https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Jika/lyra/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я остаюсь один: площадь, песок.
Памятник Ленину в зарослях полыни и пижмы: словно наставник дзен, он уверенно простирает руку свою в белую пустоту. Видимость – десять метров. Все открывается фрагментами, словно в кино: тропинка вьется меж заборов, жесткие резные листья крапивы торчат меж штакетин, бревенчатые стены, старые дома, обрыв. Внизу, должно быть, река. Мощеный разбитыми бетонными плитами взвоз, стая собак, спящих на берегу. Чуть плещет вода у сходен старого дебаркадера, похожего на пловучий деревянный теремок или на старый неуклюжий двухпалубный пароход без трубы. Гулко отзываются шаги по мокрым от росы железным сходням. В зале ожидания – ни одного человека. За окном – все тот же туман, скользящий по воде. Касса закрыта. Я начинаю стучать. Не сразу, но приоткрывается окошко: в нем возникает неприветливое лицо едва проснувшейся женщины. Я наклоняюсь к ней и говорю, что хотел бы снять здесь каюту. Женщине, напротив, совершенно не хочется этого. Она недовольна тем, что я ее разбудил и не желает понимать меня. Только после моих уверений в том, что я заранее, по телефону, договорился с начальником дебаркадера о каюте, она выдает мне ключ, предупредив, что каюта двухместная и она обязательно должна будет кого-нибудь ко мне подселить. В тот момент мне все равно. По наружной железной лестнице поднимаюсь на верхнюю палубу, в самом конце длинного сумрачного коридора нахожу дверь своей каюты, сваливаю на пол рюкзак и, предвкушая, с каким кайфом сейчас сам завалюсь спать – только вот выпью чего-нибудь горячего – оглядываю голубые пластиковые стены своего прибежища в поисках розетки. Ее нет. Не могу поверить, ищу: нет. Черт! Хоть бы глоток горячего. Здесь холодно, как в могиле. Выхожу из каюты и иду в туалет: здесь должна быть розетка для электробритв. Точно! Засыпаю в кружку свой кофе, заливаю его водой, опускаю в нее кипятильник, кружку ставлю в раковину…
Спираль кипятильника медленно обрастает пузырьками: из розетки сочится тепло. Тепло! Славлю тебя, кипятильник, наследие темного прошлого! ГУЛАГа, армейских дежурок, лесопунктов, гостиничного и вокзального сиротства. Два провода, два лезвия «Нева» от безопасной бритвы к станку образца 1943 года… Главное – не робеть и смело оголенными концами проводов нашаривать источник тока: оба-на, есть! Напряжение садится и лампочка над раковиной тлеет рыжим светом. Один самодельный кипятильник способен вырубить целую европейскую гостиницу – и хрен бы с ней, в борьбе за жизнь не до сантиментов, и в борьбе за кайф не до них, а кипятильник – он для того и создан коллективным гением народа, чтобы везде, где только возможно, производить кипяток и чафир. Кипятильник – последнее оружие пролетариата.
Кофе «Альворада» не просто невкусен – он отвратителен. Но он горяч! Выпиваю целую кружку, возвращаюсь в каюту, раздеваюсь и ложусь в постель. Полежав минуту, чувствую, как холод отсыревшего белья пронизывает меня. Надеваю свитер. Засыпаю.

15 августа 1992.
Проснулся от холода еще до рассвета. Слишком рано для такого дня: слишком нервно может задаться, перекоситься весь, а не хотелось бы. День отъезда все-таки. Но что поделаешь? Лето гасло, гасло неумолимо, остывало, как заходящее солнце и в утренники, до первого луча, откуда-то прорывался очень близко, оказывается, таящийся кристаллический холод: пол дачной мансарды, которую мы снимали тогда, был холоден, как сталь, обжигал ноги, и цветы под окном в ожидании дня стояли застывшие, остекленелые, едва живые.
Я подумал, что мне не заснуть, но тут проснулась Гелка и юркнула ко мне под одеяло, где мы молча, не сговариваясь, сложились какою-то странной фигурой – спина к спине, ступня к ступне – и, отогревшись друг другом, уснули. До сих пор помню покой и счастье этого сна, перетекание живого тепла из тела в тело, любовное разделение тепла поровну, доверчивую нежность ее плоти. Никакие слова не ободрили бы меня больше. Слова вообще не в силах были ничего добавить к тому, что я сам уже сто, двести раз говорил себе: любовь устала ждать, любовь требует поступка. Любовь вообще всегда требует чего-то такого, только мы как-то слишком легко сбрасываем это со счетов, полагая, что пылкости и исполнения супружеского долга довольно для любви. Какая несусветная чушь! Видит бог, я был страстным и верным супругом, под покровом нашей любви выросла наша дочь, за два года став маленьким человечком, способным ходить и объясняться с нами. Разве этого было не достаточно? Нет, не достаточно. Мы оба ощущали это. И я никогда не забуду радость, озарившую твое лицо, Гела, когда я с прискорбием для себя вынужден был сознаться, что мне ничего не остается делать, как доиграть до конца свою детскую игру в путешествие Пусть в этой главе сопутствует мне К.Г. Юнг: его духовидение глубоко, а авторитет достаточно высок, чтобы ссылкой на него можно было оправдать свои собственные, не слишком очевидные, может быть, соображения. В кризисную пору своей жизни он, ища пути к исцелению, сделал признание, чрезвычайно важное для меня: «Все же это болезненное, унизительное переживание – понять, что тебе не остается ничего, кроме как играть в детские игры» («Дух и жизнь», сборник автобиографических произведений, М., 1996, стр. 180). Унизительное, да, и болезненное это чувство – но все же выводящее к просвету новых горизонтов!

. В любовь, которая связывает двоих только узами влечения и, тем более, «долга», я не верю. Я верю в любовь, которая возрастает, подобно дереву, помогая двоим раскрываться, требуя, неустанно требуя от них пищи для роста, новых смыслов, новых, все более сложных ролей, все более прозрачных, промытых оттенков чувств. И если душа моя требовала похода – значит, тебе выпало верить в то, что поход мой удастся и я совершу невозможное. Ну, а покуда не совершил – увести прочь от желанного ложа твоего, проводив напутствием из мудрой сказки: «Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю, что…»
Если путешествие удастся, я принесу его тебе. Не знаю еще, что это будет. Может быть, фотография, может быть, растение, камень… Что-то очень важное. Слово. Вот, пожалуй, главное сокровище, которое я жаждал обрести. Вот ключ ко всей этой истории…
Если бы я доверился чувствам этого дня, то, видимо, должен был бы понуро вернуться назад. Не было ни одного доброго предзнаменования, напротив, все нашептывало мне, что меня ждут препятствия и неудачи. Прощание было пронзено глубочайшим сознаньем утраты: последний взгляд на жену, держащую дочь на руках, на дачный поселок, где мы все это лето жили так счастливо (так вот когда это стало ясно!) вдруг вернулся ко мне отчаянной мыслью, что я могу не увидеть их больше никогда.
Ведь я не знал, куда еду. И незнание это оказалось во сто крат офигительней, чем я мог даже представить…
В Москве, уложив рюкзак, я обнаружил, что у меня остается еще несколько часов до поезда. Чтобы скоротать время, я поехал на велосипеде в Сокольники и некоторое время с наслаждением кружил там по парковым просекам, мимо деревянных дач начала века, в которых необъяснимым образом жило еще обаяние того времени, когда это место было близким пригородом, связанным с Москвой лишь далекой трамвайной веткой, мимо теннисных кортов, мимо веранды-читальни, где, одинокий, под сухой шорох облетающей листвы читал книгу старик; во всем чувствовалась уже осень, опавшие листья шуршали под шинами, крошась, как табак, выгоревшая трава на дубовой поляне разметалась рыжими прядями, горький, пряный настой прогретого за день воздуха приятно кружил голову…
На обратном пути у переезда через железную дорогу я столкнулся с молодой женщиной, ехавшей на велосипеде мне навстречу. С какой-то неумолимостью близилось это столкновение. Я пытался отворачивать – тщетно – она поворачивала руль туда же, куда и я и, в результате, ударившись мне в переднее колесо, тяжело (девушка, надо сказать, была тяжеловата) завалилась на спину.
Я подбежал: «Что с вами?» – «Спина». – «Давайте я помогу встать». – «Но встать я не могу». – «Нет, давайте все же попробуем…» Я помог ей подняться. Она потерла рукой спину, сделала несколько шагов, словно для того, чтобы удостовериться, что ее позвоночник цел и она может передвигаться и с грустью посмотрела на растения в горшках, которые везла сзади в корзинке: пара горшков разбилась, остальные раскатились в разные стороны. Я помог ей собрать их. Внезапно она рассмеялась: «А ведь через час у меня свидание». – «А у меня через два поезд». – «Но на свидание я не пойду…»
Возможно, столкновение помогло ей разрешить какую-то мучительную внутреннюю проблему – я не стал спрашивать. Довольно было и того, что она невредима, а то я было испугался, что ненароком угробил девушку.
Но вообще-то мне не понравилось, что мы столкнулись. В этот день. Я вернулся домой, выпил кофе, выкурил сигарету. Все. Зеленый «абалаковский» рюкзак заброшен за спину и через час уже поезд Москва – Воркута уносит меня. Куда? Я не знаю. Мне хорошо. Я стою в коридоре у открытого окна, в котором, вместе с белой занавеской, клубится ветер; локомотив вгрызается во тьму, далеко впереди рассекая мрак своей фарой…
Кажется, сразу после Сергиева Посада – мы едва ли час, как отъехали из Москвы – я вдруг увидел, как из придорожной заросли, освещенной желтыми квадратами окон поезда, поднимается бледная фигура, сжимается, выбрасывает вперед руку… Рама раскрытого окна крошится непередаваемым звенящим звуком и мимо моей головы со свистом пролетает и рикошетом бьет в дверь соседнего купе что-то тяжелое. Дверь открывается, недоуменные лица моих соседей – шахтеров из Инты, которые уже успели сдобрить свою трапезу изрядной порцией спиртного, высовываются в коридор. На полу лежит камень. Зеленоватый кусок плотного гранита с женский кулак величиной. Если бы я стоял ближе к другому краю окна, мне бы снесло пол-лица. Дверь купе закрывается. Шахтеры не сопереживают. Я не испуган.
Однако все-таки тормошу своего «внутреннего индейца», которого вожу с собой в дальние командировки, чтобы он не давал мне попасть в засаду собственных чувств.
– Что все это значит? – спрашиваю я его.
– Это значит, что на этот раз тебе просто повезло, – отвечает он и смежает тяжелые мудрые веки.

17 августа 1992.
Проснувшись, медленно соображаю: где я? Что-то не могу сообразить. Голубые пластиковые стены… Не слышно ни звука. Напряженно вслушиваясь в это безмолвие, вдруг слышу крик птицы. Чайка. Потом – скрип. Странный. Это скрип… Черт побери! Это скрип швартового каната на кнехте! Я на дебаркадере! Причем один. Восемь утра, а не слышно ни звука. Перегородки между каютами тонкие, я бы точно услышал, если бы был кто-то еще… Ах ты, старая злобная ключница! Пойду в город – возьму ключ с собой, чтоб никого ко мне не подселила…
Туман над рекой чуть поднялся, стали видны вдали большие портовые краны, чьи опоры я видел из автобуса, словно ноги каких-то заоблачных гигантов. От двух пятиэтажек по откосу берега мусорно сползала россыпь лодочных гаражей. Хотелось есть. Я спустился на нижнюю палубу дебаркадера, где, помнится, видел надпись «буфет». Надпись была на месте, но на дверях висел замок. Я отправился в город на поиски завтрака…
Есть города священные. Есть – возникшие от полноты, от невероятного сгущения жизни, может быть даже от счастья. А есть города, возникшие в 1949 году. Возникшие по нужде, и не по своей нужде, а по нужде века, по нужде социалистической индустрии. Таков Котлас – огромная лесоперевалочная база на водоразделе внутреннего бассейна Камы и Северной Двины, в исходе которой – Архангельск – порт и центр лесной торговли. Таков Череповец – общага на триста тысяч человек, пристроенная к гигантскому металлургическому комбинату, поставленному в точке равновесия железнодорожного маятника, соединяющего руду Кольского полуострова с углем Северного Урала. Принадлежала к числу этих несчастных городов и Печора, означая собою перекресток: реки и железной дороги. Чтобы понять это, не потребовалось много времени: города эти похожи один на другой. В них, прежде всего, все целесообразно. Есть дома, улицы, тротуары. Автобусные маршруты. Магазины. Парикмахерские. Аптеки. Кинотеатры. Библиотеки. Все, вроде бы, есть, а в то же время на сердце пусто: ничто не заставит его встрепенуться, поразившись величию замысла, проступающего в огромных массах перемещенной материи: камня, дерева, стекла, металла, ничто не поражает избыточностью творения, отрицающего, как раз, всякую целесообразность, как колокольня Ивана Великого, как Исаакиевский собор, как Тауэр или Эйфелева башня…
Положим, от маленького города нелепо ждать столичного размаха и величия, но разве город Истра не пребудет вовеки, покуда в центре его, наполовину ушедши в землю, наполовину подавшись ввысь, гигантским грибом не вспучивается храм Вознесения Христова? Разве храм не удерживает город собою, как атлант небо? Да только он и удерживает! И заброшенная крепость древнего Изборска перестоит Изборск нынешний, и послужит завязью нового, который примет ее в себя, как свое сердце. Потому каждый вправе требовать и от маленького города открыть лицо свое: ибо каждый город – символ, оставленный человеком на земле. И есть совсем невеликие города, потрясающие душу следами былой пронзительной красоты, по-прежнему осеняющей их словно благословение или, во всяком случае, вопрошание о красоте и о причинах ее упадка…
Ничего подобного в городе Печора не было и выражение его лица я смело определил бы, как олигофреническое, если бы не некоторая подчеркнутая аккуратность, которую город силился себе придать. Впрочем, если что и подчеркивалось этой аккуратностью, то… Как бы это сказать? Отсутствие частности жизни, чего-то неуловимого, что заставляет людей выходить в город, жить в нем, есть, торговать, пить пиво, целоваться на скамейках, постоянно примеривая, приноравливая к себе его дома, дворы, деревья, клочки зелени, постоянно внося в изначальный, архитектурный, линейный план его неисчислимое множество добавлений в виде собственных планов, неимоверно все запутывая и делая, наконец, живым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я