https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/kruglye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он дал условный сигнал на соседние батареи. С вышки было ясно слышно, как на приплывших судах кто-то тихо отдавал команду, как с яхты, а потом и с галеры спустили шлюпки и как, шелестя платьями и пища от страха при виде колебавшихся, тёмных волн, начали с борта в лодки спускаться дамы.
Восьмивёсельная, а за нею четырёхвесельная шлюпки выделились из мглы и медленно, беззвучно стали подплывать с залива к песчаной косе. С ближней лодки на берег бросили доску. Император, за ним Миних и Гудович готовились выйти на пологий, белевший в сумерках мысок.
– Кто идёт? – раздался в тишине бойкий оклик матросика Аверьянова.
– Император! – ответил Гудович.
– Нет у нас более императора, – отозвался тот же голос.
– Вот я сам, ваш государь! – произнёс Пётр Фёдорович, сбросив плащ и в белом мундире выступая к носу колыхавшейся лодки. – Приказываю пропустить меня и мою свиту.
– У нас государыня, матушка Катерина Алексеевна, а не государь! – ответил Трифон Аверьянов. – И коли вы, господа ахфицеры, не уйдёте отсулева, начальство будет бонбы пущать…
– Вперёд, ваше величество! Руку! – сказал Миних. – Не слушайте этого олуха. Никто не посмеет противиться своему государю… Гарнизон увидит вас, и Кронштадт чрез час будет у ваших ног.
Гудович и Унгерн поддержали слова Миниха. Пётр Фёдорович готов был вспрыгнуть на берег и медлил.
«Ужели я, любящий войско, я, в душе стоик и солдат, окажусь малодушным трусом, не решусь?» – думал он, чувствуя, как сильно билось его сердце. Тёмные волны глухо плескались о берег. Очертания города и фортов неясно обозначались во мгле.
У каланчи послышалась артиллерийская команда. На скрытой в сумерках ближней батарее сверкнул зажжённый фитиль. С лодок, с залива доносились испуганные дамские голоса.
– Нет, – сказал Пётр Фёдорович, – за себя не боюсь. Но я не один… Ядра не разберут, кому нести гибель, кому пощаду…
Он и его провожатые возвратились. Галера и яхта так скоро снова ретировались в море, что не успели даже поднять якорей; их канаты, в суете и толкотне, обрубили топорами.
Было два часа пополуночи. Потянул заревой ветерок. Ожила тёмная морская зыбь. Белое утро шло навстречу белой июньской ночи.
Государь сидел на палубе. Свита отдельными кучками перешёптывалась в стороне. Лица всех были сумрачны, печальны.
«Не успел я тебе дать полной свободы, не успел! – думал Пётр Фёдорович, глядя с борта в туманную даль. – Прости, брат! прости… не жильцы мы здесь… Непонятно и странно поставила нас обоих судьба. Я был оторван от шведского, ты от русского престола. Мы свиделись… Ты был императором четыреста дней; сколько мне суждено царствовать?».
Яхта плыла. Пётр Фёдорович не спускал глаз с моря.
Ему грезилось, что у борта, чуть освещённая дремотным рассветом, его провожала чья-то тень. Стройный и бледный, с длинными волосами юноша нёсся над волнами, обок с ним… Петру Фёдоровичу вспомнилось, как принц Иоанн плакал и как молил не откладывать его освобождения.
«В глушь, в леса, – думал Пётр Фёдорович, – и зачем я тогда не послушал его, зачем сам, как решил, не вывел на волю из душной тюрьмы?.. Гудович сегодня должен был за ним ехать, а я полагал его тотчас помолвить и провозгласить… Вон сидит и его наречённая невеста. Что-то с ним? Уж хоть бы вырвался он теперь, куда-нибудь ушёл с дачи Гудовича…» Берег близился. Рассветало.
– Куда прикажете? – спросил Гудович государя, – в Петергоф или в Ораниенбаум?
Император обратился к Миниху.
– Ну, фельдмаршал, – сказал он, – вижу теперь ясно и каюсь, что не вполне слушал ваших советов… Научите, непобедимый и храбрый, как выйти из нашего теперешнего положения?
– В верный Ревель, к эскадре! – ответил Миних. – Оттуда к заграничной армии. Войско встретит вас, гонимого, с восторгом. Возвращайтесь с ним, и, я вам ручаюсь, Петербург и всё государство опять будут ваши…
– Но ветру нет! – вмешались дамы. – Неужто на вёслах всё? гребцы устанут… До Ревеля! Ужас… Что делать тогда?
– Э, пустяки! – сказал фельдмаршал. – А наши руки на что? сами возьмёмся за вёсла и станем гресть… – Император видел перед собой лицо решительного, стойкого, железного старика и растерянные, испуганные, молящие лица молодых женщин и не знал, с кем согласиться и кого слушать.
Свежий воздух моря и напряжённость тревожной, без сна проведённой ночи раздражали государя, сердили его. Он взглянул на недальний, плывший навстречу яхте берег, оттуда уже тянуло знакомым смолистым дыханием зелёных холмов и лесов. Запахло утренним дымком. Пётр Фёдорович почувствовал приятный позыв к завтраку, к трубке. Его любимый табак вышел ещё в Петергофе. Он вспомнил о шипящей в масле бараньей котлетке, о крылышке цыплёнка с горошком и свежими грибками, о партии старого бургонского, присланной ему кем-то в презент из Голштинии, и о пачке длинных сигар фидибус, забытых им утром во дворце, на куче не просмотренных с вечера бумаг, и отдал Гудовичу приказ править в Ораниенбаум.
Яхта и галера вновь приплыли к берегу. Мирович придерживал трап, по которому государь сошёл на пристань. Видя, как дрожали щёки и всё тело Петра Фёдоровича, Мирович вспомнил завет масонов: «Величие земное – прах, нетленна одна вечная непреложная истина» – и подумал: «О, если б я мог быть ему полезен в это время!..»
Талызин разглядел возвращение путников в трубу с кронштадтской каланчи, снял шляпу, отёр лицо и перекрестился.
Он пошёл в город, но своротил с дороги и зашёл на песчаный мысок, где всё ещё, забытый ночною сменой, шагал по влажной, белесоватой косе Трифон Аверьянов.
– Молодец! – крикнул ему охрипшим, усталым голосом Талызин.
Аверьянов вздрогнул и взял мушкет на караул.
Жутко было на душе бойкого, шустрого матросика. Родом суздалец, он недавно попал во флот. Серые, простые его глаза смотрели робко. Веки вспухли от бессонницы. Сухой с горбинкой нос тревожно вглядывался в серую утреннюю мглу, в которой скрылись ночные гости.
И никогда потом, в долгую, сурово проведённую жизнь матрос Трифон Аверьянов, в монашестве старец Трифилий, умерший восьмидесяти лет келейником московского митрополита Филарета, никогда потом он не мог забыть ни этой ночи, ни своего ответа невысокому, плоскогрудому, в белом мундире человеку:
– У нас не император, а государыня; не уйдёте прочь, начальство будет бонбы пущать…


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ШЛИССЕЛЬБУРГСКАЯ КАТАСТРОФА

Гряди, воздвигнися пред людьми сими, творяй суд пришельцу.
Второзаконие. X, 11 – 18

XXII
ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ ЦАРСТВОВАНИЯ ПЕТРА ТРЕТЬЕГО

Мирович видел суету, которая поднялась у пристани Ораниенбаумского дворца, когда к ней приблизилась государева яхта. Он видел, как огорчённый и поражённый событиями, робкий Пётр Фёдорович с Минихом и с Гудовичем, проехав на шлюпке по каналу ко дворцу, взошёл на берег, как он был бледен, как дрожали его щёки, руки и всё тело и как его добрые, усталые глаза беспокойно следили за группами голштинцев и дворцовых слуг, рассеянно спешивших к нему навстречу, пока Пётр Фёдорович проходил берег, отделявший Дворцовую пристань от моря.
Набережная и площадь перед дворцом гудели от переполнившей их разнообразной, смущённой толпы. Стало слышно, что государь заперся в своём кабинете, позвал вице-канцлера Голицына и послал с ним к императрице письмо, которое застало её у Стрельны. Не дождавшись через него ответа, Пётр Фёдорович написал карандашом второе письмо и послал его с гофмаршалом, генералом Измайловым. Впоследствии говорили, что чопорный и толстый, с большими ушами и губами, Измайлов встретил Екатерину на походе у Сергиева монастыря, откуда тогда же Панин, боясь, что Пётр поплывёт в Петербург, поскакал в столицу берегом с двадцатью четырьмя кавалергардами. Измайлов, встретив войско императрицы, быстро подъехал к ней, бросил поводья ординарцу и с картинной изысканностью, подав государыне пакет, стал перед новой Беллоной в дорожную пыль на колени. Пока Екатерина читала письмо, где Пётр Фёдорович выражал намерение кончить дни в мирном, философском от всяких дел уединении, для чего и просил отпустить его в Голштинию, Измайлов, с непокрытой головой, пыхтя и шевеля бровями, собирался с мыслями.
– Считаете ли вы меня, о монархиня, за честного человека? – спросил он, когда Екатерина прочла письмо.
– Считаю.
– Коль великое счастье служить умникам! – произнёс, ударив себя в грудь, Измайлов. – Дозволяете ли, повелительница?.. Дозволяете ли?.. Я упрошу государя формально отречься от престола, более того: даю слово – беспродлительно привезти его к вам. Этим отвратятся коловратства, всякий алярм и бедствия грозящей междоусобной войны. Уполномочиваете ли меня на это?
– Охотно, – ответила Екатерина.
Измайлов отвесил глубокий поклон, сел на коня, поднял его в галоп, но, отъехав несколько шагов, опять возвратился.
– Ваше величество! – сказал он, пригнувшись с седла перед Екатериной. – Могу ли рассчитывать на одно, из особой аттенции не в пример прочим, милостивое внимание?..
– В чём дело, генерал?
– Могу ли всерабственно уповать на уступку мне, токмо из крайности и лишь для поддержки сносной жизни, села Деднова, на Оке?
– Усердные и любезно верные нам слуги могут всегда быть обнадёжены нашими милостями.
Обрадованный всадник, салютуя, подобрал коня, поднял его лансадами и, меж рядов безостановочно, в зелени дерев, шедших колонн, марш-маршем поскакал обратно в Ораниенбаум.
– Не Миних, – прошептала, презрительно отвернувшись, Екатерина, – того не купишь…
Пётр Фёдорович подписал формальное отречение и, в сопровождении Гудовича и Воронцовой, секретно, в карете Измайлова, выехал в Петергоф. Там, в отдельном павильоне дворца, окружённом тремястами гренадёр, он отобедал, во время стола был в духе, даже шутил, а после десерта послал Екатерине третье письмо, в нём он просил уступить ему для жилища дворец на мызе в Ропше и отправить с ним туда арапа Нарциску, собаку Мопсиньку, доктора Лидерса, скрипку, бургонского вина и табаку, немецкую библию и недочитанный им французский перевод романа Стерна «Тристрам Шенди».
Весть об отъезде и отречении императора быстро разнеслась по Ораниенбауму. Высшие дворские сановники спешили тихомолком, под шумок, также пробраться в Петергоф или окольными дорогами в Петербург и в окрестные мызы и дворцы. Мирович видел переполох, охватывавший всех более и более, беготню прислуги, сновавшей без толку, и искажённые страхом, бледные лица военных и гражданских чинов. Голштинский рыжий офицер, день назад так кричавший на него и дерзко схвативший его за воротник, теперь сидел у ворот на чьём-то вынесенном, голубом сундучке и, ухватясь за растрёпанную голову, горько, по-бабьему, хныкал. Кто-то сообщил слух о предстоящей атаке казаков и гусар на гнездо ненавидимых народом голштинцев.
«Но где же Унгерн? Ужли и он скрылся туда ж, куда все бегут?» – подумал Мирович, проходя через внутренний опустелый двор. Здесь он увидел карету, увозившую чьи-то пожитки, недолго думая, вскочил на запятки и слез у Петергофского парка. Он вспомнил о брессановском коне, которого два дня назад он оставил в чухонском выселке за Петергофом. «Конь отдохнул, – решил он, – возьму его и до ночи ещё поспею в Петербург… Не удалось предупредить государя, спасу его иной диверсией… Войско покинуло столицу; принц Иоанн на Крестовском; отобью его у слабой стражи, выставлю в тылу бунтовщиков, и тогда… тогда посмотрим…»
Мирович углубился в лес, в обход Петергофа, переполненного и шумевшего войском.
Близился вечер, но было ещё жарко. Пот градом катился с лица Мировича. Ноги путались, вязли в высокой цепкой траве. До него долетали звуки уличной езды, ржание лошадей, крики и песни толпившихся на площадях и у дворца военных команд. Но вот всё стало замолкать. Он отдалился от города. Лесная чаща охватила его тенью и прохладой. Только подорожники да жаворонки заливались на усеянных цветами полянках; дрозды с резким, звонким щёлканьем перелетали под нависшими кустами; пахло сосновой смолой, да солнце наискось, из-под ветвей, освещало толстые мшистые стволы.
Влево проглянула полоска взморья. До посёлка оставалось версты две-три. Мирович завидел его с пригорка, распознал и крайний двор, где бросил пегого. «Скорей, скорей!» – торопил он себя. Но едва он пересёк дорогу, шедшую из Петергофа в Гостилицы, сзади от парка послышались звуки колёс, рессор и переливистое, тонкоголосое, далеко слышное выкрикивание форейтора:
– Па-а-ди!
«Видно, рыдван, – подумал Мирович, – знатный барин какой-нибудь спешит убраться от этой передряги в своё поместье».
Он сошёл с дороги и углубился в ближние деревья.
Снизу, с долины, пыхтя вспотевшим, упаренным восьмериком и врезываясь по ступицы в разрыхлённый серо-глинистый грунт, под хлопанье кнута и понукание возниц, забирая рыси, на дорогу грузно въехала большая, цветом оливковая, четырёхместная, с придворными гербами карета.
Вид кареты был необычный. Зелёные шторки в её раскрытых окнах были опущены. На козлах, на запятках и даже на откинутых подножках стояли с мушкетами гренадёры. По бокам и несколько поодаль, впереди и назади, вперемежку с гусарским конвоем, ехали верхом несколько гвардейских офицеров. Между последними Мирович с удивлением разглядел виденных им не раз, в минувшие дни в ресторанах Дрезденши и Амбахарши, князя Фёдора Барятинского, Баскакова и Пассека. Из-под качнувшейся гардины он распознал в карете и лицо, со шрамом на щеке, Алексея Орлова – «le balafre» «Меченый» (фр.).

.
«Что бы это значило? – подумал Мирович, сквозь ветки дерев следя за странным, по рытвинам и обнажённым на взбитой дороге корням удалявшимся кортежем, – Орлов, Барятинский… и Пассек! этот каким образом? Он был арестован! да и все они?.. их ли везут или они кого сопровождают? Притом, куда и какого рода особу?».
Мирович вышел из чащи. Карета и её конвой скрылись. И в то же время из-за дерев, куда они уехали, снова послышался стук колёс. На дороге показалась рогожная кибитка. Сидевший в ней поспешно вылез у поворота к Петергофу, взошёл на бугор и, наставя руку над глазами, о чём-то говорил с кучером.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114


А-П

П-Я