апр.1959 (с.179)
«…картина похожа на рассказ, начатый с конца», – замечает художник. (с.64)

Но ведь так и с замыслом рассказа… Это потом он переворачивается в последовательность текста. Выходит, гравер воспроизводит технику письма.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я