Акции, приятно удивлен 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ведь из ничего и выйдет ничего, а если что-то есть, то, стало быть, из чего-то…»
«Это, дедуля, нам не по мозгам, ты уж нам, лапотникам, попроще…»
«То-то и вижу, что не по мозгам! – озлился старик. – А дело это потайное, его не каждому понять. Только одно скажу: уже пришел человек и в руке его – Зерцало судьбы. Вот и смекайте, молодежь…»
И всегда словоохотливый дед Панкрат отвернулся от собеседников, натянул на самые уши кепку и заспешил к выходу…
…Так я впервые услышал о Зеркальщике, – продолжал Костя. – И конечно, сразу выкинул из головы стариковский треп. Но прошло месяца три, и я снова наткнулся на этот слух. В молочном, в очереди. Сзади меня стояли две женщины лет по пятьдесят – обычные городские тетки, – и одна говорила другой, что слышала, будто секретные ученые изобрели аппарат, который, как в телевизоре, все будущее показывает. И теперь, мол, ищут для опытов людей, большие деньги обещают, а никто не идет. И правильно, мол, не идут, потому что если бы мне, то есть этой тетке, в двадцать лет показали, какой я в пятьдесят стану, то я и жить бы не захотела. Я слушал вполуха, теток из вида упустил, и только вечером, дома, вдруг связал слова деда Панкрата и этот разговор. А месяц назад жена принесла. С чего-то у нас зашел разговор о том, что наука требует жертв… Да, вот как было – по телевидению показали сухумский питомник обезьян, а Галина пожалела: тоже, говорит, живые существа, имеем ли мы право распоряжаться их жизнями? Она у меня сентиментальна. Я стал объяснять, что к чему, а она вдруг объявила, что у ее сослуживица есть знакомая, у той знакомой – дочка, которую ученые-психологи зазвали на свои опыты по определению будущего, и в результате этих опытов девица попала в психлечебницу. Я было усомнился, но тут вспомнил прежние слухи… И вот тогда рассказал все вам, Николай Николаевич.
Костя замолчал.
– Ну а дальше, дальше давайте, – весело поторопил академик. – Отчитывайтесь, рапортуйте, профессор Сорокин.
– А дальше через жену связался с ее сослуживицей, а потом – с той самой знакомой, у которой якобы дочку якобы погубили ученые. Оказалось, что никакой дочки у нее нет, а историю эту она слышала от своей портнихи, у которой в свою очередь есть знакомая, у которой дочка…
Академик вдруг рассмеялся.
Который пугает и ловит синицу, которая ловко ворует пшеницу, которая в темном чулане хранится в доме, который построил Джек!
Костя укоризненно взглянул на него, и старик смутился.
– Продолжайте, продолжайте, Константин Андреевич.
– Дальше подключился я, – сказал Семен. – Связался со знакомой портнихи, назвался представителем Академии наук, объяснил, что мы обеспокоены слухами об опасных для людей психологических опытах и хотим точно выяснить, откуда эти разговоры идут. Эта женщина оказалась очень нервной – она кассир в Смоленском гастрономе, – перепугалась до смерти и стала отнекиваться. Пришлось долго объяснять ей, что у нас нет ни намерений, ни полномочий кого-либо преследовать за клевету и академия хочет узнать лишь одно: есть ли реальная почва у слухов. Наконец бедная кассирша призналась, что у нее действительно есть дочка, но она жива-здорова, а вот с дочкиной подружкой что-то такое приключилось. Две недели я эту кассиршину дочурку пытался поймать: дома она не ночует, где болтается – даже мать не в курсе. Наконец застал ее дома. Здоровущая розовощекая кобылка лет двадцати пяти – нигде не работает, не учится. Расспросов моих испугалась, но я нажал, и она созналась, что есть у нее со школьных времен подружка – по фамилии Кудрина, – которая год назад попала в психичку, а до этого путалась с каким-то не то ученым, не то конструктором, хотевшим изобрести машину для предсказания будущего, автоматическую гадалку. Кобылка призналась, что, хотя и рассказала все эти страсти матери, сама им не очень-то верит. Она, то есть Кобылка, думает, что Кудрина просто нарвалась на мужика, который ей мозги запудрил, а потом бросил, вот она, то есть Кудрина, и тронулась – она вообще всегда была слегка шизо…
– Шизофреничка? – переспросил академик.
– Нет, конечно. В молодежной терминологии «шизо» – значит немного со странностями. Кобылка сказала, что Кудрина всегда с ума сходила по всяким тайнам, загадкам и еще поэзию любила… Дальше я добрался до матери Кудриной, представился инспектором Академии наук. Выяснил, что девица действительно в больнице, но мать довольно резко сказала, что дочка просто перезанималась, готовясь к экзаменам в институт, и настоятельно просила не беспокоить девочку. Я узнал: она лежит в психиатрической больнице на Потешной улице. К ней меня не пустили…
– Тем временем, – вступил Сорокин, – я нашел Панкрата Ивановича. Он долго увиливал от ответа и только через месяц сказал, что слышал о Зеркальщике на книжной толкучке от неизвестного человека, который искал сборник Ходасевича «Путем зерна» 1920 года издания. Вместе с дедом Панкратом мы трижды были на толкучке, но того человека не встретили. Думаю, поиски бесполезны, потому что тот человек, судя по всему, попал на толкучку случайно и может там еще год не появляться. Финита.
– Знаете, друзья, вот теперь, когда вы все рассказали, – бодро сказал академик понурым сотрудникам, – я уверен, что дела наши отнюдь не плохи. Есть эта Кудрина, надо на нее выйти, вполне официально, я позвоню главврачу, а вы ступайте завтра к лечащему и добейтесь свидания. Путь прямой и ясный…
Академик нажал на кнопку селекторной связи, вызывая секретаршу.
– Ирочка, найдите-ка мне телефон психиатрической больницы номер четыре на Потешной улице… а лучше сами позвоните и узнайте телефон главврача и его имя-отчество… Бороться и искать, найти и не сдаваться, не так ли, друзья мои?
Академик подмигнул коллегам. Они оба сидели с бычьими лицами и в ответ шефу синхронно вздохнули.
– Костя, по итогам этой операции, – мрачно сказал Семен, – мы с тобой должны получить звание майоров физико-математических наук и именные ЭВМ с портретом Феликса Дзержинского.

IV

«Господи, неужели теперь всегда так будет?» – вдруг подумал Матвей, проводив Рената. Он пытался забыть эту песенку про понедельник, а она все лезла, лезла. И со щемящим страхом Матвей подумал, что никуда ему не деться от памяти, и не поможет снежное затворничество, ничто не поможет, если только не обратиться в манкурта, но ведь убивать прошлое – еще хуже, чем предсказывать будущее. Он сидел за столом, с которого не убрал остатки завтрака, и смотрел в окно на белый сад. Он старался думать о том, что дров надо наколоть, что пора веранду на зиму забивать, что надо бы пойти Карата выпустить погулять, и в то же время боролся с желанием обернуться, посмотреть на стоявший за спиной диван, потому что не мог вспомнить, какой на нем узор – цветочки или листики? И обернулся наконец, и уже не смог гнать песенку про понедельник, а вместе с ней – Милу, и вдруг встал, бросился к дивану, упал лицом в его блеклые листочки и оказался там, в прошлом времени, где Мила, распустив по плечам легкие, невесомо вьющиеся волосы, поджав под себя ноги, сидела на этом диване, перебирала истертые струны, пела тонко и чисто: «Понедельник, понедельник, понедельник дорогой, ты пошли мне, понедельник, непогоду и покой…»
– …Матвей, ты любишь дождь?
– Нет.
– Почему?
– Потому что нелетная погода.
– Ну, это раньше, а теперь?
– И теперь не люблю.
– Почему?
– Потому что нелетная погода.
– А я люблю. Особенно мелкий, негромкий, осенний. Он так тихонько шуршит, как будто кто-то идет не спеша. Говорят: идет дождь. Он правда – идет. Я его представляю человеком, который идет ко мне в гости. Иногда бежит кто-то большой, шумный, этакий сердитый великан. А тихий осенний дождик – он старенький и добрый, он сказки рассказывает, он всех любит, всех успокаивает. Он мой друг. А вот ливень я не люблю – он кричит на одной ноте и похож на электричку над ухом.
– Фантазерка ты, – Матвей обнял ее и ткнулся лицом в плечо.
– Это не фантазии, Матвей, это все правда, – серьезно сказала Мила. – Это все есть. Если мы чего-то не видим, это не значит, что этого нет. Я когда была маленькой, думала, что Деда Мороза со Снегурочкой можно увидеть, и много раз в новогоднюю ночь старалась не заснуть. Потом я недолго была дурочкой и думала, что сказки – это неправда. А когда стала взрослой, то поняла, что все, о чем мы думаем, все сказки, все фантазии, как вы их зовете, – все это правда. Это есть, это с нами, это в нас. Ты понял?
– А наш дядя Коля Паничкин, пьяница поселковый, поет: «Мы рождены, чтоб сказку сделать пылью!»
– Я не знаю, зачем твой дядя Коля рожден, но только им это никогда не удастся… Слышишь, Матвей, слышишь? – Она вдруг привстала. – Слышишь – дождь уходит!
– У меня слух никудышный, самолетами порченный, – вздохнул он виновато.
– Да? – Мила с жалостью поглядела на него, а потом тонким пальчиком провела по его щекам, по бороде. – А я все равно тебя люблю…
…Господи! Каким давним, каким неправдоподобным казалось то время, когда Матвею говорили: «Люблю!» Новехонькие формы, острые складочки на брюках, фуражечки с форсом набок – курсантское времечко! Танцы, гулянья, ночные провожания, Кати, Светы, Вали в тугих кримпленовых платьях, и музыка, томительная, медленная музыка, и пальцы на их упругих податливых талиях, спинах, открытые губы и наивные «Люблю…». И скоро, очень скоро – совсем другая музыка, и одна из них – то ли Катя, то ли Света – у закрытого гроба, в двадцать лет вдова с годовалым пацаненком. «Никогда! Никогда! – зло и упрямо повторял про себя Матвей, стоя в почетном карауле у первого из их выпуска гроба. – Смотри! – заставлял он себя не отводить глаз от женщины. – Смотри и помни! На всю жизнь, сколько ее тебе осталось, запомни. И не смей плодить сирот и вдов. – Над скорбящим поселком рвали сверхзвуковой барьер самолеты, как будто салютовали летчики погибшему однополчанину, а Матвей твердил: – Вот твоя судьба – эти ревущие, прекрасные машины и эта музыка в конце. И не смей никого припутывать к своей жизни!»
Он сдержал слово, остался одиноким. Иногда искал легких отношений с легкими женщинами, а если вдруг с тайной, невольной надеждой начинал прилепляться к подруге, то рвал – резко и грубо, не боясь причинить боль, зная, что эта боль – лишь тень настоящей – той, вдовьей.
Он сам определил себе срок – тридцать три года. Порой подсмеивался над своей рисовкой: «Тоже – Христос нашелся!» – а все-таки верил в этот срок, рассчитывал под него жизнь. И спешил. Еще не бывал в Армении? Едем! На Байкале? Слетаем хоть на два дня! Не читал Достоевского? Фолкнера? Бунина? Надо успеть! И жизнь не скупилась. Раз – и нежданно-негаданно кинула его в Африку, на берег Средиземного моря: год работал там, обучая молодых любознательных алжирцев водить самолеты. А на обратном пути – еще подарок! – на два дня попал в Париж. И, нагулявшись по Монмартру, по набережным Сены, увидев с Эйфелевой башни дымчатый утренний город, уверился: так дарят только напоследок. В двадцать восемь лет составил список дел на пятилетие – 44 пункта. И за день до тридцать третьего дня рождения выполнил последний из них: обновил памятник родителям и поставил новую ограду на могиле – «на нашей могиле», как говорил он привычно. А после… Не то чтобы искал смерти, но будто дразнил ее, подманивал, брался за самые опасные испытания. И благодарил судьбу за то, что оттягивает последний удар.
В смерти своей одного принять не мог – разрывающих тело, мутящих разум болей. А душа его отлетала спокойно, с облегчением и ясностью, ни о чем не жалея. Но воскресал Матвей с недоумением и обидой, потому что снова мучился от рвущих болей. И снова умирал, уносился по длинному туннелю свернувшегося пространства, свободный от мук тела, радостный и легкий. И снова воскресал – уже с раздражением, с отвращением, и хотел скорее уйти окончательно, и просил врачей, стараясь говорить сдержанно, с достоинством, по-мужски: «Оставьте меня, ребята, дайте помереть». А они матерились: «Ты у нас будешь жить, мы на тебя месячный запас крови извели, а ты, так твою растак, кобенишься!»
И когда он на новеньком, непритершемся скрипучем протезе навсегда уходил по песочной дорожке, по березовой аллее из госпиталя, ничего, кроме недоумения и растерянности, не было в его душе. Как же так?! Ведь если б знать, как дело повернется, то и жизнь по-другому бы отстроил, и сейчас бежали бы навстречу по песочку несбывшиеся Ванечка и Танечка и давно потерянная то ли Катя, то ли Света, то ли Валя… И был бы дом. И было б настоящее будущее, а не это пустое время, зияющее перед ним… Как же мы все неправильно живем! Какие же мы слепые котята! Колька Пастухов давно в могиле, молодая его вдова из городка сбежала, и Колькин сын теперь другую фамилию носит и другого отцом зовет. А я вот – жив, да никому не нужен… Как же можно жить, не зная будущего?! Не зная, к чему готовить себя? Не видя даже за пределом сегодняшнего дня, часа?!
И как же мне быть теперь, когда я понял нелепость слепой этой жизни?
– …Мила, – протяжно позвал он. В пустом доме голос прозвучал одиноко, глухо. И сразу заскулил Карат. Матвей тяжело встал с дивана, вышел в сени – Карат бросился к нему, стал тереться о ноги, будто почуял тоску хозяина, захотел утешить его. – Ничего, пес, ничего, это пройдет, – сказал Матвей, глядя в темные собачьи глаза.

V

– Вот видите, – сердитый молодой заведующий отделением, весь в бороде, потряс перед гостями историей болезни, – фактически иду на должностное преступление. Я бы вам и слова не сказал, потому что о наших пациентах мы даже родственникам имеем право не все сообщать, а уж посторонним – вообще ни-ни. Вам просто повезло: я Николаю Николаевичу отказать не могу. Он учитель моего отца…
– Так вы что же, – обрадовался Семен, – профессора Николаева сын?
– Знаете его?
– Как же нам Вениамина Захаровича не знать! – почти возмутился Константин. – Обижаете, Андрей Вениаминович! В прошлом году он меня к себе в Новосибирск пригласил лекции читать, каждый день виделись целый месяц…
– Так вы даже коллеги?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я