https://wodolei.ru/brands/Hansgrohe/croma/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Я не знаю, произнесла ли она в самом деле последние слова, или я расслышал их своим сердцем в глубинах ее души; помню лишь, что в тот миг я словно прозрел: она любит учителя, томящегося в неволе, быть может даже, обреченного на смерть! И мне уже казалось, будто я всегда знал, что она любит его, и только его, и что в этом-то и заключалось невыразимое очарование ее внешнего и внутреннего облика, очарование, которое моя любовь ощутила как аромат одного и того же цветка, расцветшего в лоне ее и моей жизни.
Между тем мы все стояли словно парализованные ее словами. Наконец кардинал обратился к маркизу, по-светски искусно сохраняя самообладание:
– Дорогой маркиз, мы испугали мою племянницу. Мы действовали слишком прямолинейно. Простите бедному слуге Церкви его неуклюжесть в роли отца молоденькой девушки.
– Я, напротив, прошу вас простить меня, Ваше Высокопреосвященство, – ответил маркиз, – мне непривычна роль отверженного.
Он поклонился с ледяной вежливостью и покинул покой.
Кардинал дал знак обеим перепуганным дамам, и те поспешили вслед за гостем, вероятно, чтобы успокоить его. Я ожидал, что кардинал попросит удалиться и меня, но он, очевидно, просто забыл о моем присутствии.
– Дитя мое, – обратился он к Диане, – сознаешь ли ты, что положение твое в Риме небезопасно? Маркиз хотел взять тебя под защиту своего имени и своей страны. Ты только что перечеркнула план, которым я так дорожил ради твоей безопасности и твоего будущего. Нелегко мне будет вновь вернуться к нему.
– Не возвращайтесь к нему, Ваше Высокопреосвященство! – воскликнула она страстно. – Заклинаю вас, не делайте этого – это были бы напрасные усилия: вы не в силах изменить мою судьбу.
Он смотрел на нее с растущим отчуждением.
– Ты хочешь запретить мне заботиться о тебе, Диана? – спросил он с горечью. – Дочери христианского Рима до сих пор не требовали права самим выбирать себе супруга. Откуда вдруг эта строптивость?
Она не отвечала, но от ее молчания исходили какие-то сильные, устрашающие флюиды. Кардинал не сводил с нее глаз. И вдруг взор его сделался слабым и беспомощным: он, без сомнения, понял, что Диана больше не была дочерью христианского Рима.
– Ты уже видела «Медицейские звезды», Диана? – спросил он неожиданно. И, не дожидаясь ее ответа, он повернулся к телескопу, который перед тем настраивал для маркиза, и знаком пригласил ее на балкон.
Она вдруг задрожала. Лицо ее при этом вновь приняло то неумолимое выражение, как это случилось в «преддверии неба». Меня охватил ужас: я почувствовал, что мы приближаемся к бездне, что Диана уже готова признаться кардиналу в своем безбожии. Что это было – безумие? Любой другой на моем месте так и решил бы, но я-то знал, в чем дело. Она хотела любой ценой устранить возможность этого ненавистного брака – ему она предпочла бы суд инквизиции. Неужели она не понимала, что тем самым выносит смертный приговор нашему дорогому учителю?.. Но ведь она и не надеялась на его спасение… О, это ее безверие было еще страшнее, чем я мог представить себе прежде: оно было равноценно отчаянию, ибо утратить веру в Бога – это я впервые понял в тот миг – означает покинуть русло жизни, отринуть самую жизнь.
Между тем она подошла к ожидавшему ее телескопу и заглянула в него. Дрожь ее становилась все сильнее, как будто из космоса на нее, точно на молодое, но уже лишенное корней деревцо, низринулся беззвучный ураган. Она покорно предалась в его власть: она медленно, почти торжественно закрыла лицо руками – это был жест, означавший признание. И кардинал понял это.
– Почему тебя пугают эти звезды, дитя мое? – спросил он тихо. – Тебе страшно перед лицом бесконечности и холода Вселенной? Ты больше не видишь в ней Бога Отца?
Мы подошли к самому краю бездны, еще миг – и она поглотит все сделанное мною в этом доме ради спасения дела учителя. В следующий миг кардинал уже говорил:
– Ты полагаешь, дорогая Диана, что эта бесконечность может поглотить твою веру? Это та самая Вселенная без Бога, которая открылась тебе и власть которой ты признаешь? Но ведь тогда дело твоего учителя… тогда и сам он – не кто иной, как враг Церкви, и предъявленные ему обвинения справедливы, и нам надлежит осудить его.
Впервые кардинал в моем присутствии упомянул судебный процесс над учителем.
– Отвечай же мне, дитя мое, – потребовал он. Тон его был нестрог, но неумолим.
Мне вдруг вспомнился чей-то рассказ о том, что кардинал будто бы строго запретил инквизиции пытки, так как мог добиться любых признаний одной силой своей личности и своей воли. Здесь ему не понадобилась эта сила: Диана и не помышляла о том, чтобы противиться ей. Она выпрямилась, как человек, только что обретший свободу, и страстно произнесла:
– Если бы это было и так, Ваше Высокопреосвященство, если бы учителя следовало бы объявить врагом Церкви – разве не должна была бы Церковь прижать к сердцу именно его, своего врага? Разве не должна она была бы возлюбить его еще сильнее? Разве не было бы это единственной истинной победой над отречением и в то же время единственным подтверждением ее истинности Тем, Чьею наместницей на земле она себя считает?..
– Дитя мое, – отвечал он, – Церковь любит и тех, кого судит, но тебе не пристало судить ее.
В нее вдруг словно вселился демон – все, что последовало затем, было подобно вспышке молнии и в то же время напоминало ветер, стремительно преодолевающий огромные пространства. Боль об утраченной вере нашла свое выражение в ненависти к вере.
– Значит, вы сожгли Джордано Бруно из любви?.. – вскричала Диана. – О, тогда я рада, что освободилась от вас! Настанет день, когда и вас постигнет та же участь: та самая наука, которую вы уничтожаете, уничтожит вас!
Кардинал смертельно побледнел.
– Ты права, дитя мое, – сказал он, – ты абсолютно права: когда вера в Бога угаснет, мир уже ничего больше не будет бояться.
Он на мгновение умолк. Я почувствовал, что в душе его зреет решение, неотвратимое после всего случившегося.
– Ваше Высокопреосвященство, – взмолился я и шагнул к нему с воздетыми к небу руками, – пощадите нашу племянницу, простите ее за то, что новая картина мироздания оказалась ей не по плечу, но…
Я хотел сказать: «но она созреет для нее», однако он не дал мне договорить, властным жестом приказав замолчать. Это был уже не покровитель моих юношеских восторгов, не друг науки и не ласковый опекун Дианы – это был просто князь Церкви.
– И вы тоже правы, друг мой, – произнес он спокойно. – Моей племяннице новая картина мироздания оказалась не по плечу, и тут уж ничего не изменится, ибо картина эта вообще не по плечу человеку как таковому. Проводите госпожу Диану к носилкам, дамы, должно быть, уже ждут ее.
Я обратил внимание на то, что он не протянул ей руки для поцелуя и не благословил ее. Она не делала никаких попыток получить это благословение; быть может, она даже не заметила его отсутствия: она была вне себя и, казалось, вот-вот лишится сознания. Она безропотно позволила мне увести ее во двор, где должны были ждать носилки.

Когда мы вышли из дворца, носилок нигде не было видно. Я обратился с вопросом к привратнику, и он сообщил мне, что дамы уже отправились домой, обещав тотчас же прислать носилки обратно. Диана тем временем прошла дальше, в глубь двора, который, как и все римские дворы, был объят терпким ароматом густых лавровых кустов. Я последовал за ней не без робости: ведь сейчас могло – должно было! – наступить ужасное пробуждение! Но мои опасения оказались напрасными: ее лицо, залитое лунным светом, выражало хмельную радость.
– Я свободна! Я свободна!.. – повторяла она, задыхаясь от волнения. – Я разрушила этот ужасный план! Кардинал теперь не может отдать в жены маркизу еретичку! А именно этого я и добивалась, именно этого! Радуйся же со мною, мой маленький друг! Пожалуйста, радуйся со мною!
– Я не могу радоваться, – ответил я. – Ах, Диана, как ты могла поставить на карту свою судьбу! Я бы умер от страха за тебя, если бы не знал, как кардинал тебя любит.
Она никак не откликнулась на это последнее замечание, и я вновь увидел ее хмельной взор.
– Неужели ты думаешь, что мне будут в радость жизнь и безопасность, если погибнет учитель? – спросила она.
Я ответил, что все еще надеюсь на спасение учителя, и именно благодаря моим беседам с кардиналом о новой науке и о незыблемости нашей веры. Она ласково коснулась рукою моего лба, провела ладонью по волосам.
– Ты ничуть не изменился, мой маленький добрый друг!.. Оставайся же таким, какой ты есть, будь прежним, попытайся добиться покровительства кардинала, ведь кто-то же должен спастись, чтобы продолжить дело учителя, – я уже говорила тебе это прежде. Это дело не должно погибнуть! Твой долг – нести его в будущее. Обещай мне, что сделаешь это!
– Обещаю тебе все, что ты только пожелаешь, любимая, но… – пролепетал я.
– Зачем ты называешь меня любимой? – прервала она меня. – Ведь ты же теперь знаешь, что я принадлежу другому.
Я ответил:
– Я всегда знал, что ты не принадлежишь мне, но это не мешало мне любить тебя… Можешь ли ты понять, что это счастье – расточать себя, не требуя ничего взамен?
– Могу, – ответила она тихо, – еще как могу: ведь учитель тоже любит не меня, а лишь свои звезды, и так и должно быть, как для него, так и для меня. У тебя же, мой маленький друг, все должно быть по-другому! – Она вновь погладила мои волосы.
– Нет! – страстно возразил я. – Именно так все должно быть и у меня: я люблю это таинственное счастье, которое подобно твоему, мы оба никогда не испытаем разочарования.
Она с любовью смотрела на меня своими большими глазами.
– Как славно то, что ты говоришь! – прошептала она. – И как плохо я тебя понимала! Прости мне мое заблуждение. Теперь мы брат и сестра – наша любовь породнила нас. Да, мы стали так близки друг другу, расточая наши сердца посреди всего этого множества людей, которые никогда не поймут нас, ибо как груба и мутна любовь большинства людей! Но ты – мой брат!..
Она вновь обняла меня, как тогда в «преддверии неба», и я тоже прижал ее к груди. И у меня вдруг явилось чувство, будто от нашей с нею любви на нас снизошло не только тепло братского счастья, но и глубокое сознание защищенности от любого рока.
Мы очнулись от этого блаженного оцепенения глубочайшего единства, лишь услышав приближающиеся шаги. Слуга сообщил, что носилки ждут. Но когда мы подошли к ним, то оказалось, что это не те носилки.
– Его Высокопреосвященство прислал свои собственные, – сказал лакей, услужливо открывая дверцу.
И тут мне вдруг почудилось, будто из этой маленькой дверцы на нас вот-вот вновь ринется мир, в котором властвует рок. Я почувствовал тревожное желание сопровождать свою любимую, но ведь мне было запрещено покидать дворец, а еще больше рассердить кардинала именно сегодня было очень опасно. Диану тоже как будто испугала открытая дверца носилок.
– О боже!.. – сказала она. – Здесь так тесно и жутко, как в темнице, почти как в гробу!.. – Она поежилась.
Я взмолился:
– Не подождать ли тебе лучше носилок твоих спутниц?..
Но она уже вновь улыбнулась и, глядя на меня тем прежним, хмельным взором, быстро произнесла:
– Нет, нет, те или эти носилки – цель все равно одна! Прощай, мой маленький друг, и помни о моем наказе.
Она легко шагнула внутрь, слуга закрыл дверь, примкнул брус-коромысло, и не успела Диана отдернуть занавески на окне и помахать мне на прощание, как носильщики подняли носилки и стремительно двинулись прочь. Сердце мое защемило от нестерпимого желания еще раз увидеть возлюбленную и от удушливого страха за нее.
– Стойте! Стойте! – крикнул я и бросился вслед за носильщиками, но они не слышали меня: они уже достигли ворот и в следующее мгновение исчезли из виду.

Когда я вернулся во дворец, он показался мне вымершим: на лестницах и в переходах царила гнетущая тишина, все обитатели дворца, очевидно, уже удалились на покой. Мне не оставалось ничего другого, как последовать их примеру, но прежде я должен был исполнить свою ежевечернюю обязанность – привести в порядок инструменты и запереть обсерваторию. Я вошел в нее через смежный покой, бесшумно ступая по толстому ковру. Свечи в обоих помещениях уже погасили, было темно, лишь голубая римская луна светила в окна, покрывая блеском углы и края огромных, громоздких шкапов, кресел и столов, которые казались острыми скулами гор, мерцающими во тьме. Комната выглядела странно чужой и призрачной. Я быстро направился к балкону, чтобы внести внутрь телескоп. Достигнув середины помещения, я вдруг увидел кардинала. Он сидел опустив голову и закрыв лицо руками; пурпурную мантию его скрыла темнота, как будто он накинул на плечи траурный плащ. Только на сильных, красивых руках его, так часто даривших благословение, играли отблески лунного света – они, казалось, тоже парили вместе со всеми остальными вещами кабинета над призрачной бездной.
Я замер на месте в испуге и замешательстве, потом хотел повернуть назад, но в этот момент кардинал заметил меня. Он бессильно уронил руки на колени, и я увидел его лицо – потрясающую маску беспомощности. Так выглядит человек, который после необычайного напряжения всех своих сил наконец предается уже ничем более не сдерживаемой слабости; в таком состоянии человек никогда не показывается на глаза своим собратьям, разве только в тех случаях, когда он готов принять от них невыразимое сострадание.
– Прошу меня простить, Ваше Высокопреосвященство… Я совсем не хотел потревожить вас… – пролепетал я.
При этом я невольно преклонил колено, изъявив тем самым благоговение, которое почел своим долгом выразить ему, сломленному болью, именно в минуту его слабости. Время шло, я не решался пошевелиться. Кабинет все глубже погружался во тьму ночи. Кардинал оставался неподвижен в своей согбенной позе.
– Вы не потревожили меня… – произнес он наконец усталым голосом. – Я ожидал вас, мне хотелось с кем-нибудь поговорить. Встаньте и скажите мне, что вас волнует.
Даже в минуту величайшей слабости он не утратил той всепокоряющей власти, заключенной в его голосе.
1 2 3 4 5 6 7


А-П

П-Я