https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Luxus/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Говорят, постановочному факультету Школы-студии при МХАТе он то же самое трактовал совсем иначе – фактологически, аналитически и даже академично. Так, он считал, им полезнее. Но в это трудно поверить. Ибо, глядя на него на наших занятиях, невозможно было представить какого-то иного Симолина. Итак, он влетал в аудиторию вместе с историческим ветром эпох и народов. В его рассказах преобладала эмоция, но она была продуктом великих обширных знаний. Способ его рассказов – это словесная живопись, правдивейшие описания только что испытанных чувств. Только вчера вечером он расстался с Паулем Рубенсом, и вот вам, граждане, что это за человек. Только вчера ему встретился его давнишний приятель Сандро Боттичелли, и вот вам его дела у Лоренцо Медичи, в Сикстинской капелле – пришел, сотворил и исчез… Борис Николаевич рисовал словами суету и детали городов, эпох… и братство «барбизонцев», и будни «передвижников», и несчастную жизнь Ван Гога или Саврасова… Во время жарких лекций перед впечатлительными очами студентов вдруг возникали мадонны с младенцами, Вестминстерское аббатство, воспаленные персонажи Эль Греко, портреты Греза, Рембрандта… И то, чего не хватало в папке с репродукциями, он сам, Борис Николаевич, изображал собственным телом, мимикой, руками… И таинственно улыбался Моной Лизой, и трагически хмурился роденовским Мыслителем, и был замечательно хорош в роли Неизвестной Крамского…
Он шел по улице Вахтангова, с готовностью отвечая на приветствия, чуть выдвигая правое плечо вперед, как бы прислушиваясь к чему-то… В сереньком потертом костюме, с неизменным галстуком, а галстук с заколкой, а воротник кремовой сорочки чуть топорщится… Старые башмаки, вечная небрежность к внешнему виду, к быту и вообще к своей персоне… Да, на голове очень милая тюбетейка. А в руках – обязательно костяной, кажется бордовый, мундштук. Входит в аудиторию. Прокуренным, низким и озабоченным тоном, не потеряв темпа ходьбы: «Здравствуйте, товарищи! На чем мы остановились в прошлый раз? Так. Ренесса-анс…» И глаза подымаются кверху, а руки совершают вечную манипуляцию; достать пачку мятой «Примы», уполовинить сигарету, вставить в мундштук, убрать пачку, достать спички… «Ренесса-анс…» Все готово, чтобы закурить. Но зажженная спичка застыла без дела, ибо явился Ренессанс… «О, это было счастливое время… Человечество нарушило законы возраста… Оно переживало снова свое детство – да еще какое! Вы представляете себе улицу старой Флоренции…» Оживает улица старой Флоренции, но спичка добирается своим огнем до пальцев Бориса Николаевича, пальцы вздрагивают (он-то не вздрагивает, он сейчас в Италии), зажигается новая спичка, сигарета вот-вот прикурится… Нет, все-таки что там было во Флоренции… как поживает Микеланджело и что задумал Рафаэль… В разгаре лекции учитель закурит, обожженные желтые пальцы вслед за сизым дымом поплывут вверх… И вот вам являются образы прошлого, совершенно живые и мятежные лица великих мастеров… На экзаменах он был, что называется, слишком добр. Откуда бы вы ни взяли свой ответ – из головы или из шпаргалки, он будет вам кивать и поставит высокую оценку в зачетку. Разве дело в вашей подготовке к экзамену? Бог с ними, с зачетками. Они забудутся и перечеркнутся тысячу раз. Но навечно сохранится в памяти того, кто это слушал и видел: спичка догорает в руках, сизый дым подымается к потолку аудитории, чтобы из него реально возникли картины и скульптуры, бессмертные лица художников, их голоса, и темперамент, и сама жизнь… Когда я бродил по Парижу и глядел не нагляделся на Нотр-Дам, на работы Родена, Шагала, Ренуара, Фрагонара и Ван Гога, на ажурные переливы улиц и домов, на волшебное объятие бесконечных решеток… я не мог отделаться от грустного, радостного ощущения: сизоватый колорит волшебного города только что родился из-под рук Бориса Николаевича Симолина, здесь всюду слышатся его низкие, хрипловатые интонации и чудится запах этого легкого дыма, взлетающего к потолку 30-й аудитории…

* * *

Павел Иванович Новицкий. Снова возвращаюсь к старой записной книжке. 1961 год. «Изумительно красивый, крупный, броский старик. Ему 71 год, и он – самый юный человек в училище. Ярко-белая прядь густых волос резко разделена надвое и падает на мощный лоб. Когда-то имел совершенно мексиканскую внешность – я видел фотографию, где они с другом, художником Диего де Ривера, стоят, как родные братья. Но и сегодня кое-что осталось. Черные, блестящие, съедающие собеседника глаза. Яростная, гневная, грохочущая басом речь. Ненависть к фальши, показухе, комплиментам и сантиментам. В углу рта – язвительная полуулыбка, которую ему смолоду не простили многие из его коллег-литераторов (например, Тренев). Пристрастен и тенденциозен в науке, искусстве и в жизни. Послужной список его – свидетельство блестящего таланта. Годы революции и белого террора – в Крымском университете и в Крымском подполье. Один из чудом уцелевших подпольщиков. Его спас от расстрела красавец усач (условно именованный им как „эдакий Ноздрев“), устроивший ему рискованный побег из тюрьмы, а себе за это – плаху. Новицкий призван Наркомпросом в Москву. Он – директор знаменитого ВХУТЕМАСа, зав. ТеаНаркомпроса у Луначарского. Дружен с Чичериным. Активно работает в художественном совете „того“ МХАТа и близко дружит с Н. П. Хмелевым, чему свидетельства – многие письма и фотографии у него дома. Потом – замдиректора Литературного института, ближайший товарищ Бориса Щукина по жизни и по худсовету Вахтанговского театра. Ныне – профессор, преподает русскую литературу. Ни одна мысль не исходит от него надменно или уравновешенно. Все, что он говорит, не говорится, а вулканически вырывается из него, азартно и бурно. Он моложе всех нас, потому что переполнен порывом воздействия на людей, ему необходимы люди, и он страстно, по-двадцатилетнему, спешит поделиться всем, чем богат его опыт, его мозг… и он ненавидит „позорное благоразумие“ и „обыденщину“. Ему дорого всякое обновление в жизни, в литературе, он гордится прекрасными новостями в политике и в искусстве, будто своими личными достижениями. Ему, в конце концов, много пришлось хлебнуть лиха – и за улыбочку у рта, и по причине затянувшегося азарта 20-х годов, и за излишнюю резкость собственного мнения. Мейерхольдовцы, как он мне с хохотом рассказывал, в пору открытых схваток (далеких, впрочем, от административных выводов) за его статьи и „мхатовство“ позиции носили по улицам бутафорский гроб с надписью „Павел Новицкий“. К сожалению, его и сегодня трудно склонить к снисхождению и пересмотру „старой программы“. Зато как горячо он проповедует любовь к новой литературе! Раньше всех других распознает и тормошит нас, пожилых и инертных: ищите, читайте, не теряйте времени – Сэлинджер, Фолкнер, Ремарк, Ю. Казаков, Вознесенский, Яшин, Тендряков, Николаева, Солоухин, Евтушенко… Выставка Фалька, фильм Хуциева, симфония Шостаковича… Но это, впрочем, будет позже.
А с чего все началось? Он вперевалочку, грузно вошел в комнату, втащил на стол массивный желтой кожи портфель и сел перед нами. Одет с иголочки, чисто и красиво. Заявил:
– Первое. Вы, как новые ученики, должны ответить на мою анкету. Запишите вопросы… Второе. Начнем с поэзии. Великую поэзию России характеризуют семь классических имен. Это великие и оригинальные поэты: Державин, Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Тютчев, Блок и Маяковский. Поговорим о них. Третье. Каждый из вас должен выбрать себе тему для семинарского доклада. В этом докладе можно будет увидеть личность студента или ее отсутствие.
В заключение Павел Иванович короткими фразами рассказал о жизни Державина Гавриила Романовича. Он прочел, глядя перед собой и покачивая вправо-влево белую шевелюру… не прочел, а простонал и сердцем, и душой:

Поймали птичку – голосисту!
И ну – сжимать ее рукой!
Пищит бедняжка – нету свис-ту!
А ей твердят: пой, птичка. Пой.

резко запел звонок в коридоре. Новицкий словно бы «слизнул» огромный портфель и выплыл из классной комнаты.
У нас на курсе был культ Новицкого. Даже самые забулдыжные невежды сидели в струне на его лекции. Он грохотал стихи, покачиваясь и зловеще тряся седым кулаком. Его тоже легко было копировать. И мы копировали его манеру – почтительно и любовно. Он читал лекции, не глядя на нас, словно предоставляя нам свободу выбора – слушать или не слушать. Не здоровался и не прощался с курсом, очень не любил условностей. Появлялся с портфелем и читал, покачиваясь, глядя в сторону и вниз. И внезапно – там, где ему недоставало собеседника, – он всаживал свой черный глаз, как пулю. И почему-то именно в меня (потом разобрались – так почти в каждого). В самое глазное дно – ни сдвинуться, ни вздохнуть… И уже страдаешь, хуже воспринимаешь мысль о том, что философские, трагические мотивы у Пушкина звучат еще важнее, сильнее, чем звонкое «хрестоматийное», счастливое пушкинское озорство.
Мы влюблялись-изумлялись: вот каковы были Державин и Тютчев, Толстой и Достоевский, Чехов и Маяковский… Тот новый для меня Маяковский, тайны щедрости, ошибок, заносов и любви которого расшифровал Павел Новицкий. За его лекциями никогда не стоял «педагог», то есть контроль, проверка исполнения, оценка знаний. Он тревожил и теребил в нас гражданскую ответственность, любовь к Прекрасному.
Мне крайне повезло – он обратил на меня свое высокое внимание. Он почтил меня личной заинтересованностью. Я носил ему свои стихи. Он их безжалостно браковал, но кое-что отбирал для журнала, им же организованного. На третьем курсе он сделал меня главным редактором «Роста», и я стал бывать у него дома, где удостоился ласковой опеки его изумительно красивой жены – бывшей Лисистраты у Немировича-Данченко, Лидии Степановны. Я потонул в его стеллажах, наслаждался историями его встреч, историей театра и страны, биографиями художников, режиссеров, Хмелева и Щукина. Его ругательные или вдруг хвалебные отзывы о моих актерских работах, о стихах или о «Казахстанском дневнике» – целая школа неоценимого достоинства. Еще меня поражала его память. Он помнил, кажется, всех и все, что видел, и лаконично формулировал до подробностей. Но я его все равно побаивался. А перестал бояться однажды на четвертом курсе, когда он потащил меня подышать воздухом в Сокольники и там под лучами весеннего солнышка неожиданно разоткровенничался – о своей судьбе, о своих странностях, о взгляде исподлобья и улыбочке в углу рта… Он стал мне сразу близким, дорогим по-родственному, я почему-то за него стал бояться (он ведь очень немолод и все чаще болеет). А когда проводил его домой, то Лидия Степановна шепнула мне тайно на прощанье: «Вы не оставляйте его. Он никогда не скажет, но ему обязательно нужно видеть возле себя молодежь, своих учеников, понимаете?…» Я это понимал.
Из Куйбышева я писал Новицкому, но сегодня, разбирая свой архив, с горьким стыдом обнаружил, что трижды не удосужился ответить на его чудесные послания. Я ведь жил трудно, жаловаться не хотелось, а в будущее верил твердо. Вот в будущем, мол, и поговорим. Мы поговорили с учителем, но огорчительно мало. И виноват в этом я один. Последние встречи касались его посещений Театра на Таганке. Он искренне радовался за Москву, что здесь родилось такое свежее, нужное театральное слово, он не торопился корить за недостатки: новому делу полезнее поощрение и пряник. Последняя встреча произошла в день 80-летия Павла Новицкого. у него дома, на ул. Кирова, дом 21, вход со двора. Там же; где когда-то было общежитие ВХУТЕМАСа. Несмотря на прежние заслуги и высокие посты, он пальцем о палец не ударил для личного благоустройства. До последних дней своих прожил в коммунальной квартире, и книги, журналы, картины никак не могли с этим мириться. А он мирился и теснился. От празднования своего юбилея наотрез отказался, хотя к этому понуждали его и училище, и Министерство культуры СССР, и Союз писателей, и такие знаменитые ученики, как Кукрыниксы, Урусевский, писатели, артисты… Он позволил приехать к себе домой узкому собранию людей. Распили торжественно шампанское. Пили «хванчкару», которую десятки лет присылал ему Акакий Хорава из Тбилиси. Он хотел видеть у себя Захаву, Синельникову, Беленького, Ульянова, Катина-Ярцева…
Когда встречаются щукинцы прежних поколений, они начинают перечень лучших воспоминаний с имен Новицкого и Симолина…
На вечере в училище, посвященном первой годовщине со дня смерти Павла Ивановича, замечательно гордо и строго глядело на всех прикрепленное к занавесу лицо яркого и яростного человека с улыбкой у рта. Я ничего не мог сказать. Я поцеловал Лидию Степановну и прочел Маяковского, обращение к потомку:

Не листай страницы. Воскреси!
Сердце мне вложи.
Кровищу – до последних жил…

Занавес. Спасибо дому на улице Вахтангова.

После диплома

Слава богу, человек получил диплом. Там сказано: «Актер театра и кино такой-то…» Значит, что осталось позади? Время школьной «вольности святой».
…Авось мой опыт сгодится кому-то из новых поколений. От ударов судьбы нет иммунитета: увы, об этом надо помнить ежедневно, театр не оплачивает отпусков по болезни самолюбия. А легкомысленному актерскому племени так охота бывает отдохнуть – особенно после трудов и «побед».
…Я переехал на Волгу в возрасте 21 года, имея на руках следующее: 1) пару чемоданов для первого обзаведения; 2) договоренность с главрежем о роли Часовникова в «Океане» А. Штейна; 3) свежий титул молодожена, юная супруга которого оставалась в Москве заканчивать техническое образование у метро «Сокол»; 4) мечты и надежды – с некоторым оттенком иждивенчества (волжская труппа, мол, непременно прослезится при виде такого подвига москвича с таким дипломом и т. д.) и 5) два пустых блокнота – вести дневник непременных успехов… То есть не диплом, а уже «апломб с отличием»…
Первые впечатления. Город огромен и самобытен. Волга изумительно хороша, и набережная, на которой мне сняли комнату, – также.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я