https://wodolei.ru/catalog/unitazy/malenkie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Между тем, говорил далее Леонтьев, даже и малого, но действительного ознакомления с наследием империи “достаточно, чтобы убедиться, сколько в византизме было искренности, теплоты, геройства и поэзии”.
Как раз тогда, когда Леонтьев писал эти строки, достигли своей научной зрелости выдающиеся творцы русского византиноведения — академики В. Г. Васильевский (183 8-1899), Ф. И. Успенский (1845-1928) и Н. П. Кондаков (1844-1925), труды которых подтверждали полную правоту Леонтьева. Но мало кто из российских идеологов изучил или хотя бы имел желание изучить эти труды. И слова “византизм” и “византийство” по-прежнему имели в их устах, по сути дела, “бранный” смысл…
Но вот иной факт. 12 апреля 1918 года в петроградской эсеровской газете “Воля народа” было опубликовано стихотворение Анны Ахматовой, говорящее о трагическом крушении прежней России в таких словах:
Когда в тоске самоубийства
Народ гостей немецких ждал,
И дух суровый византийства
От Русской Церкви отлетал,
Когда приневская столица,
Забыв величие свое,
Как опьяневшая блудница
Не знала, кто берет ее… — и т.д.
Это звучало явным диссонансом по отношению к “общепринятому” в интеллигентских кругах (кстати сказать, после 1918 года эти строки были снова опубликованы в России лишь в 1990 году); можно предположить, что уважение к “духу византийства” поэтесса восприняла от своего отца А. А. Горенко (1848-1915), действительного члена Русского собрания — православно-монархической (в бранном словоупотреблении — “черносотенной”) организации, существовавшей с 1901 до февраля 1917 года.
Однако в наше время из журнала “Вопросы философии” читатели могут “узнать”, что Ахматову и других давил-де “сталинский византизм” (1989, № 9, с. 78). Едва ли русская поэтесса согласилась бы с подобным употреблением этого термина, хотя она и сказала о “суровости” духа византийства. Дело в том, что действительно суровые проповеди св. Иоанна Кронштадтского и, скажем, “Злые заметки” Бухарина о Есенине или страницы доклада Жданова, “обличавшие” Ахматову, — это вещи не просто различные, но несовместимые.
Нельзя исключить, что св. Иоанн Кронштадтский мог бы осудить те или иные мотивы ахматовской поэзии (как в свое время осудил — в стихотворной форме — пушкинское “Дар напрасный, дар случайный…” митрополит Московский Филарет), но это был бы суд не во имя интересов власти, а совсем иной, подобный тому суду, правомерность которого явно признавала в своем стихотворении 1913 года сама Ахматова:
… И осуждающие взоры
Спокойных загорелых баб.
Россия, подобно Византии, сложилась и как евразийское, и как идеократическое государство. В евразийстве Руси-России нередко видят следствие ее долгого пребывания в составе Монгольской империи. Однако в действительности эта пора была закреплением и углублением уже давно присущего Руси качества.
862 годом (на самом деле событие, по-видимому, произошло несколько раньше) помечено в летописи известие о создании государственности Руси, и в этом акте, согласно летописи, вместе со славянами равноправно участвуют “уральские” (финноугорские) племена (“Реша… — сообщает летопись — чудь, словене, и кривичи, и весь… ”). В Х веке в походах князя Игоря принимают участие и европейцы-скандинавы, и азиаты-печенеги, а среди высших лиц русского государства XI века представлены и те же скандинавы, и люди из различных тюркских и финно-угорских племен и т.д.
Да, еще задолго до монгольского нашествия существует и постоянно возрастает “азийский компонент” русской истории. Это, в частности, ясно выразилось в династических браках, имевших прямое и непосредственное государственное значение. Если сыновья Ярослава Мудрого обручаются с невестами из династий Запада (Франции, Германии, Дании, Норвегии и т.д.), а также Византии, то по меньшей мере трое из девяти сыновей Ярославова внука (и, вместе с тем, внука византийского императора Константина VIII) Владимира Мономаха породнились (в начале XII века) с восточными династиями — половецкими и ясской (осетинской), и с тех пор это стало на Руси прочной традицией.
Правда, глубокий смысл заключен не в самих по себе подобных брачных союзах; они — только одно из наглядных проявлений русского “евразийства”. Примитивно и в конечном счете просто ложно представление, согласно которому это евразийство толкуется прежде всего и главным образом как взаимодействие русского и, скажем, тюркских народов. Если сказать о сути дела со всей определенностью, русские — эти наследники византийских греков — как бы изначально, по самому своему определению были евразийским народом, способным вступить в органические взаимоотношения и с европейскими, и с азиатскими этносами, которые — если они действительно включались в магнитное поле Руси-России — и сами обретали евразийские черты. Между тем в случае их выхода из этого поля они опять должны были в конечном счете стать “чисто” европейскими или “чисто” азиатскими народами; русские же не могут не быть народом именно евразийским.
Евразийская суть Руси ярко отразилась в летописном рассказе о том, как Владимир Святославич, не предрешая заранее итога, избирал одну веру из четырех — западного и византийского христианства и, с другой стороны, азиатских мусульманства и иудаизма (выбор — что было вполне закономерно — пал на религию “евразийской” Византии). Притом, в данном случае не столь уж важно, имеем ли мы дело с легендой или же с сообщением о реально состоявшемся выборе; действительно существенно то, что летописец, воплощавший так или иначе в своем рассказе представления русских людей XI — начала XII вв., не усматривал ничего противоестественного в подобном акте, явно подразумевающем, что западные и восточные религии равноправны (хотя избрание именно византийской веры было, повторяю, закономерным итогом). И если не забывать о верховном и всестороннем значении религии в бытии тогдашних обществ, станет ясно, что это восприятие верований Европы и Азии как равно достойных внимания имеет чрезвычайно существенный смысл: “евразийская” природа русского духа выступает тут с наибольшей несомненностью.
Но не менее важно и характерно и другое: будучи воспринятым, христианство становится на Руси определяющим и всепроницающим стержнем бытия. Ведь невозможно, например, переоценить тот факт, что не позднее XIV века основная часть населения Руси обрела название — и самоназвание — крестьяне (вариант слова “христиане”). Более того, уже из памятника начала XII века явствует, что слово “христианин” (“хръстиянинъ”) имело, помимо обозначения принадлежности к определенной религии, смысл “житель Русской земли” (см.: И. И. Срезневский. Материалы для Словаря древнерусского языка”, т. III, стр. 1410).
Естественно, и сам государственный строй Руси, подобно византийскому, представал как идеократический. Выше приводились иронические слова Гердера о Византии, где “вместо того, чтобы жить на земле, люди учились ходить по воздуху” и т.д.
Следует всецело, безоговорочно признать эту “критику”: и в Византии, и, впоследствии, на Руси люди в самом деле не создали, да и никак не могли бы создать такое совершенное земное, устройство, как на Западе. И русские идеологи, как уже отмечалось, остро, подчас даже мучительно осознавали “неблагоустроенность” (в самом широком смысле — от установлений государства до домашнего быта) России. Именно это осознание породило сыгравшее огромную роль крайне резкое “Философическое письмо” Чаадаева, опубликованное в 1836 году. Глубоко изучив западное бытие (он объехал в течение трех лет — в 1823-1826 годах — весь Запад от Англии до Италии) Чаадаев предпринял острейшее сопоставление двух цивилизаций, которое вызвало негодование людей “патриотического” склада и восхищение тех, кого несколько позднее назвали “западниками”. Но обе реакции на чаадаевскую статью были в сущности всецело ложными.
Возражая “патриотам”, Чаадаев писал в следующем, 1837 году, что появившаяся годом ранее “статья, так странно задевшая наше национальное тщеславие, должна была служить введением” — введением в большой труд, “который остался неоконченным… Без сомнения, была нетерпеливость в ее (статьи. — В.К.) выражениях, резкость в мыслях, но чувство, которым проникнут весь отрывок нисколько не враждебно Отечеству”.
Однако это “пояснение” было опубликовано лишь в 1913 году (впрочем, и тогда почти никто в него не вдумывался), и “введение” явилось по сути дела единственным источником общепринятых представлений о чаадаевской историософии России… В результате многие “патриоты” проклинали и проклинают доныне этого гениального философского сподвижника Пушкина, а “антипатриоты”, с точки зрения которых единственно возможный путь для России — превращение ее в страну западного типа (пусть даже “второсортную”), считают Чаадаева своим славнейшим предшественником.
Между тем еще в 1835 году (то есть еще до опубликования “злополучной” — это определение самого мыслителя — “вводной” статьи) Чаадаев с полной определенностью писал (слова эти, увы, были опубликованы в России опять-таки только в 1913 году и также остаются неосмысленными): “.. Мы не Запад… Россия… не имеет привязанностей, страстей, идей и интересов Европы… И не говорите, что мы молоды, что мы отстали от других народов, что мы нагоним их (именно такое представление лежит в основе заведомо утопического российского западничества! — В.К.). Нет, мы столь же мало представляем собой XVI или XV век Европы, сколь и XIX век. Возьмите любую эпоху в истории западных народов, сравните ее с тем, что представляем мы в 1835 году по Р. Х., и вы увидите, что у нас другое начало цивилизации, чем у этих народов… Поэтому нам незачем бежать за другими; нам следует откровенно оценить себя, понять, что мы такое, выйти из лжи и утвердиться в истине. Тогда мы пойдем вперед…”(т. 2, с. 96,98).
Позднее, в 1846 году, Чаадаев вновь обратился к этой историософской теме. И, — как это ни неожиданно для всех, поверивших в “западничество” мыслителя! — сказал в письме к французскому публицисту Адольфу де Сиркуру о засилье “чужеземных идей” как о тяжком препятствии, которое необходимо преодолеть для плодотворного развития России. Он констатировал:
“Эта податливость чужим внушениям, эта готовность подчиняться идеям, навязанным извне… является… существенной чертой нашего нрава”, — и тут же призывал: “этого не надо ни стыдиться, ни отрицать: надо стараться уяснить себе это наше свойство… путем непредубежденного и искреннего уразумения нашей истории”. И далее совсем уж парадоксальный с точки зрения “западников” ход рассуждения. Принято считать, что “традиционный” дефицит свободы слова в России мешал прежде всего воспринимать “прогрессивные” идеи Запада. Чаадаев же, сам испытавший тяжкое давление российского “деспотизма”, писал о какраз прямо противоположном прискорбном результате:
“Можно ли ожидать, что при таком… социальном развитии, где с самого начала все направлено к порабощению личности и мысли, народный ум сумел свергнуть иго вашей (напомню: Чаадаев обращается к европейцу Сиркуру. — В.К.) культуры, вашего просвещения и авторитета? Это немыслимо. Час нашего освобождения, стало быть, еще далек… Мы будем истинно свободны от влияния чужеземных идей лишь с того дня, когда вполне уразумеем пройденный нами путь…” (т. 2, с. 188,191,192).
Чаадаев глубоко сознавал, что Россия, в отличие от стран Запада, держава идеократическая (“великий народ, — писал Чаадаев, — образовавшийся всецело под влиянием религии Христа”; что же касается номократии, то есть законовластия, Чаадаев недвусмысленно утверждал: “Идея законности, идея права для русского народа — бессмыслица, — притом последнее слово выделено им самим) и евразийская (чаадаевская мысль такова: “стихии азиатские и европейские переработаются в оригинальную Русскую цивилизацию”).
Впрочем, историософское содержание сочинений Чаадаева очень богато и сложно; его анализу необходимо посвятить специальную статью. Здесь же я преследовал только одну цель: показать, насколько ложны господствующие представления об этом основоположнике новейшей (ХIX-ХХ вв.) русской философской культуры.
Нельзя, впрочем, не сказать еще о том, что Чаадаев — в отличие и от западников, и от славянофилов — стремился понять Россию не как нечто, говоря попросту, “худшее” или, напротив, “лучшее” по сравнению с Западом, но именно как самостоятельную цивилизацию, в которой есть и свое зло, и свое добро, своя ложь и своя истина. Он ни в коей мере не закрывал глаза на самые прискорбные “последствия” и российской идеократии, и российского евразийства, но он же написал в 1837 году: “… у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны… завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, которые занимают человечество. Я часто говорил и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества” (т. 1, с. 534).
Всего лишь через полвека наиболее проницательные западные наблюдатели в сущности именно так оценили великие свершения русской литературы (неразрывно связанные с наиболее глубокими исканиями русской мысли). И тут, вполне естественно, встает вопрос: если идеократическая и евразийская Россия была столь несовершенна в сравнении со странами Запада, каким образом она смогла создать духовные ценности всемирного значения? Ведь давно общепризнано, что величайшие эпохи в истории культуры — это классическая Греция, западноевропейское Возрождение и русский XIX век.
В этом отношении весьма показателен трактат современного представителя еврейско-иудаистской историософии, — американского раввина Макса Даймонта “Евреи, Бог и история” (1960). Россия вообще изображена здесь, надо прямо сказать, в крайне негативном свете. Хотя бы один характерный иронический тезис:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43


А-П

П-Я