мебель для ванной под стиральную машину 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 




Лазарь Кармен
В «сахарном» вагоне


Дети-глухари Ц 4



Лазарь Кармен
В «сахарном» вагоне
(Из жизни детей Одесского порта)

ПОСВЯЩАЕТСЯ В. ГАРШИНУ

I

Шкентеля – отставного бомбардира – не пустили в приют, вдобавок избили его, и он стоял перед этим самым приютом в час ночи на площади возле обжорки.
Вид у него был ужасный.
Форменная фуражка с пунцовым околышем съехала у него на затылок, вспухшее лицо багровело, рот, не досчитывающий двух зубов, только что выбитых, изрыгал сквернословия, и Шкентель был похож на дикого разъяренного кабана, выгнанного из чащи.
– Гррабители, – гремел сиплым басом бомбардир на всю площадь, – идолы, боженята пересыпские! Чтоб вам ни дна ни покрышки, телеграфный столб вам в рот с паклей. Небось дрыхнете, потягиваетесь, тепло вам! А мы, как собаки, мерзнем на площади. Не могли, дьяволы, четырех копеек позычить. Что стоило вам?! Сами ведь знаете: порт замерз; безработица и на декохте сидим. Где взять на хату?! Не пойду же я стрелять, потому что не стрелок я гнусный, а человек порядочный, привилегированный. Бомбардир я, кавалер, в кампании участвовал и отечеству служил. А вы что?! Ррастрелять вас, да жаль пороху. Тьфу! Тьфу! – И Шкентель в озлоблении несколько раз плюнул в черные, массивные и наглухо закрытые двери.
Двери, как и надо было ожидать, не оскорбились и только насмешливее, как показалось бомбардиру, поглядели на него своими грязными филенками.
Бомбардира взорвало.
– Отворите! – разразился он сильнее и стал колотить, как бешеный, головой, руками и ногами о двери. – Рразнесу, подожгу!
За дверьми черствый сторож все слышал, но не тронулся с места.
– А ты бы открыл двери да пустил его. Он замерзнет на площади, – стал его просить лежавший в прихожей угольщик.
– Ладно, много вас тут, дикарей, наберется. И так наперло нынче в приют девятьсот человек с лишним. Спи, не рассказывай!
Сторож прикрутил лампу, лег на нары, зевнул и стал шептать вечернюю молитву.
Колотил-колотил Шкентель в двери и плюнул. Устал.
Будь Шкентель один, он, быть может, так не раздражался бы, но с ним был Витька, его маленький и добрый дружок Витька!
– Ну и погодка, ну и ноченька, – стал теперь тоскливо причитать Шкентель. – Ишь, норд-ост, чтоб ему тошно было. Как свищет, как шипит, как змей-горыныч! А за брекватером, должно быть, жутко, ох, жутко. И маяка совсем не видать-то. Витька, дите, друг мой! Мерзнешь?! Го-ол, как сокол. Нет у тебя ни сапожков, ни сорочки, ни шапки, ни косынки на шее. Только и есть на тебе одна блуза, да и то без пуговиц, и штанишки порванные. Этак, Витька, схватить тиф, что плюнуть. И куда мы с тобой в эту ночь, несчастные, денемся? Где спать будем? А, Витька?! – И Шкентель положил свою черную, шершавую лапу на плечо тершегося у его ног оборвыша.
Витька, чрезвычайно похожий на елочную и надломленную на середине свечу, тоненький, маленький, вскинул карие глазки и просюсюкал сквозь зубы:
– А может быть, дядя Шкентель, в клепках?
– Сморчок! – обрезал Шкентель и легонько выдрал его за ухо. – Что выдумал?! В клепках, неразумный ты, можно спать только летом. Тогда тепло, светит луна и в клепках лежать – одно удовольствие. Как на даче лежишь. А зимой надо искать места потеплее, потому что ляжешь и не встанешь больше. Замерзнешь. А если хочется человеку жить и есть у него желание выбраться когда-нибудь из проклятого порта, то следует выдумать что-нибудь поумнее. Слышь, Витька, думай!
Витька заморгал глазенками, потянул носом, забарабанил сильнее зубами и нагнул голову.
– А может быть, дядя Шкентель, в черном ящике? – опять надумал он.
– Гм-м! Ты хочешь сказать: в сорном ящике. Ты говоришь дело. Там и тепло и мягко, не дует. Но там спать нам не пристало. Я отставной бомбардир, кавалер, в кампании участвовал, человек грамотный и притом корзинщик, понимаешь? А ты хотя и сморчок, но все же чистильщик котла, что-то вроде Володи, вроде механика, кочегара или трубочиста. Оба, выходит, мы люди благородной профессии. В сорном ящике спят только дикари, потому что народ они – самый безвыходный. Им что на койке, что в навозе – все единственно. А мы вот лучше с тобой в «сахарном» вагоне Вагон, в котором перевозят сахар. (Прим. автора.)

выспимся. Там и соломки и рогожу достать можно. Я тебе постелю постельку. – Шкентель расчувствовался. – Ты ведь один как перст. Нет у тебя, Витька, ни отца, ни матери. Бросили тебя, как щенка паршивого, на набережную. А кто бросил – допытывайся. Ну, да это ничего. Я тебя в вагон уложу – ты и заснешь с богом. А завтра мы раздобудем денег и сходим с тобою в чайную, в трезвость. Чайная попечительства о народной трезвости в Одесском порту. (Прим. автора.)

Я тебя напою чаем и накормлю пилавом. Куплю тебе пальтишко, шапку, теплушки, а пока – малый ход, отдай якорь!
Шкентель подхватил за руку Витьку, и оба засеменили босыми ногами по безлюдной, мертвой, занесенной снегом площади.
Погода была отвратительная.
С моря дул резкий, пронзительный ветер. Он рвал с убогих пивных и таверн вывески, терзал крыши и с грохотом валил целые сооружения из полосового железа, шпал, клепок, черепицы.
Во влажном и холодном воздухе низко-низко висел туман, клубились испарения, сверкал снег, и площадь, казалось, слилась с набережной и со сжатым в ледяные тиски морем в одну массу, в один безбрежный океан снега, по которому светлыми точками маячили пароходные огни.
Шкентель и Витька семенили наугад, ощупью.
Они поминутно натыкались на столб, на пакгауз, спотыкались о тюки, клепки, проваливались в рыхлом снегу по пояс и выбрались наконец на набережную.
Пока оба находились на площади, они могли считать себя находящимися в хорошо защищенной и закрытой со всех сторон бухте. Их защищали от сильных порывов ветра построенные в каре дома, таможня, приюты.
Здесь же, на набережной, они находились в открытом месте. В нескольких шагах от них сверкало снежной белизной море.
Лютый ветер шарил по льду, рвал уходящие ввысь, обледенелые пароходные снасти, рвал привязанные к трапам шаланды, кружил целые облака белой колючей пыли и наполнял демоническим воем всю пристань.
Стонала и кряхтела набережная.
Стонали и кряхтели элеватор и одинокие, занесенные снегом пакгаузы; слышно было, как тут и там падал с треском подломленный столб, как с шумом мчался по рельсам белый, как привидение, вагон, прыгала бочка, осыпались горы сложенного сотнями рабочих рук антрацита.
– Ну, и ноченька, ноченька! Чтоб тебе ни дна ни покрышки, в рот бы тебе телеграфный столб с паклей! Да ну, бррось! – злился и ворчал Шкентель, кутаясь в свою дырявую хламиду, сшитую из мешков, промерзшую и похожую теперь на панцирь.
Он шел, согнувшись и посиневшими пальцами хватаясь за каждый подвернувшийся предмет, дабы не быть подхваченным ветром.
Ветер сорвал у него фуражку и забросил ее далеко-далеко в море, расхлестал на груди у него хламиду и насыпал ему за дырявую сорочку снегу.
– Эх, кабы бог дал до вагонов скорее добраться! – вздыхал Шкентель и поглядывал на Витьку.
Бедный мальчик совершенно выбился из сил.
Ноги у него одеревенели, и он весь превратился в сосульку.
– Скоро, скоро будем в вагоне, там тепло, согреемся! – стал напевать ему Шкентель.
Но не то напевал ветер.
Злой, беспощадный, он пуще кружил облака снега.
Вот он налетел, ударил раз, два и смял под собой, как былинку, Витьку.
Шкентель выругался и нагнулся.
Витя лежал на спине лицом кверху. Лицо у него было белое-белое, глаза закрыты.
Ветер разметал у него блузку и обнажил узкую грудь с тонкими ребрами, плечи и бедра. Мальчик казался голым.
– Витька! – позвал его с тоской в голосе корзинщик.
Витька чуть-чуть открыл глаза и уставился в Шкентеля.
– Что? – спросил Шкентель и припал к нему ухом.
– Я здесь останусь, мне тепло, – пролепетал Витя.
– Ну, уж это дудки! – И Шкентель сгреб его в охапку. Он положил его свесившуюся, как у подстреленной пташки, головку к себе на плечо, сунул в хламиду его ноги, кое-как прикрыл ему грудь, стал дышать на него и зашагал вперед, заслоняя его левой рукой от не перестававшего наскакивать на них волкодавом ветра, заслоняя, как теплящуюся свечку.

II

Я хочу вас поближе познакомить со Шкентелем и Витькой.
Шкентель – корзинщик. Он выгружает и нагружает угольные вагоны корзиной, пьет, как и все угольщики, «мертвую», спит не раздеваясь, раз в два года моется и слывет за человека пропащего.
Шкентель сам, однако, не считает себя пропащим, ибо верит, что настанет время и жизнь его потечет по иному руслу и что это русло вынесет его «наверх», и он станет тем, кем был раньше.
А был он раньше «человеком» и жил, как живут все, – «по-человечески».
Шкентель, несмотря на свою угрюмую наружность, – человек мягкий и добрый. Это видно уже из того, как он привязался к Витьке.
Витька – истое дитя набережной.
Как он попал на набережную – неизвестно.
Он рос среди клепок, пакгаузов, рос среди кадыков и стрелков, спал по приютам, в стружках, чистил котлы, курил и жевал табак не хуже любого Джона, пил, пил сильно, до потери сознания – его научили пить стрелки, – валандался за портовыми дамами – посметюшками, отменно боксировал, тащил из мешков кокосы, основательно знал все нравы и ухватки аборигенов порта и ругался так, что в груди дух спирало.
При таких талантах Витька обещал вырасти образцовым дикарем.
Шкентель пожалел его.
Это дитя с добрыми карими глазками, круглый сирота, вечно испачканный, грязный, пьяный, избитый и ни в ком не встречавший сочувствия, стал ему родным, близким. И он сделался как бы опекуном Витьки.
Он прибрал его в свои руки, стал одевать, учить, отучать его от некоторых дурных привычек и наказывать за малейшее ослушание.
И Витя привязался к нему.
– Жаль мне тебя, Витька, – не раз говаривал Шкентель мальчику. – Если не бросишь курить, пить да в орла-ореш с кадыками играть – погибнешь. Вот я. Мог жить в свое удовольствие, а вышел из меня дикарь.
Говорит он так, втолковывает ему, а потом потащит его куда-нибудь в клепки, достанет букварь и начнет учить его:
– Бе-а-ба…
– Бе-а-ба! – вторит серьезно, покачиваясь всем корпусом, Витька.
– Витька, эй, Витька! – вдруг раздается сбоку чей-то писк. – Да ну, бррось склады читать, идем в орла и ореш играть! – И перед учителем и учеником выныряет лукавое личико Сеньки Курносого.
– Дяденька! – вспыхивает и начинает ерзать Витька. – Дозволь, я на минуточку.
– Я тебе дам на минуточку! – сердится корзинщик. – Сиди! А ты, курносая пятница, проваливай! – замахивается он плеткой на искусителя и выпускает в присутствии ученика целый залп карантинных ругательств.
– Сам ты… – отругивается Сенька почище Шкентеля и, высунув ему язык, испаряется.
Прилетит потом Петрушка Корявый.
– Витька, – скажет он таинственно, – идем кокосы тащить.
И постоянно в таких случаях Шкентель прогонял искусителя, читал Витьке нотацию, напоминал ему шестую заповедь и грозил кутузкой.
– Попадешь в кутузку, будешь клопов кормить. В праздничный день оба отправлялись на Ланжерон и удили рыбу, а потом варили уху, съедали ее и заваливались спать тут же на берегу.
В другой раз они отправлялись в город, и перед разбегавшимися глазками Витьки восставал новый мир.
Шкентель подолгу останавливался с ним у витрин, и Витька пожирал глазами игрушки, торты, картины и книги.
– Вот, – считал долгом Шкентель каждый раз и у каждой витрины напомнить Витьке, – если хочешь быть человеком, сладко есть, пить, хорошо одеваться и иметь все эти картинки и книжки, не сходись с кадыками, не кури и не пей водку!
Хорошо проводили они вечера, зимние и осенние. Заберутся, бывало, в дальний угол в приюте. Шкентель уложит Витьку на матрац, укроет его, сам ляжет рядом, запыхтит окурком и начнет рассказывать.
А рассказывать он был мастер. Он рассказывал много интересного, так как много бродил на своем вэку и видал многое.
Он рассказывал о шахтах, где люди откалывают кирками уголь, о широких степях, где, как море, волнуется рожь, о высоких горах, и Витька слушал, таращил глазенки и под конец засыпал.

III

Да, дорог, очень дорог был Шкентелю Витька.
И насколько дорог, он лишь теперь, в эту ночь, почувствовал.
Зная, что Витька в опасности, он не переставал дышать на него, кутать и оберегать его от ветра, поворачиваясь то спиной, то боком.
Сделав два-три десятка шагов, Шкентель остановился, поправил свесившуюся через плечо головку Вити и прижался к эстакаде для того, чтобы отдохнуть и дать ветру улечься.
Вдруг в двух шагах от них сверкнул огонек и, как из земли, вырос атлетического сложения негр.
Негр, несмотря на мороз, был в легком клетчатом пиджаке, в таких же брюках, в котелке и дымил пенковой трубкой.
– Стой, Джон, мистер! – обрадовался Шкентель и загородил ему дорогу. – Дай табаку, гив ми смок!
– All right! – рявкнул негр, порылся в кармане и, достав плитку жевательного табаку, сунул ее корзинщику.
– Это мало, мистер каптейн! Видишь, нас двое. Я и Витька. Дай еще, сольмор гив смок!
Негр оскалил свои белые зубы.
Чин «каптейна» – капитана, навязанный ему, простому коку, повару, видимо, польстил ему, и он дал еще одну плитку.
– Благодарю, сенкс! А нельзя ли, сто чертей вам в зубы, черная образина, призанять у вас до завтра несколько пенсов на приют? Нас, видите, из приюта выжили, чтоб им, идолам, сдохнуть, телеграфный столб им в рот с паклей. Может быть, пенс-два дадите, мы в приют пойдем. А то спать в вагоне придется. Там дует. Пенс, мистер, гив ми!
– No! – качнул головой негр.
– Нет?! Не надо. Плевать на вашу черную нацею. Проваливай! Спокойной ночи – гуд найт.
– Good night! – И кок, пыхтя трубкой, зашагал прочь по направлению к тавернам.

IV

Шкентель отдохнул, пожевал табак, отчего по телу у него разлилась приятная теплота, сунул уголок плитки в рот дремлющему Витьке и зашагал вперед бодрее.
– Вот и вагоны! – вырвалось у него с облегчением.
Счетом восемь, они развернулись хвостом в десяти шагах от моря. Крыши и бока у них сверкали от массы насевшего льду и снега.
Шкентель выбрал один – средний.
1 2


А-П

П-Я