https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-50/ploskie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я не думаю, чтобы общее число всех заключенных в этих лагерях было меньше пяти миллионов человек. Вероятно, несколько больше. Но, конечно, ни о какой точности подсчета не может быть и речи. Больше того, я знаю системы низового подсчета в самом лагере и поэтому сильно сомневаюсь, чтобы само ГПУ знало о числе лагерников с точностью хотя бы до сотен тысяч.
Здесь идет речь о лагерниках в строгом смысле этого слова. Помимо них существуют всякие другие более или менее заключенные слон населения. Так, например, в ББК в период моего пребывания там находилось 28000 семейств так называемых «спецпереселенцев» – это крестьяне Воронежской губернии, высланные в Карелию целыми селами на поселение к под надзор ББК. Они находились в гораздо худшем положении, чем лагерники, ибо они были с семьями и пайка им не давали. Далее следует категория административно ссыльных, высылаемых в индивидуальном порядке; это вариант довоенной ссылки, только без всякого обеспечения со стороны государства – живи, чем хочешь. Дальше – «вольно ссыльные» крестьяне, высылаемые обычно целыми селами на всякого рода «неудобоусвояемые земли», но не находящиеся под непосредственным ведением ГПУ.
О количестве всех этих категорий, не говоря уже о количестве заключенных в тюрьмах, я не имею никакого даже и приблизительного представления. Надо иметь в виду, что все эти заключенные и полузаключенные люди – все это цвет нации, в особенности крестьяне. Думаю, что не меньше одной десятой части взрослого мужского населения страны находится или в лагерях или где-то около них.
Это, конечно, не европейские масштабы. Системы советских ссылок как-то напоминают новгородский «вывод» при Грозном, а еще больше – ассирийские методы и масштабы.
Ассирийцы, – пишет Каутский, – додумались до системы, которая обещала их завоеваниям большую прочность: там, где они наталкивались на упорное сопротивление или повторные восстания; они парализовали силы побежденного народа таким путем, что отымали у него голову; то есть отымали у него господствующие классы – самые знатные, образованные и боеспособные элементы и отсылали их в отдаленную местность, где они, оторванные от своей подпочвы, были совершенно бессильны. Оставшиеся на родине крестьяне и мелкие ремесленники представляли плохо связанную массу, не способную оказать какое-нибудь сопротивление завоевателям».
Советская власть повсюду «наталкивалась на упорное сопротивление и повторные восстания» и имеет все основания опасаться в случае внешних осложнений такого подъема «сопротивления и восстаний», какого еще не видала даже и многострадальная русская земля. Отсюда – и ассирийские методы и ассирийские масштабы. Все более или менее хозяйственно устойчивое, способное мало-мальски самостоятельно мыслить и действовать, короче говоря, все то, что оказывает хоть малейшее сопротивление всеобщему нивелированию, подвергается «выводу, искоренению, изгнанию.
Как видите, эти цифры очень далеки и от «мирной» эволюции и от «ликвидации террора». Боюсь, что во всякого рода эволюционных теориях русская эмиграция слишком увлеклась тенденцией видеть чаемое как бы сущим. В России об этих теориях не слышно абсолютно ничего, и для нас – всех троих – эти теории эмиграции явились полнейшей неожиданностью, как снег на голову. Конечно, нынешний маневр власти «защита родины» обсуждается и в России, но за всю мою весьма многостороннюю советскую практику я не слыхал ни одного случая, чтобы этот маневр обсуждался, так сказать, всерьез, как его обсуждают здесь, за границей.
При нэпе власть использовала инстинкт собственности и, использовав, послала на Соловьи и на расстрел десятки и сотни тысяч своих временных нэповских «помощников». Первая пятилетка использовала инстинкт строительства и привела страну к голоду, еще не бывалому даже в истории социалистического рая. Сейчас власть пытается использовать национальный инстинкт для того, чтобы в момент военных испытаний обеспечить, по крайней мере, свой тыл.
История всяких помощников, попутчиков, сменовеховцев и прочих, использованных до последнего волоса и потом выкинутых на расстрел, могла бы заполнить целые тома. В эмиграции и заграницей об этой истории позволительно время от времени забывать, не эмиграция и не заграница платила своими шкурами за тенденции видеть «чаемое как бы сущим». Профессору Устрялову, сильно промахнувшемуся на своих нэповских пророчествах, решительно ничего не стоит в тиши харбинского кабинета сменить свои вехи еще один раз (или далеко не один раз) и состряпать свое пророчество. В России люди, ошибающиеся в своей оценке и поверившие власти, платили за свои ошибки жизнью. И поэтому человек, который в России стал бы всерьез говорить об эволюции власти, был бы просто поднят на смех.
Но как бы ни оценивать шансы «мирной эволюции», мирного врастания социализма в кулака (можно утверждать, что издали виднее), один факт остается для меня абсолютно вне всякого сомнения. Об этом мельком говорил, краском Тренин в «Последних Новостях»: страна ждет войны для восстания. Ни о какой защите «социалистического отечества» со стороны народных масс не может быть и речи. Наоборот, с кем бы ни велась войнами какими бы последствиями ни грозил военный разгром, все штыки и все вилы, которые только могут быть воткнуты в спину красной армии, будут воткнуты обязательно. Каждый мужик знает это точно так же, как это знает и каждый коммунист! Каждый мужик знает, что при первых же выстрелах войны он в первую голову будет резать своего ближайшего председателя сельсовета, председателя колхоза и т д., и эти последние совершенно ясно знают, что в первые же дни войны они будут зарезаны, как бараны.
Я не могу сказать, чтобы вопросы отношения масс к религии, монархии, республике и пр. были для меня совершенно ясны. По вопрос об отношении к войне выпирает с такой очевидностью, что тут не может быть никаких ошибок. Я не считаю это особенно розовой перспективой, но особенно розовых перспектив вообще не видать. Достаточно хорошо зная русскую действительность, я довольно ясно представляю себе, что будет делаться в России на второй день после объявления войны: военный коммунизм покажется детским спектаклем. Некоторые репетиции этого спектакля я видел уже в Киргизии, на Северном Кавказе и в Чечне. Коммунизм это знает совершенно точно, и вот почему он пытается ухватиться за ту соломинку доверия, которая, как ему кажется, в массах еще осталась. Конечно, осел с охапкой сена перед носом принадлежит к числу гениальнейших изобретений мировой истории, так по крайней мере утверждает Вудворт, но даже и это изобретение изнашивается. Можно еще один, совсем лишний раз, обмануть людей, сидящих в Париже или в Харбине, но нельзя еще один раз (который, о Господи!) обмануть людей, сидящих в концлагере или в колхозе. Для них сейчас ibi bene – ibi patria, а хуже, чем на советской родине, им все равно не будет нигде. Это, как видите, очень прозаично, не очень весело, но все-таки факт.
Учитывая этот факт, большевизм строит свои военные планы с большим расчетом на восстания – и у себя и у противника. Или, как говорил мне один из военных главков, вопрос стоит так: «где раньше вспыхнут массовые восстания – у нас или у противника. Они раньше всего вспыхнут в тылу отступающей стороны. Поэтому мы должны наступать, и поэтому мы будем наступать».
К чему может привести это наступление, я не знаю. Но возможно, что в результате его мировая революция может стать, так сказать, актуальным вопросом. И тогда господам Устрялову, Блюму, Бернарду Шоу и многим другим, покровительственно поглаживающим большевицкого пса или пытающимся в порядке торговых договоров урвать из его шерсти клочок долларов, придется пересматривать свои вехи уже не в кабинетах, а в Соловках и ББКах, как их пересматривают много, очень много людей, уверовавших в эволюцию, сидя не в Харбине, а в России.
В этом, все же не вполне исключенном случае, неудобоусвояемые просторы российских отдаленных мест будут несомненно любезно предоставлены в распоряжение соответствующих братских ревкомов для поселения там многих, ныне благополучно верующих людей – откуда же взять эти просторы, как не на Российском севере?
И для этого случая мои очерки могут сослужить службу путеводителя и самоучителя.


БЕЛОМОРСКО-БАЛТИЙСКИЙ КОМБИНАТ – ББК

ОДИНОЧНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

В камере мокро и темно. Каждое утро я тряпкой стираю струйки воды со стен и лужицы с полу. К полудню пол снова в лужах.
Около семи часов утра мне в окошечко двери просовывают фунт черного малосъедобного хлеба – это мой дневной паек – и кружку кипятку. В полдень – блюдечко ячкаши, вечером – тарелку жидкости, долженствующей изображать щи и тоже блюдечко каши.
По камере можно гулять из угла в угол, выходит четыре шага туда и четыре обратно. На прогулку меня не выпускают, книг и газет не дают, всякое сообщение с внешним миром отрезано. Нас арестовали весьма конспиративно, и никто не знает и не может знать, где мы, собственно, находимся. Мы – т е. я, мой брат Борис и сын Юра. Но они где-то по другим одиночкам.
Я по неделям не вижу даже тюремного надзирателя. Только чья-то рука просовывается с едой, и чей-то глаз каждые 10-15 минут заглядывает в волчок. Обладатель глаза ходит неслышно, как привидение, и мертвая тишина покрытых войлоком тюремных коридоров нарушается только редким лязгом дверей, звоном ключей и изредка каким-нибудь диким и скоро заглушаемым криком. Только один раз я явственно разобрал содержание этого крика:
– Товарищи, братишки, на убой ведут…
Ну, что же. В какую-то не очень прекрасную ночь вот точно так же поведут и меня. Все объективные основания для этого «убоя» есть. Мой расчет заключается, в частности, в том, чтобы не дать довести себя до этого «убоя». Когда-то, еще до голодовок социалистического рая, у меня была огромная физическая сила. Кое-что осталось и теперь. Каждый день, несмотря на голодовку, я все-таки занимаюсь гимнастикой, неизменно вспоминая при этом андреевского студента из «Рассказа о семи повешенных». Я надеюсь, что у меня еще хватит силы, чтобы кое-кому из людей, которые вот так ночью войдут ко мне с револьверами в руках, переломать кости и быть пристреленным без обычных убойных обрядностей. Все-таки это проще.
Но, может быть, захватят сонного и врасплох, как захватили в вагоне. К тогда придется пройти весь этот скорбный путь, исхоженный уже столькими тысячами ног, со скрученными на спине руками, все ниже и ниже, в таинственный подвал ГПУ… И с падающим сердцем ждать последнего – уже неслышного – толчка в затылок.
Ну, что ж… Не уютно, но я не первый и не последний. Еще не уютнее мысль, что по этому пути придется пройти и Борису. В его биографии – Соловки, и у него совсем уж мало шансов на жизнь. Но он чудовищно силен физически и едва ли даст довести себя до убоя.
А как с Юрой? Ему еще нет 18-ти. Может быть, пощадят, а может быть и нет. И когда в воображении всплывает его высокая и стройная юношеская фигура, его кудрявая голова… В Киеве, на Садовой 5, после ухода большевиков я видел человеческие головы, простреленные из нагана на близком расстоянии. «…Пуля имела модный чекан, и мозг не вытек, а выпер комом…».
Когда я представляю себе Юру, плетущегося по этому скорбному пути и его голову… Нет, об этом нельзя думать. От этого становится тесно и холодно в груди и мутится в голове. Тогда хочется сделать что-нибудь решительное и ни с чем не сообразное.
Но не думать тоже нельзя. Бесконечно тянутся бессонные тюремные ночи, неслышно заглядывает в волчок чей-то почти невидимый глаз. Тускло светит с средины потолка электрическая лампочка. Со стен несет сыростью. О чем думать в такие ночи?
О будущем думать нечего. Где-то там, в таинственных глубинах Шпалерки, уже, может быть, лежит клочок бумажки, на котором черным по белому написана моя судьба, судьба брата и сына и об этой судьбе думать нечего, потому что она не известна, потому что в ней изменить я уже ничего не могу.
Говорят, что в памяти умирающего проходит вся его жизнь. Так и у меня. Мысль все настойчивее возвращается к прошлому, к тому, что за все эти революционные годы было перечувствовано, передумано, сделано, точно на какой-то суровой, аскетической исповеди перед самим собой; исповеди тем более суровой, что именно я, как «старший в роде», как организатор, а в некоторой степени и инициатор побега, был ответственен не только за свою собственную жизнь. И вот, я допустил техническую ошибку.

БЫЛО ЛИ ЭТО ОШИБКОЙ?

Да, техническая ошибка, конечно, была. Именно в результате её мы очутились здесь. Но не было ли чего-либо более глубокого, не было ли принципиальной ошибки в нашем решении бежать из России? Неужели же нельзя было остаться, жить так, как живут миллионы, пройти вместе со своей страной весь её трагический путь в неизвестность? Действительно ли не было никакого житья, никакого просвета?
Внешнего толчка в сущности не было вовсе. Внешне наша семья жила в последние годы спокойной и обеспеченной жизнью, более спокойной и более обеспеченной, чем жизнь подавляющего большинства квалифицированной интеллигенции. Правда, Борис прошел многое, в том числе и Соловки, но и он, даже будучи ссыльным, устраивался как-то лучше, чем устраивались другие.
Я вспоминаю страшные московские зимы 1928–1930 годов, когда Москва – конечно, рядовая, неофициальная Москва – вымерзала от холода и вымирала от голода. Я жил под Москвой в 20 верстах, в Салтыковке, где живут многострадальные «зимогоры» для которых в Москве не нашлось жилплощади. Мне нужно было ездить в Москву на службу, ибо моей профессией была литературная работа в области спорта и туризма. Москва внушала мне острое отвращение своей переполненностью, сутолокой, клопами, грязью. В Салтыковке у меня была своя робинзоновская мансарда, достаточно просторная и почти полностью изолированная от жилищных дрязг, подслушивания, грудных ребят за стеной и вечных примусов в коридоре;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я