https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/izliv/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В тот же день в нью-йоркской «Сан» и в «Чикаго ивнинг америкэн» появились интервью с молодым героем. Репортеры описывали, как с борта парохода сошел «хромающий от ран человек, который пострадал более, чем кто-либо из всех вернувшихся с войны, Эрнест М. Хемингуэй, проживающий в Оук-Парке, штат Иллинойс, на Норт-Кенильворт-авеню, 600… Хемингуэй первый американец, раненный на итальянском фронте, король Италии наградил его серебряной медалью «За доблесть» и итальянским Военным крестом». Не забыли упомянуть и о том, что «до войны он был репортером «Стар» в Канзас-Сити».
На вопрос о его планах на будущее Хемингуэй ответил, что думает исключительно о литературной работе. Он заявил, что «обладает достаточной квалификацией, чтобы получить работу в любой нью-йоркской газете, которой нужен человек, не боящийся работы и ран».
Так начала создаваться легенда о Хемингуэе. Этот парень явно подходил для такой роли — большой, красивый, не сломленный тяжелым ранением, что должно было демонстрировать стойкость американского духа. И человек, оказывающийся в такой ситуации, уже вынужден приноравливаться к ней, соответственно держать себя и говорить именно то, чего от него ждут. Нечто похожее и произошло с Хемингуэем.
Для молодого человека, вернувшегося с войны, естественно торопиться скорее попасть в родной дом. Но у Хемингуэя уже появилось нечто более ценное, чем семейный очаг, — важнее всего для него стала фронтовая дружба. По дороге из Нью-Йорка он остановился в городке Йонкерсе, чтобы провести вечер со своим другом по транспортному корпусу Биллом Хорном.
Холодным снежным вечером прибыл он на чикагский вокзал.
Встречать его приехали отец и сестра Марселина. Отец очень волновался. Он даже попросил дочь остаться у лестницы, он хотел встретить сына один. Навстречу ему шел возмужавший человек в иностранной форме. Форма эта, как вспоминал впоследствии сам Хемингуэй, состояла из кителя, который он у кого-то перекупил, пары высоких, до колен, кожаных ботинок, рубашки, купленной в Гибралтаре, и черного кожаного итальянского пальто с подкладкой из барашка, принадлежавшего одному его убитому другу. Он слегка прихрамывал и опирался на палку. Отец засуетился вокруг сына, испытывая некоторую неловкость, — он не знал, как с ним обращаться: как с мальчиком, вернувшимся домой после отлучки, или как со взрослым мужчиной. Он все время просил Эрнеста опереться на него.
Эрнест сказал ему:
— Послушай, отец, я прекрасно проделал сам весь путь от Милана. Думаю, что я теперь в полном порядке. Вы с Марси идите вперед, я сам дойду со своей старой палкой.
Граница была определена — он не нуждался в опеке, он твердо стоял на собственных ногах и собирался жить так и впредь.
На Норт-Кенильворт-авеню их ожидали с трепетом. Весь дом был освещен. В гостиной собралась вся семья. Сестрам было разрешено не ложиться спать, а самых младших, Лестера и Кэрола, даже разбудили — случай, как свидетельствует Лестер, чрезвычайный. Эрнест стоял посреди комнаты, все его окружили, целовали, совали ему в руки чашку с горячим шоколадом. Пришли соседи, тоже жали ему руки, хлопали по плечу. Все просили его рассказать о своих приключениях. А он не знал, что говорить. Он ощущал себя человеком с другой планеты. Разве мог он объяснить этим людям, живущим в привычном и благополучном мире, все, что ему пришлось пережить? Однако надо было говорить, что-то рассказывать, причем именно то, чего от него ждали.
Вероятно, с этого вечера и начала вырабатываться у него манера разговора о войне с людьми, не бывшими на войне.
1 февраля местная газета «Оук-Паркер» опубликовала интервью с Хемингуэем, в котором его именовали либо «юным героем», либо «юным воином». Самой примечательной в этом интервью была последняя фраза: «Его единственное замечание по поводу войны сводится к тому, что война — это большой спорт и он готов опять к этой работе, если она еще раз случится».
Естественно, что «юный герой» понимал, каких слов от него ждут, к чему обязывает его ситуация. Вопрос заключается в другом: какова была здесь степень искренности, когда он отозвался о войне, как о «большом спорте», а какова доля позы, необходимой для роли национального героя.
Очень просто было бы предположить, что война открыла ему глаза в такой же, скажем, степени, как Анри Барбюсу, который тогда же написал резко антивоенный роман «Огонь», или отождествлять Хемингуэя с его героем тененте Генри из романа «Прощай, оружие!», который в разгар войны понимает всю бесчеловечность этой бойни, напоминающей ему чикагские бойни, с той только разницей, что «мясо здесь просто зарывали в землю», и дезертирует, заявляя: «Я заключил сепаратный мир». Но это было бы слишком просто. Роман «Прощай, оружие!» написан был не девятнадцатилетним юношей, вернувшимся с войны, а двадцатидевятилетним мужчиной, многое понявшим и увидевшим за это послевоенное десятилетие. Да и сам Хемингуэй не заключал «сепаратного мира», а после госпиталя, имея полную возможность уехать тут же домой, все-таки попросился опять на фронт.
В 1942 году он предельно точно определил свое тогдашнее отношение к войне: «Я был большим дураком, когда отправлялся на ту войну. Я припоминаю, как мне представлялось, что мы спортивная команда, а австрийцы — другая команда, участвующая в состязании».
Подлинная жизнь вообще редко укладывается в простые схемы, а в случае с Хемингуэем, человеком далеко не простым, тем более. Все было гораздо сложнее. О нем нельзя сказать, что с войны он вернулся духовно сформировавшимся человеком. Для этого он слишком молодым попал на войну и слишком недолгое время пробыл там.
Во всяком случае, бесспорно одно — духовное смятение, овладевшее им после возвращения домой. Здесь сливались воедино и переживания войны, владевшие им, и неясность будущего, и сложные отношения с родителями, которые никак не могли и не хотели понять, что он вернулся другим человеком и его нельзя уже стреножить привычными домашними средствами.
Карл Эдгар приезжал навестить Эрнеста в Оук-Парк. Он был поражен тем воздействием, которое оказала на его друга война, — «он вернулся фигурально и буквально растерзанным на куски». Единственное, что оставалось незыблемым, — это решимость стать писателем. «Чувствовалось, — вспоминал Эдгар, — что он испытывает огромную потребность выразить то, что он пережил и увидел».
А жизнь тем временем шла своим чередом. Первые недели дома Эрнест был в центре внимания семьи и всего Оук-Парка. За ним беспрерывно ухаживали, в дом чаще обычного приходили гости, всем хотелось послушать воспоминания «юного героя». Отцу это льстило, он гордился сыном, вновь и вновь просил Эрнеста рассказывать гостям о войне.
Хемингуэя пригласили в школу, где он учился, просили рассказать о своих военных приключениях. Он согласился. Собравшимся школьникам он заявил, что это его первая речь и, он надеется, последняя. Тем не менее он рассказал им многое из того, что ему довелось повидать, и продемонстрировал, как вспоминал один из очевидцев, «свои пробитые шрапнелью штаны».
Вскоре ему стало надоедать это внимание. Он все реже стал выходить к гостям и все чаще уединялся в своей комнате на третьем этаже. Здесь его окружали военные сувениры — фотографии из Италии, карты, обмундирование, ружья, медали, австрийская ракетница — и всегда была припрятана для друзей бутылка.
По утрам он подолгу лежал в постели, укрывшись поверх одеяла накидкой, вывезенной им из госпиталя Красного Креста. Она была вся в веселых зеленых, красных, желтых, черных и белых клетках. Сестре Марселине он говорил, что эта накидка помогает ему не тосковать по Италии.
Он много читал в эти месяцы, все, что было в доме, — книги, журналы, даже медицинские журналы отца. Потом, он стал брать книги в городской библиотеке.
Во второй половине дня он обычно надевал свою военную форму, начищал до блеска высокие ботинки из дубленой кожи, брал палку и отправлялся гулять. Ему хотелось общаться со старыми друзьями, но мало кто из них был в городе, а те, кто был, не могли, подобно ему, располагать свободным временем днем. Все они работали или учились в университете. Изредка он забредал в свою старую школу.
Надо было приспосабливаться к мирной жизни, а он все еще жил воспоминаниями о войне. Война напоминала о себе болями в ноге, ночными кошмарами — он никогда теперь не тушил на ночь свет в своей комнате.
С детьми ему было легче, чем со взрослыми. Однажды он устроил необыкновенный праздник для младшей сестры Санни и ее друзей. Он принес на двор свою трофейную австрийскую ракетницу и полдюжины осветительных ракет и, не думая о переполохе, который вызовет такая забава в центре благопристойного Оук-Парка, принялся выпускать в небо одну ракету за другой. Дети были в восторге, соседи перепуганы и возмущены.
Он не мог забыть о войне и потому, что оставил там, в Италии, свою первую любовь. Он часто писал туда письма и с нетерпением ждал ответного письма. Он тосковал по Агнессе, по своим фронтовым друзьям. После того мира, где он побывал, Оук-Парк, который он и раньше не очень жаловал, казался ему пресным болотом.
Однажды в эти первые месяцы Марселина прибежала к нему на третий этаж с какими-то своими девичьими заботами и проблемами. Эрнест выслушал ее, потом вытащил бутылку кюммеля и протянул ей.
— Глотни-ка вот это, Мазевин, — сказал он.
Марселина со страхом попробовала сладкую, пахнущую анисом жидкость.
— Не бойся, — сказал Эрнест, — выпей это, сестренка, это не принесет тебе вреда. В этой маленькой бутылке кроется покой. Не сам по себе. Но это успокаивает, когда очень уж больно. Мазевин, не бойся пробовать все другие вещи в жизни, которых нет здесь, в Оук-Парке. Эта жизнь правильная, но есть еще огромный мир, полный людей, которые по-настоящему чувствуют. Они живут, любят и умирают, испытывая все чувства. Не бойся пробовать новое только потому, что это новое. Иногда я думаю, что мы здесь живем только наполовину.
После этого разговора, вспоминает Марселина, она стала думать, что вряд ли Эрни будет опять счастлив дома.
Лучше всего он чувствовал себя вне дома. В Чикаго, где жило много итальянцев, он нашел себе новых друзей, с которыми ему было хорошо и свободно.
В эту весну итальянские друзья Эрнеста решили устроить праздник в его честь. Организаторы праздника явились в дом № 600 по Норт-Кенильворт-авеню и изложили родителям свой план. Вначале отец и мать ничего не могли понять. Почему все эти незнакомые люди собираются прийти к ним в дом и принести с собой свою еду?
Эрнест сказал отцу:
— Пусть они придут, отец. Они говорят, что принесут все с собой. Будет еда, будут оркестр и оперные певцы, выпивка и все, что надо.
— Но это же дорого! — всполошился отец. — Мы не можем принять от них это!
— Им нравится делать это, папа. Ты только обидишь их, если не позволишь им прийти. Они любят праздники. Успокойся, отец, тебе это понравится.
В назначенное воскресенье к дому Хемингуэев стали подъезжать одна за другой машины, из которых высаживались смуглые, говорливые, веселые люди с корзинами, полными всякой снеди. Среди них было несколько хористов из чикагской оперы, другие привезли с собой гитары, скрипку и мандолину. В музыкальном салоне миссис Хемингуэй был немедленно организован концерт.
Тем временем несколько других гостей, в обычные дни работавших в лучших чикагских ресторанах, быстро облачились в свои фартуки и отправились на кухню. Вскоре был готов великолепный обед — на столах стояли тарелки со спагетти, с жареными цыплятами, восхитительными рыбными салатами, между ними расположились кувшины с красным и белым вином.
За столом царило самое непринужденное веселье. Даже доктор Хемингуэй поддался общему настроению. Но мать осталась недовольна — в этом празднике было что-то выходящее за рамки общепринятого в Оук-Парке, и это могло повредить ей в глазах местного светского общества и приходского совета пресвитерианской церкви. Попытка повторить праздник натолкнулась на ее решительный отказ.
Такие, казалось бы, мелкие стычки, непонимание, вызывающие обоюдное раздражение, происходили на каждом шагу. Но главным был вопрос о будущем Эрнеста. И отец и особенно мать деликатно, но настойчиво намекали Эрнесту, что ему пора решить, что же он будет делать — будет ли искать себе пристойную работу или будет поступать в какой-нибудь университет. Мать постоянно повторяла: «Нельзя, чтобы мальчик валял дурака всю свою жизнь, он должен чем-то заняться».
А Эрнест отмалчивался, хмурился и ничего не хотел говорить о своих намерениях.
Он молча вынашивал свои планы, обдумывал их, а главное — он ждал письма из Италии, каждый день ждал, когда принесут почту, и с волнением торопился сам разобрать ее.
Наконец письмо пришло. Эрнест прочитал его, лег в постель и не вставал. Он заболел, но при этом категорически отказывался, чтобы его посмотрел врач, хотя у него была повышенная температура. Отец волновался за него, но был бессилен. Эрнест молчал и не хотел лечиться. Однажды, когда Марселина поднялась к нему в комнату, спросить, не надо ли ему что-нибудь, он неожиданно швырнул ей письмо и сказал:
— Прочти! Впрочем, нет, я сам перескажу его тебе.
Письмо было от Агнессы. Она писала, что не приедет в Америку, что то, что было между ними, не более чем детская влюбленность и что она влюблена в итальянского лейтенанта Доминико Караджоло.
Эрнест скомкал письмо, швырнул его в угол и опять отвернулся к стене. Потом он совсем уже по-мальчишески написал их общей приятельнице мисс Макдональд, которая была свидетельницей их любви, что он надеется, что когда Агнесса вернется в Штаты, то она споткнется на сходнях и вышибет свои проклятые зубы. Позднее он узнал, что замуж за итальянского лейтенанта Агнесса так и не вышла и жизнь ее сложилась в общем неудачно. Эрнест признавался своему другу Хоуэллу Дженкинсу, что он ужасно переживал из-за того, что Агнесса несчастлива, но дал себе зарок пьянствовать до тех пор, пока не сотрется память о ней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67


А-П

П-Я