На сайте https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Со второго класса прибавлялся ежедневно час для греческого языка, с 11 1/2 ч. до 12 1/2; и если я по этому языку на всю жизнь остался хром, то винить могу только собственную неспособность к языкам и в видах ее отсутствие в школе туторства {25}. Ведь другие же мальчики начинали учиться греческой азбуке в один час со мною. И через год уже без особенного затруднения читали "Одиссею", тогда как я, не усвоив себе с первых пор основательно производства времен, вынужден был довольствоваться сбивчивым навыком.
Не меньшее горе испытал я с игрою на фортепьяно, которой отец положил обучать меня, соображая, что в каждом значительном доме, куда молодому человеку интересно будет войти, есть фортепьяно. То, что было у меня и с другими науками, и в особенности с греческой грамматикой, случилось и с музыкой. Учитель наименовал мне все семь фортепьянных косточек и указал соответственные им пятнышки на дискантных и басовых линейках, и я каждый раз должен был находить ноту на фортепьянах в последовательном алфавитном порядке, отсчитывая соответственное ей пятно и на печатных нотах, так как не умел назвать ее ни там, ни сям по прямому на нее взгляду. Конечно, такая двойная ежеминутная работа превышала мои силы. К этому присовокуплялось еще затруднение: одновременный счет пятнышек басового ключа. Неудивительно, что я объявил учителю музыки, что в единовременном разыгрывании скрипичного и басового ключей вижу невозможное чтение двух книг разом. Так промучился я с фортепьянами целый год у начального учителя; но ввиду безуспешности моих уроков, меня передали главному и более строгому учителю музыки. Когда я, развернувши свои ноты, сел за фортепьяно, учитель спросил меня, знаю ли я ноты? Желая быть правдивым, я сказал: "Не знаю".
- В таком случае вам нечего у меня делать, - сказал он.
Испугавшись дальнейших мытарств, я сказал: "Знаю, знаю", - и стал ковылять двухтактный марш и не более сложный вальс. С этой минуты все свободные часы я должен был сидеть в зале за одним из роялей, между прочим и с 11-ти до половины двенадцатого утра, когда к специальной закуске собирались учителя. Но ежедневные музыкальные мучения нисколько не подвигали дела, и казалось, что чем более я повторял заученные по пальцам пьесы, тем чаще пальцы мои сбивались с толку; так что однажды Крюммер за завтраком при всех учителях громко через всю залу спросил меня: "Ты, большун, или это все та же пьеса, которую ты два года играешь?" Чаша горести перелилась через край: на другой день, набравшись храбрости, я пошел в кабинет директора и объявил ему, что готов идти в карцер и куда угодно, но только играть больше не буду. Так расстались мы навсегда с богиней музыки, ко взаимному нашему удовольствию.
Еще в конце первого года моего пребывания в школе, когда товарищи, привыкнув ко мне, перестали меня дразнить, одно обстоятельство внесло в мою душу сильную смуту и заставило вокруг меня зашуметь злоязычие, подобно растроганной колоде пчел. Дядя, отец и мать по временам писали мне, и чаще всех дядя, изредка влагавший в свое письмо воспитаннику Шеншину сто рублей. Часто директор по получении почты сам входил в класс и, смотря на конверты, громко называл ученика по фамилии и говорил: "Это тебе, Шеншин", передавая письмо.
Но однажды отец без дальнейших объяснений написал мне, что отныне я должен носить фамилию Фет, причем самое письмо ко мне было адресовано: Аф. Аф. Фету. Вероятно отец единовременно писал об этом и Крюммеру, который, не желая производить смущения, продолжал передавать мне отцовские письма, говоря по-прежнему: "Это тебе, Шеншин", так как школа никакого Фета не знала. Как ни горька была мне эта нежданная новость, но убежденный, что у отца была к тому достаточная причина, я считал вопрос до того деликатным, что ни разу не обращался за разрешением его ни к кому. "Фет так Фет, - подумал я, - видно так тому и быть. Покажу свою покорность и забуду Шеншина, именем которого надписаны были все мои учебники". Затем в первом письме к дяде я подписался этой фамилией. Через месяц на это письмо я получил ответ дяди:
"Я ничего не имею сказать против того, что быть может в официальных твоих бумагах тебе следует подписываться новым именем; но кто тебе дал право вводить официальные отношения в нашу взаимную кровную привязанность? Прочитавши письмо с твоей новой подписью, я порвал и истоптал его ногами, и ты не смей подписывать писем ко мне этим именем".
Вся эта передряга могла бы остаться в семейном кругу, так как никто сторонний не читал моих писем. Но однажды Крюммер, стоя у самой двери классной, тогда как я сидел на противоположном ее конце, сказавши: "Шеншин, это тебе", - передал письмо близстоящему для передачи мне. При этом никому не известная фамилия Фет на конверте возбудила по уходе директора недоумение и шум.
- Что это такое? У тебя двойная фамилия? Отчего же нет другой? Откуда ты? Что ты за человек? и т. д., и т. д.
Все подобные возгласы и необъяснимые вопросы еще сильнее утверждали во мне решимость хранить на этот счет молчание, не требуя ни от кого из домашних объяснений... {26}.

<...>Троицын день у лютеран в особенном почете, и если я не ошибаюсь, в школе он праздновался в течение трех суток. Тут младших два класса под предводительством надзирателей уходили на какую-нибудь ближайшую ферму, а нам, старшим, предоставлялось право нанимать верховых лошадей и под предводительством надзирателя пускаться в довольно отдаленные прогулки.
Так однажды, я помню, мы не только добрались до Нейхаузена, с его историческими развалинами замка, но проехали и до Печор, где побывали и в монастыре, и в прилегающих к нему пещерах, углубляющихся в гору наподобие киевских, с которыми мне пришлось познакомиться позднее.
В пограничной Псковской корчме, где мы давали вздохнуть нашим наемным коням, мы наткнулись на великорослых русских троечников, везших какой-то товар. Обрадовавшись землякам, я тотчас же пустился в разговоры и должен был в свою очередь отвечать на их вопросы.
- Так сами-то вы, - добивался мой ражий собеседник, - как сюда зашли? - А затем, выслушав мои объяснения, прибавил: - Значит разными иностранными языками обучаетесь.
Когда мы за Нейхаузеном, перешедши через мосток, очутились на русской земле, я не мог совладать с закипевшим у меня в груди восторгом; слез с лошади и бросился целовать родную землю...
Однажды зимою в нашей школе появился толстоватый и неуклюжий на вид пожилой человек, приведший черного, кудрявого и высокорослого сына совершенно цыганского типа, но, как оказалось, получавшего до 15-летнего возраста воспитание в Швейцарии и говорившего только гнусливым и малопонятным французским языком.
У нас он поступил, несмотря на свой рост, в меньшой класс. Фамилия его была Воейков. Услыхав, что я русский, старик Воейков, проживший в гостинице около недели, выпросил у Крюммера позволение взять меня вместе с сыном своим к себе.
Я забыл сказать, что по рукописной книге борисовской библиотеки я дома познакомился с большинством первоклассных и второстепенных русских поэтов от Хераскова до Акимова {27} включительно, и помнил стихи, наиболее мне понравившиеся. Я заметил, что грубоватому Воейкову было приятно, что я помнил много куплетов из его "Сумасшедшего дома" {28}. Просил он меня принять участие в его сыне, но участие мое ни к чему не повело: молодой Воейков не оказывал никаких успехов ни по части общежительности и дружбы, ни по части наук. Кажется, в течение того же года отец взял его из школы, и дальнейшая судьба его мне неизвестна.
Мое качество коренного русского обратило на себя внимание лифляндского помещика испанского происхождения Перейры, обрусевшего в русской артиллерии, в которой, достигнув чина полковника, он женился на весьма милой дочери лифляндского богача Вульфа, обладавшего, как мне говорил сам директор Крюммер, 360-ю больших и малых имений и фольварков {29}. Отставной артиллерийский полковник Перейра получил за женою в приданое прекрасное имение и прижил с нею двух детей: мальчика Альфонса и девочку, носившую имя матери Елизавета. Молодой Перейра, малый моих лет, был во второй палате и никак не выше третьего класса, но зато отличался всякого рода шалостями и непокорством. Считая, вероятно, для сына, предназначаемого в военную службу, мое товарищество полезным, хотя бы в видах практики в русском языке, полковник сперва упросил Крюммера отпускать меня в гостиницу в дни, когда сам приезжал и брал к себе сына, а затем, узнавши, что изо всей школы на время двухмесячных каникул я один останусь в ней по отдаленности моих родителей, он упросил Крюммера отпустить меня к ним вместе с сыном. Полковник Перейра, оказалось, был человек зажиточный, содержавший имение и дом при помощи приветливой и красивой блондинки жены в примерном порядке. Мы с Альфонсом пользовались полною свободой, но причудам и шалостям последнего представлялось в имении отца слишком тесное поприще, так как всякая из выходок могла дойти до отца, который, поставляя меня в пример благонравия, не щадил сына резкими замечаниями. За неимением лучшего развлечения Альфонс забавлялся преследованием своей милой сестры, гонялся за ней и нещадно тере- бил ее за прекрасные светло-русые косы. Бедная девочка кричала и плакала; на гйлос ее выходила мать и останавливала шалуна, но по уходе ее преследования сестры начинались снова, так что я нередко вступался за девочку. Зато когда нас привозили по соседству в знаменитое имение Сербигаль к богатому деду Альфонса Вульфу, проказам и своеволию мальчика не было границ.
<...>Вероятно, наша ночная оргия в Сербигале сильно не понравилась отцу Перейры, который, должно быть, пришел к заключению, что мое товарищество мало способствует нравственному воспитанию Альфонса. Перейры более не брали меня к себе на каникулы; и, оставаясь один в громадной пустой школе и пустом для меня городе, я слонялся бесцельно целый день, напоминая более всего собаку, потерявшую хозяина. К счастью моему, Гульч женился на очень милой девушке, и я хотя изредка заходил в небольшой их домик. Раза с два я увязывался даже за Гульчем на болотную охоту, причем городской его товарищ по охоте любезно снабжал меня двуствольным ружьем и патронташем. В первый раз я лихо срезал первым выстрелом взлетевшего передо мной бекаса, но затем промах следовал за промахом. На следующий раз, когда, уставши равняться со старыми охотниками, я поставил кремневую двустволку со взведенными курками прикладом на ягдташ, приклад, неожиданно соскочив, заставил меня внезапно сжать шейку ружья; палец мой попал на левую собачку, и раздался никем не ожидаемый выстрел. Мне было совестно и больно на обожженной правой щеке.
- Что такое? Что такое? - спрашивали мои товарищи, между которыми я шел, и вдруг Гульч, взглянув на меня, разразился гомерическим смехом: правая щека моя представляла подбородок негра. При вспышке полка, находящаяся прямо против правой щеки, закоптила последнюю и глубоко загнала в нее пороховые зерна.
На другой день Крюммер, увидавши на полу моей классной около умывальника громадную дохлую крысу, спросил: "Это, должно быть, та дичина, которую ты вчера застрелил?"
Чтобы не остаться татуированным на всю жизнь, я вынужден был иглою выковыривать засевшие в щеку порошинки.
Вследствие неудачи я опять пошел по целым дням бесцельно и тоскливо слоняться по городу, причем щеголял пестрым бухарским архалуком {30}, купленным мною, по примеру одного из франтоватых товарищей, у проезжего татарина.
<...> Но вот с окончанием каникул наступила и вторая половина семестра, венчающегося для лучших учеников переходом в высший класс. Каждый раз перед концом семестра и роспуском учеников Крюммер после молитвенного пения под орган говорил напутственную речь, из которых одна запечатлелась в моей памяти. Смысл ее был приблизительно таков:
"Мои милые (meine lieben!), родители ваши поместили вас сюда в надежде, что в своей школе я снабжу вас сведениями, необходимыми для образованного человека. При настоящем возвращении вашем под домашний кров, родители вправе спросить, в какой мере вы воспользовались годичным сроком для преуспеяния, и насколько я исполнил долг свой, сообщая вам эти сведения? Конечно, способы сообщения сведений могут быть, подобно всяким иным усилиям, добросовестны и умелы, или, напротив, небрежны и неудовлетворительны; но люди, помышляющие только о ваших успехах, могли бы отчасти смотреть, на меня, как на человека, обладающего возможностью, помимо всяких с вашей стороны трудов, влить вам в голову надлежащие сведения. Не буду говорить, что последнего я сделать не могу; но скажу, что если бы мог, то и тогда бы не делал, так как главное значение школы в моих глазах не те или другие сведения, которые сами по себе большею частью являются совершенно бесполезными в жизни, а в привычке к умственному труду и способности в разнообразии жизненных явлений останавливаться на самых в данном отношении существенных. Такой умственной зрелости возможно достигнуть только постепенным упражнением в логическом понимании вещей, понимании, в котором небрежный пропуск одного связующего звена делает всю дальнейшую работу несостоятельной. Я, как вы знаете, ничего не имею против сведений, приобретаемых памятью. Все географические немые карты в нашей школе составлены и изданы мной, между тем история и география составляют только богатство памяти, тогда как упражнять разум для будущего правильного мышления можно только над математикой и древними языками".
Мне доходил 17-й год, и я рассчитывал попасть в первый класс, так как в изустных и письменных переводах с немецкого на латинский и в классе "Энеиды", равно как и на уроках математики и физики, я большею частию занимал второе место и нередко попадал на первое. Немецкими сочинениями моими учитель был весьма доволен и ставил их в пример прочим ученикам-немцам. При этом не могу не вспомнить о русских стихотворных потугах, иногда овладевавших мною при совершенно неблагоприятных условиях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я