https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye/uzkie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Теккерей Уильям Мейкпис
Как из казни устраивают зрелище
Уильям Мейкпис Теккерей
Как из казни устраивают зрелище
Мистер X., голосовавший вместе с мистером Эвартом за отмену смертной казни, предложил мне пойти с ним смотреть, как будут вешать Курвуазье, - ему было интересно, какое впечатление произведет казнь на зрителей. Мы не были в числе "шестисот родовитых и знатных господ", допущенных по распоряжению шерифа в здание тюрьмы, но вынуждены были остаться в толпе и поэтому решили как можно раньше занять места у подножья эшафота.
Я должен был встать в три часа утра и поэтому лег в десять вечера, решив, что пяти часов сна будет вполне достаточно, чтобы набраться сил для предстоящего утомительного дня. Но, как и следовало ожидать, меня всю ночь не покидала мысль о зрелище, которое мне предстояло увидеть, и я ни на минуту не сомкнул глаз. Я слышал, как отбивали время все часы в округе, как где-то поблизости во дворе жалобно скулила собака; в полночь негромко и грустно прокричал петух; в самом начале третьего сквозь шторы забрезжило серое утро; и когда наконец на полчаса мне удалось заснуть, меня разбудил Х. - заехавший за мной, как было условлено. Он поступил разумнее и не ложился спать вовсе, просидев до утра в клубе с Д. и еще с двумя-тремя приятелями. Д. - известный лондонский шутник, - всю ночь напролет развлекал общество анекдотами по поводу предстоящего события. Поразительно, что убийство может служить неиссякаемым источником шуток. Все мы непрочь пошутить на эту тему; есть какое-то мрачное наслаждение в этом вечном противопоставлении жизни и неизбежной смерти, разделенными столь тонкой и хрупкой гранью.
Сколько же в этом огромном городе есть людей - во дворце и на чердаке, на мягкой перине или на соломе, окруженных плачущими друзьями и услужливыми докторами, или всеми покинутых и мечущихся на узких больничных койках, для которых эта воскресная ночь должна стать последней ночью в жизни. Проворочавшись пять часов без сна, я успел подумать о всех этих людях (и еще немного о том высшем часе, который рано или поздно неизбежно наступит для пишущего эти строки, когда он будет распростерт на смертном ложе, обессиленный последней борьбой и в последний раз глядя на милые лица, радовавшие его в этом мире, и медля еще какой-нибудь лишний миг, прежде чем отправиться в страшный путь); но всякий раз, как били часы, мои мысли возвращались все к одному и тому же, и я спрашивал себя: а что сейчас делает он? Слышит ли он этот бой в своей камере в Ньюгетской тюрьме? Одиннадцать часов. Все это время он писал. Но вот тюремщик говорит, что хотя общество узника ему очень приятно, но он слишком устал и не в силах более составлять ему компанию. "Разбудите меня в четыре, - просит заключенный, - мне еще много чего надо написать". Между одиннадцатью и двенадцатью тюремщик слышит, как узник скрежещет во сне зубами. В двенадцать тот вскакивает и спрашивает: "Что, пора?" Но нет, у него еще много времени, чтобы спать. И он спит, а часы продолжают бить. Ему остается еще семь часов, еще пять часов. По улицам с шумом проезжают экипажи, развозя дам, возвращающихся из гостей; холостяки плетутся домой после веселой пирушки; Ковент-Гарден не спит, и от света его огней, проникающих сквозь тюремное окно, меркнет пламя свечи в камере заключенного. Остается еще четыре часа! "Курвуазье, - говорит тюремщик, тряся его за плечо, - четыре часа, вы сказали, вас разбудить, но за вами еще па посылали, так что можете спать". Но бедняга встает, в последний раз одевается и снова принимается писать, чтобы поведать всему миру, как он совершил преступление, за которое понесет кару. На этот раз он скажет правду, чистую правду. Из соседнего трактира ему приносят завтрак: чай или кофе и тощий бутерброд. Он ни к чему не притрагивается и продолжает писать. Он должен написать на свою далекую родину матери, набожной старушке, которая растила и любила его и даже теперь, простив его, прислала ему свое благословение. Вот он заканчивает воспоминания и письма и переходит к завещанию, распределяя свое жалкое, ничтожное имущество, состоящее из религиозных книг и брошюрок, которыми снабдили его сердобольные священники. Он делает надписи: "На память от Франсуа-Бенжамена Курвуазье сего шестого июля 1840 года". Он приготовил подарки для своих дорогих друзей - тюремщика и помощника шерифа. Жалко наблюдать, как по мере приближения дня казни он привязывается ко всем, кто его окружает, как жадно льнет к ним, как они становятся ему дороги.
Пока в тюрьме происходят эти последние приготовления (о чем нас подробнейшим образом осведомляют отчеты, помещаемые в хронике), экипаж X. останавливается у моего подъезда, и мы принимаемся за приготовленный для нас завтрак. Выпить чашку кофе в четыре часа утра всегда приятно. А тут еще X. забавляет нас, повторяя только что услышанные им от Д. остроты. Эти остроты бесподобны; должно быть, они там в клубе и в самом деле превесело провели время; затем мы с жаром принимаемся спорить, как разумнее поступать в тех случаях, когда приходится вставать так рано: вздремнуть часок-другой среди дня или перетерпеть и не ложиться спать до вечера. Тут выясняется, что поданная дичь до невозможности жесткая, даже крылышко словно деревянное; мы, разумеется, несколько разочарованы, так как ничего другого на завтрак нет. "Не хочет ли кто-нибудь из джентльменов выпить на дорогу бренди с содовой? предлагает кто-то. - Замечательно прочищает мозги". И, подкрепившись таким образом, мы трогаемся в путь. Кучер, успевший задремать на козлах, просыпается от шума распахиваемой двери и дико озирается по сторонам. Ровно четыре часа. Как раз сейчас они будят несчастного - брр! "Кто хочет сигару?" Сам X. не курит, но клянется и уверяет нас самым любезным образом, что новая шелковая обивка кареты ничуть не пострадает от табачного дыма. Тем не менее Z., который курит, предпочитает сесть рядом с кучером.
- К Сноухилл! - приказывает владелец экипажа.
На улице теперь только одни полисмены; они понимающе поглядывают на нас - им хорошо известно, что все это значит.
Как спокойны и тихи улицы; только разбуженное каретой эхо, дремавшее всю ночь где-нибудь в углу, нарушает тишину. Тротуары, словно их кто-нибудь тщательно вымел ночью, такие сухие и чистые, что не запачкали бы белых атласных туфелек. В воздухе ни дуновения, ни облачка; только дымок от сигары Z. подымается ввысь белыми чистыми клубами. Листва на деревьях скверов такая зеленая и блестящая, какая бывает только за городом в июне. Кто поздно встает, не представляет себе прелести лондонского воздуха и зелени, а между тем ранним утром этот воздух и зелень так хороши, что трудно вообразить себе что-нибудь более свежее и восхитительное. Но они не выносят дневной толчеи и сутолоки; они уже не те, что были утром, и вы не узнаете их тогда. Когда мы проезжали Грейз-Инн, я заметил на траве в садах самую настоящую росу, а на стеклах старых кирпичных массивных зданий горела заря.
Пока мы добрались до Холборна, город заметно оживился; народу на улицах стало раза в два больше, чем в каком-нибудь немецком бурге или в провинциальном английском городке. Во многих пивных уже открыли ставни, и оттуда стали выходить мужчины с трубками в руках. Вот они зашагали вдоль светлой широкой улицы, все без исключения увлекая за собой синие тени, ибо все они устремились в одном направлении и, так же как мы, спешат к месту казни.
В двадцать минут пятого мы подъехали к церкви Гроба Господня; улицы к этому времени уже запружены людьми, но еще больше народа движется по Сноухилл. И вот наконец мы у Ньюгетской тюрьмы, но еще прежде чем мы успели ее разглядеть, нам бросилось в глаза нечто столь страшное, что сердце невольно заколотилось, и мы замерли от ужаса.
Прямо перед нами, примыкая к боковой двери тюрьмы, возвышалась черная виселица, равнодушно ожидающая свою жертву. От этого зрелища вас словно ударяет током, и вы делаете судорожный вздох. Но через минуту вы приходите в себя и начинаете спокойно и не без интереса изучать находящееся перед вами сооружение. Во всяком случае, именно такое впечатление произвела виселица на автора этих строк, который стремится со всей правдивостью передать свои чувства так, как они возникали, никоим образом их не преувеличивая.
Оправившись после пережитого шока, мы смешались с толпой, к тому времени уже достаточно многочисленной, но еще не слишком плотной. Было ясно, что то дело, ради которого все собрались, еще не начиналось. Люди прохаживались, собирались в кучки, разговаривали; новички расспрашивали завсегдатаев о предыдущих казнях, интересовались, вешают ли приговоренного лицом к часам или к Ладгейт-Хилл, выходит ли приговоренный с веревкой на шее, или ее потом набрасывает на него Джек Кетч, не расположился ли в одном из окон лорд W., и если да, то в котором окне. Я смело решаюсь упомянуть имя достойного маркиза, ибо он не присутствовал при казни. Тем не менее кто-то из толпы указал на господина в окне напротив, утверждая, что это лорд W.; все, кто находились поблизости, тут же с любопытством и вместе с тем весьма почтительно посмотрели в указанном направлении. Казалось, толпа относилась к нему вполне доброжелательно и даже более того, - с сочувствием и некоторым восхищением. Личное мужество и сила этого достойного лорда завоевали ему симпатии простонародья. Возможно, этой популярности способствовали в какой-то степени его столкновения с полицейскими, которых толпа ненавидит так же, как дети своих учителей.
Однако в течение целых четырех часов, что мы провели у тюрьмы, толпа была настроена весьма благодушно и миролюбиво. Мы сразу же разговорились с нашими соседями. И я бы очень советовал друзьям мистера X. - достопочтенным членам обеих палат - побольше общаться с такими вот людьми и оценить их по достоинству. Уважаемые члены парламента воюют и сражаются друг с другом, шумят, кричат, издают радостные кличи, устраивают дебаты, обдают друг друга презрением, произносят речи на три газетных столбца, завоевывая "великую окончательную победу консерваторам" или, наоборот, добиваясь "триумфа либералов". Триста десять хорошо обеспеченных джентльменов, в большинстве своем способных процитировать Горация, торжественно заявляют, что, если сэр Роберт провалится на выборах, нация неминуемо погибнет. С другой стороны, триста пятнадцать членов противоположной партии клянутся всем что ни есть на свете святого, что благосостояние всей империи зависит от лорда Джона, и по этому поводу они опять-таки приводят цитату из Горация. Должен признаться, что всякий раз, оказываясь в большой лондонской толпе, я с некоторым недоумением думаю о так называемых двух "великих" партиях Англии. Скажите, какое дело всем этим людям до двух великих лидеров нации. Уж не думаете ли вы, что они ликовали, подобно порядочным джентльменам, читающим "Глоб" и "Кроникл", когда лорд Стэнли взял на днях обратно свой ирландский билль; или пришли в дикий восторг, подобно уважаемым читателям "Пост" и "Таймс", когда он отделал министров? Спросите-ка вот этого оборванного парня, который, судя по всему, нередко участвовал в клубных дебатах и наделен большой проницательностью и здравым, смыслом. Ему решительно нет дела ни до лорда Джона, ни до сэра Роберта; и, да простятся мне мои непочтительные слова, он нисколько не огорчится, если мистер Кетч притащит их сюда и поставит вот под этой черной виселицей. Что за дело ему и ему подобным до двух великих партий? Что ему за дело до всего этого пустого сотрясения воздуха, грязных интриг, бессмысленных громких фраз, глупейшей комедии голосования и прений, которая, чем бы она в каждом отдельном случае ни закончились, никак не затрагивает его интересов. И такое времяпрепровождение, которое, несомненно, должно быть чрезвычайно приятно для обеих партий, длится с тех самых благословенных времен, когда возникли тори и виги. И в самом деле, разве эти августейшие партии, великие рычаги, поддерживающие равновесие и обеспечивающие свободу Британии, не так же деятельны, решительны и громогласны, как в момент своего зарождения, разве они не так же, как и раньше, готовы упорно бороться за свое место. Но пока вы кричали и спорили, народ, чьим имуществом вы распоряжались, когда он был ребенком и не мог сам позаботиться о себе, рос себе помаленьку и наконец дорос до того, что сделался не глупее своих опекунов.
Поговорите-ка с нашим оборванным приятелем. Быть может, в нем нет того лоска, как в каком-нибудь члене Оксфордского и Кембриджского клуба, он не учился в Итоне и никогда в жизни не читал Горация, но он способен так же здраво рассуждать, как лучшие из вас, он умеет так же убедительно говорить на своем грубом языке, он прочитал массу самых разнообразных книг, выходивших за последнее время, и немало, почерпнул из прочитанного. Оп ничуть не хуже любого из нас; и в стране еще десять миллионов таких же, как он, десять миллионов, которых, от сознания нашего величайшего превосходства, мы считаем нужным опекать и которым мы, от своей беспредельной щедрости, не даем решительно ничего. Поставьте себя на их место, досточтимый сэр. Представьте себе на минуту, что вы и еще сто человек оказались на каком-нибудь необитаемом острове, где вы решили сформировать правительство. Вы избираете вождя, что вполне естественно, - ведь это самый дешевый блюститель порядка. Затем вы выделяете полдюжины аристократов, потомки которых будут иметь вечную и неизменную привилегию осуществлять законодательство; еще полдюжины будут назначаться тридцатью джентльменами и, наконец, остается шестьдесят человек, которые не смогут ни выбирать, ни голосовать и у которых не будет ни положения, ни каких бы то ни было привилегий. А теперь, уважаемый сэр, представьте себе, что вы, наделенный таким же умом, таким же сердцем и такой же благородной гордостью, как все остальные, оказались в числе этих шестидесяти, - как бы вы стали относиться к людям, во всех отношениях равным вам, в чьих руках сосредоточена вся власть и вся собственность общества?
1 2 3


А-П

П-Я